На дворе строили насыпь из кольев и мешков с землей. Этой наспех рожденной плотиной думали защитить элеватор. Вода просачивалась ручьями сквозь щели, размывала прутья, глину. Вспененные волны лизали края насыпи. Ее поднимали все выше, стараясь опередить прибывавшую реку. Человек в разорванной до пояса рубахе, забивавший топором кол, повернул к Шурцеву забрызганное грязью лицо. Трудно было узнать обычно гладко причесанного, аккуратного политрука.
- Семь с половиной выше ординара, - сказал он, тяжело переводя дыхание, - шалишь, не прорвешься.
В нескольких метрах от насыпи, вровень с нею, плыли крыши домов, плетни, телеги, огромные скирды сена. Буксирный пароход, взлохмачивая колесами воду, тащил против течения баржу, и сирена выла, захлебываясь в дожде…
Зея, спокойная, мелкая Зея, несла теперь через грядки порогов тысячи бревен. Бойцы, стоя по пояс в холодной воде, ловили их баграми и подтаскивали к берегу. Тучи обрушивали на их головы новые ведра дождя.
Когда Шурцев подошел к клубу, около крыльца стояла толпа красноармейцев. Кто-то в штатском выворачивал клещами замок.
На сон было дано полтора часа. Бойцы, обжигаясь, глотали чай и, ложась вдоль стен, засыпали в мокрых шинелях, не раздеваясь. Нужно было выгадать каждую минуту отдыха. От ночевки в памяти Шурцева остался только обжигающий ободок алюминиевой кружки и чья-то подошва, прикорнувшая к щеке. На девяносто первой минуте его разбудил Сизов.
Спотыкаясь от усталости, дымясь от пара, в клуб навстречу идущим на работу шли очередные кандидаты на отдых.
Хлебная гора все круче поднималась к потолку, но ряды мешков на другом конце складов казались неисчерпаемыми. В эти дни на элеваторах и ближайшем заводе работали не одни красноармейцы. Окружной исполком мобилизовал все население, - Шурцева то и дело окликали знакомые комсомольцы из городских ячеек. Рабочие кожевенного завода, партийцы, комсомольцы, служащие, кустари-китайцы насыпали зерно в мешки, шли в одной цепи с красноармейцами. Но всем было ясно - передовым, наиболее организованным, наиболее самоотверженным в этой схватке со стихией был отряд красноармейцев.
Сейчас уже отдыхали каждые четыре часа: многие начали падать от усталости. Однако воодушевление не покидало бойцов. Лутько, голый по пояс, улыбался, стиснув зубы; потный, багровый Сизов, взбираясь на самую верхушку лестницы, находил время, чтобы хриплым голосом подтрунивать над чихавшим от пыли Кузнецовым.
А вода прибывала. Скачущая полоска на щите давно перешла за восемь метров. Проходя через двор, Шурцев каждый раз видел безбрежную реку, покрытую крутящимися воронками. Далекие сопки казались плавающими на поверхности воды. Бревна, точно громадные окаменевшие рыбы, кувыркались и подпрыгивали на порогах. Плоты рассыпались от напора воды. Баржи трещали, срываясь с причалов.
Исчезали остатки незатопленного берега, но с каждым часом росла уверенность в победе. Новорожденная дамба - плотина на дворе - выросла в крепостную стену, и командиром крепости был до неузнаваемости вымазанный в грязи политрук, бегавший по насыпи. Его сильный голос, казалось, был слышен одновременно во всех концах двора.
В ночь на третьи сутки внезапно явился духовой оркестр. Он пришел подбодрить бойцов. Но первые звуки веселого марша были встречены возмущенными криками:
- Ка-ак, играть?!. К хлебу, товарищи!
Марш оборвался на полутакте. Оркестр был обезоружен. Капельмейстер и барабанщик стали рядом с командиром роты и красноармейцем.
Лутько, подававший теперь мешки, взвалил на спину кларнетиста пятипудовик.
- Так-то лучше, браток… и без музыки… справимся.
К концу четвертых суток вода дотянулась до восьми с половиной метров и лизнула пол элеватора. Одновременно последние мешки зерна легли на вершину белой горы. Крутые ступеньки поднимались на несколько метров кверху. Трудно было поверить, что люди, копошившиеся у подножия сооруженной ими горы хлеба, могли проделать эту чудовищную работу в четверо суток.
К вечеру прекратился дождь. По благовещенским улицам люди плавали на плотах и лодках. Лошади по брюхо в воде брели к исполкому, очутившемуся на берегу широкого озера. Ветер, наконец, прорвал тучи. Бледно-желтый круг солнца, почти касаясь воды, низко висел над туманным горизонтом. Дома, сверкающая зелень деревьев, крыши, заборы, оседланные мальчишками, казались залитыми охрой. Зея, вспененная и грязная, точно после ледохода, несла по затопленным полям соломенные крыши, доски и бревна.
В толпе красноармейцев на дворе элеватора Шурцев встретил Лутько, старавшегося раскурить на ветру сырую папиросу.
- Забыл, черт их дери, - сказал он улыбаясь, - за четыре дня первую в рот беру. Не слыхал, сколько перетащили?
- Говорят, миллион, - ответил Шурцев, вытирая грязные руки пучком травы.
- Миллион? - переспросил Лутько. - Только-то?..
И, крепко затянувшись, стал равнодушно рассматривать, как ветер зачесывает на реке лохматые белые гривы.
<1923>
СКАЗКА О ПАРТИЗАНЕ САВУШКЕ
Есть в Приморье одна дальняя сопка. Зверь на ней не живет, деревья не держатся и трава не растет.
Говорят, будто сопка та из чистого золота. Только по-настоящему ее никто не видал: всегда она в тумане, всегда в облаках; дунет ветер, блеснет светлый краешек и снова утонет, а что в середине, одни ястребы знают.
Идти к сопке этой надо с опаской. Налево пойдешь - в трясине увязнешь, направо пойдешь - в обрыв попадешь. Только и есть одна медвежья тропа - от Гусиного озера, мимо железного камня, мимо двойчатки-сосны, через реку Бедовую. А дальше и тропа обрывается.
Ту дорогу один Савушка знал. Был такой небольшой мужичок, веселый, хромой, глаза озорные. Он в русско-японскую артиллеристом служил, там ему ногу колесом и помяло.
Жил Савушка беспокойно, как цыган. Зимой лошадей кует, плуги правит, а как дуб лист развернет, мешок за плечи - и прощайте до осени! Тайга ему голову навек закружила. Вот он все и бродил: в озера глядел, птиц передразнивал, к зверям прислушивался. Нравилось ему ключи да сопки заново открывать. Если бы Савушке вовремя азбуку показать, был бы он сегодня профессором. Да не вышло - пошел в кузнецы.
Он ружья с собой не брал. Звери Савушке вполне доверяли. Выдра ему рыбу укажет, медведь тропинку протопчет, белка орехов нащелкает.
Сопку Савва открыл, да золото добывать было некому: обложили Приморье японцы. Что тогда делалось, сказать невозможно! Печи холодны, а избы горят. Земля кровью напоена… Смеха детского нигде не услышишь!
Что ни сосна, то виселица, что ни холм, то могила. Выйдешь в поле, ляжешь ничком - слышно, стонет земля: невтерпеж ей под войском японским. Гуси дикие и те испугались: вместо осени летом снялись…
Ленин из Москвы зарево видел, войско на подмогу послал. Да генералы в то время пути заслоняли - пробиваться бойцам долго пришлось.
Решили партизаны в хребты уйти: оружие ковать, силы для боя накапливать. А сопку золотую на сохранение Савве оставили.
- Учить тебя, - говорят, - не приходится: хитер ты достаточно. Действуй!
Дали сторожу дробовик старый, шестнадцать патронов с картечиной и ушли.
Ладно. Одолжил Савушка у медведя знакомого шкуру. Сшил унты с медвежьей ступней. Стал по ночам японцев выслеживать. Часовые японские, те удивлялись сильно: какие медведи отчаянные - прямо в лагерь заходят!
А Савушка тем временем бухгалтерию вел. Были у него в тайге две березы с засечками. На одной пароходы японские, пушки, солдаты отмечены. На другой - горе народное: вдовы. Могилы, дети бездомные.
Однако долго бродить Савушке не пришлось: разнюхали как-то японцы про золотую сопку, нагнали ищеек-собак и сцапали Савушку.
Генерал в ту пору Ину-сан был. Личность партизанам известная: кособрюх, зубы щучьи, ноги - будто всю жизнь с бочки не слазил.
Увидел Савушку и сразу заулыбался.
- Ваша хитрость, - говорит, - даже нам нравится. Будем знакомы.
Савушка - старик гордый, на вольном воздухе вырос - руки генералу не подал.
- Мы, - отвечает, - лещей вроде вас только за жабры берем.
Генерал даже скривился, но обиду сдержал.
- Хотите жизнь сохранить?
Савушка сразу смекнул, к чему разговор.
- Эко добро! - отвечает. - Я уж и без вас осину себе подобрал. Скучно стало землю топтать.
- Хотите, дом выстроим, пятистенку? Графский титул дадим.
- Да, не вредно, пожалуй. Дайте неделю подумать.
Отвели Савушку в камеру. Поят чаем, кормят икрой, балыками кетовыми.
Савва думает. А войска между тем пробираются. Сквозь горы Уральские, через степи Барабинские, сквозь тайгу - на Дальний Восток.
Вскоре приводят Савву обратно.
- Согласен тропу указать?
- А сапоги болотны дадите? А пороху десять кило? А жеребца племенного?
- Все дадим… Веди только скорее!
- Ой, боюсь даром отдать… Дайте еще неделю подумать.
Война разгорается. У японцев уже золото на исходе, а Савушка все торгуется. То лодку новую потребует, то жене шубу суконную, то олифы ведро. Наконец, видит, что дальше тянуть невозможно.
Обдернул пиджачок и выходит вперед.
- А ну вас, - говорит, - ко псам! Раздумал я золотом торговать.
Вот тут-то японцы себя показали. Срезали Савушке кожу на пальцах, опустили руки в царскую водку. Ни слова Савушка не сказал, только скрипнул зубами. Желчь лягушачью в жилу ввели, в угли горящие ногами поставили - и то промолчал.
Залечили - и снова. Бьются месяц, бьются другой: то шоколадом накормят, то керосина в ноздри нальют, а все не могут Савушкина характера одолеть. У генерала Ину от тихой злости лишаи по телу пошли.
Подойдет к камере, глянет на Савушку и посинеет в лице.
Между тем войска вперед продвигаются. Через Саянские горы, через Яблоновый хребет… сколько сапог износили, сколько патронов извели, сказать невозможно!.. Наконец, пробились и залегли в тайге, недалеко от японского лагеря.
Видят японцы, что Савушку ничем нельзя взять: он всякую тайную подлость, как белка пустой орех, предугадывает.
Вызвали главного химика. Генерал Ину-сан спрашивает:
- А ну, какие есть новые газы?
Тот докладывает:
- Иприт-самдерит, тило-третило, купоросный карбид. Сжигает роту в четыре минуты.
- Нет, не то…
- Тогда бим-бомо-бромо-кислый экстракт пополам с мышьяком. Ужасная сила. Десять лет на том месте трава не растет!
- Это старо. Нет ли того газа, чтобы от него человеческая совесть окривела?
Тут-то химик и сел.
- Нет, - говорит, - до этого наша наука еще не дошла, не берусь.
- Ну, так вот тебе трое суток сроку: или орден коршуна трех степеней, или один конец - харакири.
Ладно. Вскоре приносит химик черный баллон.
- Вот он, - кричит, - умослабительный ангидрид! В тюрьме на смертниках испытал. Отцов продали! Все тайны свои разболтали!
Взяли и усыпили тем газом Савушку. А на ночь возле койки посадили двух писарей, чтобы бред больного записать.
До полуночи Савушка еще так-сяк крепился, только зубами тихонько поскрипывал. А там дошел газ до самых центров. Крякнул Савушка и понес. Чешет и чешет, точно из пулемета. Писарей всех замучил.
Наутро приносят генералу те записи. Ровно тысяча двести страниц. В штабе радость. Ину-сан именинником ходит, химик дырку для ордена провертел.
Однако вызвали генерального переводчика. Воздел он на нос очки, стал читать Савушкины откровения. Да и споткнулся на первой строке.
- Виноват, - говорит, - такие слова по-японски не могут спрягаться и корни не те.
- А ну, вглядись пристальнее.
Почитал переводчик еще немного и сдался.
- Освободите, - просит, - глаза слезятся, щиплет сильно.
Спасибо, ефрейтор один подвернулся - участник русско-японской войны. Заглянул он в тетрадь и рапортует:
- Спряжения те известные, на материнской основе. Разрешите перевести.
И перевел. Генерал испариной даже покрылся. Савушка, он и раньше озорной на язык был, а тут в беспамятстве самого себя превзошел: насчет золота ни гугу, а чего другого - сколько угодно!
Наконец поняли японцы: выхода нет. Решили всех зверей допросить, где золотая сопка. Вызвали из Токио одного дрессировщика: он на всех звериных языках умел разговаривать, щуку немую - и ту понимал.
Собрали зверей, птиц таежных, дали им сладкую пищу. Медведю - кетовую головку, выдре - брюшки, соболю - мозговушку, бобру - траву речную, зайцу - кочерыжку, кроту - червяков, цапле - лягушку, росомахе - падаль лесную.
Стал дрессировщик тайну выпытывать.
Заяц уши прижал, божится:
- Наша тропа возле грядок. Другой не видал.
Соболь лукавый облизнулся, соседям моргнул:
- Еж - он грамотный, на дубовом листе все тропинки отметил.
Еж щетину поднял, забурчал:
- Нет листа… Бобер его съел.
Бобер спорить не стал. Брюхо погладил и говорит:
- Лист дубовый теперь ни при чем. Была тропа, да ее партизаны на колесо намотали, с собой увезли.
Даже крот, зверек тихий, и тот разворчался.
- Я, - говорит, - близорукий, глухонемой. Живу в стороне. Разрешите уйти.
А медведь от обиды даже взревел: он Савушке давно приятелем был.
- Ер-рунда, - кричит, - какая! Р-рыба ваша тухлая. Малины хочу!
И ушел в лес по ягоду.
Только росомаха - зверь подлый - нажралась печенки, лизнула дрессировщику руку и шепчет:
- Есть за Гусиным озером след в кедраче… Пойдешь налево - в трясине увязнешь. Направо - в обрыв попадешь. Идите мимо железного камня, мимо двойчатки-сосны, через реку Бедовую, прямо по медвежьей тропе.
Словом, все разболтала бесстыжим своим языком.
Ладно. Наутро решили Савву казнить. Хотели ему кишки на телефонную катушку намотать. Однако генерал Ину-сан запретил.
- Это, - говорит, - не казнь - просто детское наказание. Надо ему такую муку придумать, чтобы по капле смерть в жилы вошла.
Привязали Савушку к тополю. Напротив столик поставили. Пельмешков тарелку, браги кувшин, мясо с подливой.
Генерал Ину-сан узлы все опробовал.
- Приятного, - говорит, - аппетита. Простите, что без сметаны обед!
И ушел в лес с батальоном. Впереди пулеметчики, позади пушки дальнего боя. На лошадях кожаные торбы навьючены: золото собирать.
А звери между тем тоже времени не теряли: соболь веревки Савушке перегрыз, заяц вперед побежал войска предупреждать, ястреб взвился в небо за батальоном следить, а медведь носом покрутил и проревел:
- Я им тропу укажу!..
Зашел вперед и протоптал от озера другую тропу. Даже камень железный выдернул и на новое место поставил.
А бобры - те хитрее всех оказались. Перегородили Бедовую реку плотиной и пустили по новому руслу. Батальон и пошел стороной черт те куда.
Идет день, два… неделю идет. Вокруг болота урчат. Кедрач шинели рвет, камни сами под ноги кидаются. Уж дух у солдат стал заходиться. А в тайге все просвета не видно. Тропа медвежья бежит и бежит.
Того японцы не знали, что Савушка в отряд дохромал. Давно гостям обед был в тайге приготовлен: на первое - ружейный борщок, на второе - шрапнель с пулеметной подливой, на сладкое - пирог из фугасов.
Наконец, завела тропа японцев в ущелье, где нет хода-выхода. Темнота подземельная. Стволы в четыре обхвата, мох столетний. Шепотом в таком месте - и то говорить неохота.
Видит генерал, что увязнуть возможно, подал команду:
- Кр-ругом арш!
Да уже поздно: со всех сторон партизанские ружья нацелены. Выходит из-за дерева Савушка.
- Отставить! - говорит. - Здесь наша будет команда. А теперь, дорогие гости, давайте прикинем, почем ныне фунт лиха. Разом за все посчитаемся. За жен наших, за мертвых детей, за пшеницу неубрану, за всю лютую муку, что терпела земля…
И посчитались…
Крапива навоз любит. На том месте она теперь густо растет.
<1938>
ТОВАРИЩ НАЧАЛЬНИК
Утром начальник открывает книгу с готическим шрифтом. Плотной ладонью он прикрывает страницу и требовательно спрашивает самого себя:
- Das Pferd? Лошадь… То есть конь.
- Das Gewehr? Ружье…
Книга залистана, изорвана сотнями нетерпеливых пальцев. Ее страницы, полные крестов, "от" и "до", высушенных клякс, топорщатся, как старая колода. Даже стеклянная резинка не может стереть искренней и страстной ненависти школьников начала нашего столетия к этому чинному старому учебнику.
Начальнику тоже не нравится ни история мальчика, потерявшего веревку, ни нравоучения хозяина. Он сам с восьми лет был таким мальчиком в станице Новохоперской. Его самого драли без меры обрывком такой же веревки. Тридцатилетний чекист вежливо и сухо как ненадежного специалиста разглядывает толстого мельника, на щеках которого отложены жир и послеобеденное спокойствие… Очень жаль, конечно, если хочется читать о Веддинге, о забастовке в Гамбурге, о старой неистовой Кларе, обрушившей с трибуны рейхстага великолепную кощунственную речь, - хочется читать, а в книжном магазине показывают пустые полки.
Ну что ж, приходится начинать с "васиздасов", как хину, проглатывать терпкие поучения мельника, терпеливо повторять по утрам нудную чертовщину: "…Wen ich liebe? - fragst du mich. - Meine Eitern liebe ich…"
Порция немецкого языка стала обязательной, как умывание, как турник по утрам. Страницами старого учебника Глезера и Петцольда открывается долгий день начальника заставы. Он пригнан плотно. Еще с вечера Гордов, точно патроны в обойму маузера, туго вгоняет в записную книжку восемнадцать рабочих часов.
"6:30 - Осмотр конюшни. Почему у Меркурия опухоль? Вызов ветеринара.
10 - Политзанятия. Дальний Восток к концу пятилетки. Сравнить с Каспием и Севером. Ответить Журавлеву, почему отдаем в аренду японцам рыбалки. Спросить Ш., где достать рыболовную конвенцию.
11 - Накрутка Костину. Как расколол ложе винтовки?
16:30 - Зачетные стрельбы. У Максимова слаба мускулатура. Подтягиваться на турнике. Узнать о щитах.
18 - Разобрать новую литературу. Почему не прислан Фрунзе?
19:45 - Вырезки о покушении Горгулова. Ст. Лабинская.
21 - Рационализаторская книга. Армейское обмундирование к нарядам непригодно. Рвется в коленях, локтях. Напомнить в отряд о кожаных костюмах (лучше яловочные и полуболотные сапоги)".
Эта книжка только мертвый циферблат дня, скромная стрелка, указывающая последовательный путь рабочих часов. Ее носят в боковом кармане и к концу каждого месяца сжигают. Но есть еще другая, страшно заветная зеленая тетрадища, сшитая из четырех общих. С нее не разрешается стирать пыль она прячется в самом дальнем углу полки, за строгим барьером уставов. Это, конечно, не дневник, потому что у начальника нет желания посмотреть на себя со стороны или издали. И, во всяком случае, не стихи, потому что их музыка всегда удивляет начальника, как странное, дьявольски трудное словесное рукоделие.