Дневники Льва Толстого - Владимир Бибихин 10 стр.


Теперь вот вопрос. "Война и мир" и вообще художественные вещи, литературные, как "Живой труп", или ненаписанная драма о ленивом скучном самоотвержении, пишутся из захватывающего, увлекающего знания что через человечество проходит божественный инстинкт, через человечество работает такое, что человечество не замечает. <…> Премудрость устроила всё, и хорошо если разум хоть поздно догадается о ее образе действия. Даже черный опыт Толстого, неприглядный, на самом деле идет в удобрение того же откровения - того, насколько намерения и планы людей только шелестящие тени решающего, что проходит в природе. Никакое расписание, ни составленное мне другими, ни написанное мною для меня самого, не изменят то, что пойдя натощак по хозяйству инспектировать бестолковых и ленивых работников, я не сорвусь на ругань; нужны особые условия, чтобы этого не произошло, как нужны особые условия, чтобы я не онанировал, глядя эротическое шоу или читая в настоящем, не поддельном Playboy отчет о Stag-films.

Романы, вообще все художественные вещи подпитываются этим знанием разницы между человеческими иллюзиями и правдой силы. Пишущий дневник формулирует эту разницу. Но Толстой автор антиправославного богословского реформаторства, и книжек против пьянства, как обстоит у него дело с откровением о прочности хода вещей и их неприступности для сознания? В богословии и проповедничестве Толстой автор альтернативного мирового расписания. Он забыл что-то?

Ответ на этот вопрос по-моему может быть только один. Заметки на протяжении десятилетий об обидных срывах - снова раздражился, снова переел, болтал зря - могли бы создать привычку, или отчаяние, или цинизм, как распространенное знание типа того, что мнимые святые так или иначе покоряются природе. Чем больше у Толстого копится знания о непреодолимости природы, тем больше в нем поднимается бунт, страсть, что хватит, что этого издевательства над человеком, когда он поневоле переедает против всякого разума и своего же здоровья. Надо делать одно, он делает другое. Этого пожизненного позора человек терпеть не может, не должен. Если Христос пришел, и в нем не было греха, то неужели только для того чтобы на его примере все люди стали позорнее? Если религия имеет смысл, то только как огонь, выжигающий этот позор. Как она это делает?

Один, не любя в себе грех, намечает жизнь без греха (не врать, "живи не по лжи", не переедать) или вычитывает расписание такой жизни и надеется не сорваться. Толстой знает, что сорвется, и в восстании против позора задумывает то, что по его опыту работает. Оказывается, что его размах при этом расширяется и становится как-то даже для его силы велик. Подробнее этим мы займемся в теме Толстого богослова и проповедника.

Он к тому времени изменится. Но и в 1873-м, когда после восьмилетнего перерыва он снова садится за дневник, это уже другой человек. Сохранилось стояние, при-сутствие при главном. Только теперь главное для него не здоровье, охота, хозяйство, а вера, мистическое ощущение участия в судьбе мира, соответственно знания, что от него повертывается всё. Дневник начинается записью типа известного нам, типа "как это было велико":

14,15,16 [октября 1859]. Утро. Видел нынче во сне: Преступление не есть известное действие, но известное отношение к условиям жизни. Убить мать может не быть и съесть кусок хлеба может быть величайшее преступление. - Как это было велико, когда я с этой мыслью проснулся ночью!

- осязаемое, ощупываемое прохождение через тебя силы. Бог!

1873, Nоября 5 [Ясная Поляна]. Художник звука, линий, цвета, слова, даже мысли в страшном положении, когда не верит в значительность выражения своей мысли.

Это красивая классика (Платон). Слово не вещь, произносящий (или рисующий) "добро" может оказаться в жутком положении, именно поскольку произносит, потому что этим объявляет, показывает себя берущимся не за саму вещь, так что лучше бы он и не говорил это добро. <Говорящий> не имеет отношения к значению слов. За говорением кроме лексики, которая больше обличает чем оправдывает, обязательно должна поэтому стоять значительность. Она не говорящим придается, например мерой его увлечения, и от его участия вообще не зависит; она есть или нет, и разница между ее есть и нет это разница между ужасом и счастьем.

[…] В страшном положении, когда не верит в значительность выражения своей мысли. Отчего это зависит? Не любовь к мысли. Любовь тревожна. А эта вера спокойная. И она бывает и не бывает у меня. Отчего это? Тайна.

Вера: телесное ощущение.

Из вещей, которые в жизни Толстого с ноября 1865-го нисколько не изменились, - страсть гонять зайцев на лошади по первому снегу. На фоне этих вещей тем ярче выделяется, насколько определился новый Толстой.

Nоября 6 {1873}. Еду на порошу. Я с молода стал преждевременно анализировать всё и немилостиво разрушать. Я часто боялся, думал - у меня ничего не останется целого; но вот я стареюсь, а у меня целого и невредимого много, больше, чем у других людей. Орудие ли анализа у меня было крепко или выбор верен, но уже давно я более не разрушаю; а целыми остались у меня непоколеблены - любовь к одной женщине, дети и всякое отнош[ение] к ним, наука, искусство - настоящие, без соображен[ий] величия, а с соображением настоящности наивного, охоты - к деревне, порою к севру… и всё? Это ужасно много. У моих сверстников, веривших во всё, когда я всё разрушал, нет и /100 того.

Речь о страсти как неподорванной стихийной силе. Эта сила ощущается им как новое тело и после прекращения большого интереса к телу (когда тело, оказалось, не ключ к настроению, мы читали) ближе тела. Вдумываясь в природу этого своего ощущения значительности, он выбирает в центр внимания тяготение.

Читал Верна {своего ровесника; читал его с детьми}. Движение без тяготенья немыслимо. Движенье есть тепло. Тепло без тягот[енья] немыслимо (17.11.1873).

Это не зная его занятий физикохимией за бездневниковые годы непонятно, как и следующее в тот же день:

После смерти жизнь может быть химическая, после здешней физической. У Отца В[ышнего] обители многи суть.

И мы конечно в его физикохимию должны будем вникнуть, но сейчас еще немного об обстоятельствах возобновления дневника.

Про страничку или две дневника 1873 года он забыл и дневник 1865 года продолжал в той же книжке:

1878, 17 Апреля. После 13 лет хочу продолжать свой дневник. Вчера был у заутрени (пасха)… Вечером все с детьми на тягу в заказ. Читал Болотова… Нынче встал в 10, читал, сбирался писать, но - насморк и слабость духовная и физическая…

5 мая. Вчера не помог старушке телятинской. Празднословил с Вас[илием] Ив[ановичем]. - Тщеславился мыслью и горячился с Соней. - Нынче сердился на Алексея и старосту за то, что дурно окопали яблони. Читал утром записки Фон-Визиной. - Преданность Богу - правда и опасно.

22 Мая. Пережил важные и тяжелые мысли и чувства вследствие разговора с Вас[илием] Ив[ановичем] о Сереже [[3]] {некомментируемое 3 в двойных скобках}. Все мерзости моей юности ужасом и болью раскаяния жгли мне сердце. Долго мучился. Ездил в Тулу с Сережей и говорил с ним. Стал вставать рано и пытаюсь писать, но нейдет. Нейдет от того больше, что нездоровилось. Но кажется, что я полон по края, и добром.

Что случилось?? Это опять прежний Толстой! Где же он был 13 лет, когда был другим? Он, совсем другой, всплыл только в записях за 1873-й, которые я не прочел полностью, потому что там его физикохимия, к которой мы пока не имеем доступа. Он забыл или не счел записи 1873-го дневником, если начал продолжать в 1878-м сразу прямо в тетради 1865 года - и тот же мы видим серый, придирчивый отчет в раздражениях, слабости. - Тогда снова на больше чем десять лет дневник прерывается, и опять с ноября 1888-го мы видим еще раз совсем нового Толстого, того, которого всего чаще видят на фотографиях, портретах, старика, озабоченного, встревоженного состоянием нравственности, счастливого своей любовью ко всем - якобы такого знакомого.

Прежде чем перейти к этому знакомому незнакомому старику, нам надо сделать две вещи. Во-первых, название курса, "Дневники Льва Толстого", условно: даже в дневниках он держится формы, его самый непосредственный голос в случайных записках, в записных книжках, которые уже прямо его голос и его память. Мы должны их посмотреть. Во-вторых, конечно его теория тяготения и его физикохимия.

Человек складывается очень рано, с рождением, и если сразу его характер не очень заметен, то это потому что он не умеет говорить и писать. Начав писать, он обычно сразу выговаривает всё то целиком, что потом будет развертываться по частям.

Важная запись 29-летнего Толстого в самом начале записной книжки (№ 1):

18 Января [1858]. Жизнь помещика с рабством, насилием и т. п. все-таки хороша. Как представить себе человека, это преимущественно любящее создание, без любви и без всего прелестного… Ежели не подходит под нашу мерку - и мы не подходим под его. Княжна и ей подобные не понимают государственной связи людей; у них есть связь общественная, знакомства, и всё хорошо. -

Она говорит в недоумении, что только Бог строит. Бог его знает, хорошие мрут, пустошь остается. -

Прав тот, кто счастлив.

Мудрость, удобство, польза и рядом с ними глупой 1-й поцелуй. -

Все слова и фразы по отдельности совершенно понятны, непрочитываемая шифровка в контрапункте, неожиданной связи понятий. Попробуем прочесть из того, что мы уже знаем. Начнем с конца: "Мудрость, удобство, польза и рядом с ними глупой 1-й поцелуй".

Вспомним о безрассудной растрате любви и поэзии, без выраженности, безвестно. Первый поцелуй единственно прав, потому что счастлив, здесь ключ к жизни, не в целесообразности. Не в строительстве. - Насилие и рабство ближе к любви и прелести чем мудрость и удобство; насилие и рабство не могли бы быть без страстной привязанности людей, которая перестает быть в разумном, рассудочном общественном договоре и в милом, гуманном общении: в нем не хватает глупости. Княжна этой записи - Варвара Александровна Волконская, двоюродная тетка Толстого, которой было 27 лет в 1812 году и с рассказов которой об ее отце, Александре Сергеевиче Волконском (1750–1811), списана семья Болконских в "Войне и мире": семья, в которой нет глупых страстей и безрассудных поступков. Эти выходы в художественное, я, правда, буду жестко ограничивать.

Еще из ранних записей, которые останутся навсегда ключом ко всему.

Есть правда личная и общая. Общая только 2 × 2 = 4. Личная - художество! Христианство. Оно всё художество (17.2.1858).

Общая правда, истина только расхолаживает и выветривает. Если ради нее человек проживает года, то лучше не надо. Детское обещание сумасшедшего счастья, безумная эротика подростковая пусть кажется и есть глупость, но ничего дороже этой сладости и прелести нет, не врите, ваше вранье себе и другим тоска.

23 Марта {1858}. Заутреня. Я не одет, иду домой. - Толпы народа по мокрым трот[уарам]. Я не чувствую ничего, что дала жизнь взамен. Истину. Да она не радует, истина. А было время. Белое платье, запах вянувшей ели. Счастье.

Портрет рассказывает про себя - он Лизка. Ее секли.

25 Марта. Роскошь не зло. Калач лучше муки.

Записи с шокирующей связью мыслей как битье в дверь, как пробиться к счастью, которое привиделось в раннем детстве и во сне.

20 Апреля. Красный тихий день. Прёт зеленея всё. Деревья голы. Балкон отворен. Тихая музыка. Жарко! […]

Весна; всё растет, а я камень, вокруг него лезет трава, а он мертв, а было время. -

6

10 октября 2000

Толстой стоит отдельно от литераторов, и от мыслителей тоже. Это выражается непосредственно в трудности сравнить его и включить в какой-то известный круг мысли. Из времени долгого перерыва дневников, фактически от его 37 до его 60 лет, потому что в промежутке лежат только одностраничные дневники его сорокапятилетнего и пятидесятилетнего, я выписываю, так сказать, природные, к которым Толстой имеет отношение слышащего и записывающего, не конструирующего.

Например записная книжка № 2, 13.8.1865 о неправильности собственности на землю: во-первых "всё это видел во сне", во-вторых, по свидетельствам, сам себе удивился, увидев это у себя, прочитав через сорок с лишним лет; т. е. и не сам придумал, и тем более не включил в свои "философские позиции".

1865 г. Августа 13-го. [Ясная Поляна]. Всемирно-народная задача России состоит в том, чтобы внести в мир идею общественного устройства без поземельной собственности.

Звучит актуально очень в годы, когда Петр Аркадьевич Столыпин уже председатель Совета министров и одним из первых своих законов недавно 9 ноября 1906-го разрешил выходить из крестьянской общины, где собственности на землю подчеркнуто не было, потому что земля не просто считалась общинной, но нарочно переделивалась между дворами. В разгар строительства русского фермерства, укрепления Крестьянского банка, когда свежие собственники на землю только входят во вкус, все только о собственной земле и говорят. Толстой "необычайно поражен", записывает Маковицкий, читая в своих старых записях <13.8.1865> 16 апреля 1908 года такое:

"La propriété c’est le vol" {это Пьер Жозеф Прудон, 1809–1865, в книге 1840 года "Qu’est ce que la propriété"} останется больше истиной, чем истина английской конституции, до тех пор, пока будет существовать род людской. - Это истина абсолютная, но есть и вытекающие из нее истины относительные - приложения. Первая из этих относительных истин есть воззрение русского народа на собственность. Русской народ отрицает собственность самую прочную, самую независимую от труда, и собственность, более всякой другой стесняющую право приобретения собственности другими людьми, собственность поземельную. Эта истина не есть мечта - она факт - выразившийся в общинах крестьян, в общинах казаков.

И сейчас это важный вопрос, остроту которого только подчеркивает блеф журналистов, что дескать запросто у нас вводится собственность на землю без проблем, так что нечего и думать. Толстой в своем сновидении угадал, как в "Хаджи-Мурате" он угадал в кавказскую безвыходность, в самую середину наших сегодняшних тупиков, и теперь только его сомнамбулический диагноз похоже точнее любых других. Судите сами. Отчетливость мысли Толстого подчеркивается тем, что он отделяет собственность на землю от всякой другой собственности, которую, при общем всё-таки непринятии собственности, он вроде бы готов признать, собственность как меру труда. Собственность на землю всего дальше от меры труда и хуже того, прямо вносит помеху в вознаграждение труда, потому что чем эффективнее трудились на земле, их <собственников> доход возрастает пропорционально труду, т. е. труд сам по себе продолжает стоить столько же, а владелец той же самой земли получает за свое ничегонеделание больше за счет хорошо поработавших.

Эту истину понимает одинаково ученый русский и мужик - к[отор]ый говорит: пусть запишут нас в казаки и земля будет вольная. Эта идея имеет будущность.

Русская революция только на ней может быть основана (13.8.1865).

Революция вроде бы наоборот раздала землю? Да, пока она была не русская, а списанная с чужих образцов. Спущенная вниз, она не могла не стать русской, и раскулачивание номинально шло против эксплуатации, номинально преследовались не собственники, потому что отдача земли в коллективное хозяйство номинально не означала отказ от собственности, только от частной собственности, общественная объявлялась более совершенной формой, - но фактически что произошло, еще стоит прояснить. Это не было возвращение к общине, хотя в некоторых коммунах была община, не было и к помещикам, хотя власти стали красными помещиками, а раньше, к царю (великому князю) как владельцу всей землей, который по своему усмотрению поручает-уступает землю во временное владение общине или помещику или монастырю или монополисту, возникают сложнейшие формы собственности, но под единым государем владельцем земли. - Здесь начинается самое интересное. Колхоз ведь это собственно два акта, один на виду у всех и заметный, прошедший болезненно, отдача своего участка, надела, скота в общее хозяйство. Вокруг этого сколько слез пролилось, сколько обиды, и позвольте высказать мое мнение, что этот акт не был особенно важным и непривычным не был, похож внешне на возвращение хуторов и отрубов в общину: отделились от общины в 1910-м, вернули землю в общину в 1930-м. - Второй акт колхозного строительства прошел совсем без проблем, не был замечен почти что и даже не назван. Колхоз общиной не стал, мимо общины он сразу скользнул в древность, собственность ни на минуту не задержалась в руках коллектива, ни на минуту не задержалась и в руках новых красных дворян, она улетучилась в общенародную.

Почему, но в самом деле почему те самые крестьяне, которые всё-таки упирались отводить коров в общий коровник, не показали ни малейшего упорства в отстаивании своего нового качества, коллектива в конце концов, ведь традиции общины должны были быть? Или - неужели на самом деле традиции общины не было? Община была фикция, условность, скрытой формой чего-то другого? Да. Чего? Толстой говорит.

Русская революция не будет против царя и деспотизма, а против поземельной собственности. Она скажет: с меня, с человека, бери и дери что хочешь, а землю оставь всю нам. Самодержавие не мешает, а способствует этому порядку вещей. - (Всё это видел во сне 13 Авгу[ста] {1865}.

О том, чтобы колхозы становились самоуправляющимися кооперативами, мало слышно. Что наоборот коммуны легко соскальзывали на колхозы, да. Земля, отданная довольно легко частниками, уж вовсе не задерживалась у кооператива, она отправлялась наверх, к божественной власти или гениально мудрой власти - как бы вовсе отдавалась из-под какого бы то ни было крестьянского контроля, но невысказанная мудрость народа оказалась выше. Отданная на самый верх, земля вернулась, опять стала вся наша в большей мере чем в общинном землепользовании, потому что тогда в коллективе начинали фактически распоряжаться отдельные люди, а теперь вот уж по-настоящему и по закону верховный никто, т. е. все. Точно по Толстому освеженное самодержавие, диктатура, не мешало, а способствовало этому порядку вещей.

Назад Дальше