Дневники Льва Толстого - Владимир Бибихин 9 стр.


Наполеон, как человек, путается и готов отречься 18 брюмера перед собранием. De nos jours les peuples sont trop éclairés pour produire quelque chose de grand. [В наше время народы слишком просвещенны, чтобы можно было создать что-нибудь великое]. Алекс[андр] Мак[едонский] назыв[ал] себя сыном Юпитера, ему верили (19.3.1865).

Это у Толстого собственно выписка из "Мемуаров" маршала Огюста Вьеса де Мармона, герцога Рагузского: на следующий день после своей коронации Наполеон сказал мирскому министру Декре, что завоевав Азию Александр Македонский объявил себя сыном Юпитера и "кроме Аристотеля и нескольких афинских педантов, весь Восток ему поверил; а вздумай я теперь объявить себя сыном небесного бога, и нет такой рыночной торговки, которая не освистала бы меня". Толстой следит за тягой Наполеона к величию. Но выписывая фразу он недаром выписывает, он не может не согласиться с ней. Он согласится, что народы погрузились в образованность и на слепой подвиг не способны. Наполеон тогда уже не такая слепая фигура. Толстой не подобрал эту перспективу, бросил ее - пользуясь, как я сказал, своим правом судить и рядить, пока дело не касается дела, пока он разбирается в документах и не видит лица вблизи.

Толстой отвечал за правду в своей строгой топике, где он знал вещи сам. Расписание было ему известно лишь из вторых рук, не столько по узости кругозора сколько по недоверию к нему. Всё целиком это расписание за две тысячи лет стояло у него под вопросом как две тысячи лет измены, еще точнее - подделки под правду. Наполеон был с этой точки зрения виновен уже в том, что дал себя встроить, или даже хуже - намеренно, с жадностью встроился в существующее расписание.

Оно началось, когда откровение истины Иисуса Христа было почти сразу после этого события подменено толкованием апостола Павла.

5

3 октября 2000

В годы <18>60-е, за которые мы читаем дневник, Толстой еще не умел говорить так:

…для того, чтобы люди могли воспользоваться тем великим благом, которое дает нам истинное христианское учение, нам необходимо прежде всего освободиться от того бессвязного, ложного и, главное, глубоко-безнравственного учения, которое скрыло от нас истинное христианское учение. Учение это, скрывшее от нас учение Христа, есть то учение Павла, изложенное в его посланиях и ставшее в основу церковного учения. Учение это не только не есть учение Христа, но есть учение прямо противоположное ему ("Почему христианские народы вообще и в особенности русский находятся теперь в бедственном положении", 17.1.-17.5.1907 // ПСС, т. 37).

Но размах, готовность к отмене вообще всего расписания у Толстого были всегда. То, что он цитирует, излагает, переводит Евангелие, не значит что он принимает его как писание: источник для него только неписаное учение Христа, понятое сердцем, и Евангелие он изменит, когда увидит что оно неточно передает источник или несет следы неверной редакции. Например слова "сие творите в мое воспоминание" Толстой решает неверно отнесенными к причастию, хлебу и вину как плоти и крови, потому что Христос не мог учредить обычай всем регулярно приобщаться к нему, Он один только мог дать это своим прямым ученикам; слова "сие творите", в смысле повторно, были сказаны, но они относятся к омовению ног. Вот что надо делать всегда и всем, прощать и смывать грязь другого, подобранную босыми ногами на общих дорогах.

Не Толстой изменился и понял новое к 1907-му, а он как барометр показывал приближение бури и говорил то единственное, что могло бы сохранить народ, сейчасное полное изменение веры. Религия вообще была жестко выметена народом, так что словно Толстой не туда прилагал силы. Но как раз сейчас оказалось что религия снова нужна и на главное место, знамя, кроме нее поставить нечего, так что Толстой оказался дальновидным, а люди время уже упустили, не узнали "священный огонь религии, без которого не могла бы существовать жизнь человечества" ("Что такое религия и в чем сущность ее?", XVII, ноябрь 1900-го - январь 1902 г., другое название "Мысли о современном человечестве", о безрелигиозности христиан, ПСС, т. 35). Давайте мы не упустим.

Я так далеко забежал вперед, чтобы мы научились чувствовать самостоятельный размах на отмену расписания уже 35-летнего Толстого, хотя лексики полной отмены всего расписания (если хотите, писания) у него тогда еще нет.

Вернемся к важному 1865 году. Скоро дневники прекратятся, в этом ключевом для художника 37-м году жизни. Какое содержание дневников теперь. Много сообщений и несколько замечаний о ходе "Войны и мира".

2 Октября. Здоровье хорошо. Ездил напрасно на охоту. Писал. Но я отчаиваюсь в себе. Тролоп убивает меня своим мастерством. Утешаюсь, что у него свое, а у меня свое. Знать свое - или, скорее, что не мое, вот главное искусство. Надо мне работать, как пьянист. -

Что под учетом в беспристрастном, бесстрастном контроле за страстным существом. Постоянное внимание к здоровью. Пониманья здоровья еще нет. Что здоровье это незаменимый фильтр, т. е. настоящее только то, что через него проходит, это конечно есть. Догадка, что оно как-то прямо связано с самым главным, есть. Только пока еще намечается понимание, что тело расположено не только в метрическом, но и в топическом пространстве, и эта его топика и есть собственно бытие. Прорабатывается гипотеза, что ошибка в образе жизни, поведении, поступке, прежде всего интимная, нравственная, покажет себя на барометре здоровья.

3 Октября. Вчера и нынче поработал с напряжением, хотя бесплодно, и уже нынче у меня болит печень и мрачно на душе. Это меня отчаивает.

Уверенность, что тело это важно. Идет постоянный о нем отчет. Не меньшей важности чем писание и литературные успехи. Постоянный отчет о жене, "Соня беременна", т. е. снова, в который раз. Для мужчины, вооруженного, смелого, важна охота, эти столкновения, тем более захватывающие, что по крайней мере однажды серьезно рисковал, близость к дикому живому, скрытое узнавание своей дикости. И главное внимание к подъему или упадку, свету или грязи. Эти вещи, которые всегда замечены: тело, работа (труд), жена, семья, страсть охоты или другая, настроение. В этих всех вещах его завораживает неисправимость, сколько ни брани себя, всё равно переешь, разозлишься, если выйдешь к работникам не поев, ничего никогда не уладишь никакими разговорами с женой. Зачем же, кто-нибудь спросит, тогда записывать всё это, если неисправимо? Затем, что так же пожизненно заключенный, вычерпывая ложкой землю в подкопе, на протяжении десятилетий записывает, как идет дело и как нора обваливается, снова и снова, и снова копание в темноте продолжается.

13 Окт. В Ясной. Утром на[тощак]. Хозяйственные дрязги расстроили на весь день. Мысль ленивого, скучающего самоотвержения в драме. -

Вот такая короткая запись. "Утром на" издатель уверенно дописывает до "натощак" без комментариев, они не нужны от частой повторяемости: значит снова, выйдя в поле или к хозяйственным постройкам до завтрака, сорвался, стал сердиться, хотя едва ли уже после отмены крепостного права может послать в стан для телесного наказания. И вот после этой сводки, записи хрониста, рядом такие же ("Здоров, но непреодолимо жёлчен", 14.10.1865; "Желчь, злился на охотника. Охота скверная. Две главы совсем обдумал…", 15.10.1865; "Хозяйство страшно дурно. Что делать? Ничего не писал. Убил 3-х зайцев", <18.10.1865> заметьте это "неодолимо" и "что делать?", для Толстого явно в обоих смыслах, неясно что делать и ничего не сделаешь) - среди этой сводки погоды замысел этой драмы о самоотвержении. Толстой догадывается, что причина его упадка самоотвержение? что он слишком служит, навязывает себе нормы, оттого лень, скука? что не надо наседать на себя? Но он ведь страшно мало наседал на себя. Т. е. что не надо может быть редактировать себя совсем, ни в чем, нисколько, т. е. чтобы не было вообще никакого самоотвержения?

Хозяйствование с собой, культивирование своего таланта, положения в обществе кажется другим чем самоотвержение, отказ от себя, но самоотвержение - тоже хозяйствование, распоряжение собой на службе у… у кого, у других? Нет, на службе у страстей лени и скуки. Запомните это. Страсти бывают странные, разные, включая страсти уничтожения себя, они бывают наоборот не редко.

Сейчас будет резкий обрыв в дневниках, собственно читаем уже последнюю страничку, поздняя осень 1865-го. За десять строк до перерыва дневников на 8 ровно лет, до поздней осени 1873-го, - комментируемая фраза с восклицательным знаком: "Чорт {через о} их дери, записки! Жить, так жить, а умирать стараться не надо" (7.11.1865). Комментарий А. С. Петровского читает эти фразы как совсем не связанные между собой, первая о технике работы над романом: "По всей вероятности, восклицание относится к надоевшим Толстому и недочитанным (т. VI в экземпляре яснополянской библиотеки не разрезан до конца) девятитомным мемуарам маршала Мармона". Так комментировать можно только если у Толстого было осознанное правило аккуратно дочитывать каждую взятую книгу до конца. Мало вероятно, что такое правило у него было. Не на того человека напали.

За 9 дней до того запись:

29 Октября. Был нездоров - желчь. Ужасно действует на жизнь это нездоровье. Всё писал, но неохотно и безнадежно. Нынче первый день здоров. Ел очень мало. Неужели это только от объяденья. С нын[ешнего] дня попробую и запишу. Соня 2-й день отнимает {т. е. ребенка от груди}.

В графской голове, измученной с октября 1865-го мигренью страшной и рвотой с желчью, - он лежал с желтым лицом, мрачный, отчаянный, - проснулась наконец гениальная догадка: а что если - "желчь", разлитие так называемое желчи; желчь, связанная с пищеварением, занята как продукт печени расщеплением, омылением, эмульгированием, всасыванием жиров, - болит просто от переедания? Неужели?! Тогда открывается блестящая перспектива: ешь поменьше, и всё будет в порядке! Следующая фраза "С нын[ешнего] дня попробую и запишу" значит попробую диету и зафиксирую, что получается. У Толстого, у которого слово всегда слышится и звучит во всю широту, это значит: буду жить по писаному. И видим 9 дней подряд каждодневную деловую запись, отчет о лечении голодом, в некоторые дни вообще без всякой еды.

30 Октября. Воздержание и гигиена полные - гимнастика. Шума в ухе нет, и легко, но - отрыжка и дурной язык, особенно утром {стандартный эффект внезапно введенного голодания}. Писал.

Это последнее - после записей типа "Писать не хотелось очень. A se battre les flancs [лезть из кожи вон] ни за что не хочу" (17.10.1865) - значит осторожное признание, что рецепт как будто бы работает. Что решительного улучшения не происходит, есть срывы, снова раздражительность, но хочется думать что всё идет к лучшему, говорит следующий день:

31 Октября. Та же строгая гигиена, спал хорошо, не мочился, не слабило, язык всё нечист, и была головная боль. Ходил на[тощак] и сердился. Исленьевы приехали. Не писалось, но немного подвинулся. Погода ужасная - снег, мороз и ветер.

На третий, четвертый день опять классика голодания, человек словно рождается заново. Тело в порядке, и не оттого ли идет хорошо работа.

1 Nоября. Та же строгая гигиена. Совершенно здоров, как бываю редко. Писал довольно много. Окончательно отделал Билиб[ина] и доволен. Читаю Maistr’а. Мысль о свободной отдаче власти. -

Это из основных его мыслей, он в хорошей форме. На радостях он позволяет себе поужинать, ничего страшного не случилось, но уже эйфории небывалого здоровья нет, с писанием не все гладко, с женой. "Ужин произвел приятный сон, газы и слабый шум в ухе, но язык лучше. Весь день хорошо обдумывал много, писал мало. С Соней что-то враждебно (3.11.1865)". Т. е. полного налаживания жизни голодание не дает. На охоте простудился, "от этого или от обмываний - язык хуже, шум в ухе. - Зубная боль. Ничего почти не писал" (4.11.1865). В чем дело? голодание оказывается не однозначно хорошо? Или беда в том что он слишком рано начал есть? Слишком много голодания или слишком мало? не следует ли методом проб и ошибок нащупать верный баланс?

Дни эксперимента идут. Седьмой день, приходит в голову совершенно революционно новая мысль, писать сразу набело без бесчисленных переделок, в количестве которых Толстой особенный, без сравнения:

5 Nоября. Зубная боль. Та же диета. По утрам язык. Писал по новому - так, чтобы не переделывать. Думаю о комедии. Вообще надо попробовать новое без переделок. Ужинал, кажется, напрасно.

Т. е. у него подозрение что есть всё-таки не надо было, переел, стало быть продолжить эксперимент - а с другой стороны совершенно неожиданная для него самого придумка, его метнуло вдруг в то чтобы писать без правки (толстовской манеры писать по многу раз одно и то же мы еще коснемся), <что> должно было, мне кажется, испугать его как нервный срыв еще больше чем раздражение натощак.

Во всяком случае эксперимент прерван незаконченный, неопределенный. Записи состояния, которые после решения об эксперименте велись каждый день, прерваны, и тут-то уже цитированный жест, "к чорту":

6, 7 Nоября. Вчера не записал. Был нездоров и оттого запустился. Болезнь однако похожа на простуду. Писал много, всё неудачно. Но идет вперед. Чорт их дери, записки! Жить, так жить, а умирать стараться не надо.

Слова "писал много, всё неудачно. Но идет вперед" означают, что писать сразу набело нельзя, как ни крутись, пишешь начерно, но именно это письмо начерно продвигает вперед. "Запустился" значит из-за упадка болезненного упустил строгую диету, гигиенические процедуры, но болезнь-то вроде уже другая, простуда на охоте как раз оттого, скорее всего, что соблюдал диету и ослаб.

И вот человеку, который бесчисленной правкой доводит рукописи до ума и всё равно недоволен, казалось бы, естественно было бы так же тщательно заняться настройкой своего тела при помощи специального обращения с ним. Здесь он оказывается на любой взгляд, не обязательно медицинский и наш обыденный, непоследователен и легкомыслен. "Чорт их дери, записки!" по-моему относится к взятой на себя обязанности каждый день записывать свое состояние. Тогда понятна следующая фраза, "Жить так жить, а умирать стараться не надо". В самом деле, ведь он живет; не достаточно ли этого; жизнь не он себе устроил, не ему ее и продлить или заказать новую. "Умирать стараться не надо" - типичное толстовское письмо; первый смысл "надо стараться не умирать", не то что заботиться о продолжении дыхания и сердцебиения, а не скатываться с жизни на записки о жизни; второй смысл "не надо стараться умирать"! За заботой о здоровье, диете он угадывает затаившееся желание смерти! Это, согласимся, крупная догадка, и ей личит размашистый жест, "чорт их дери, записки!" Этот русский делает раньше Фрейда, раньше Ницше открытие того, чем заняты в основном люди, имеющие и перебирающие мысли о жизни и смерти, своей и чужой и всего человечества. - А что, разве не надо помнить о смерти? А необходимость философской смерти? Память смертная, правило memento mori? Всё это нужно, но всё это после первого, живем мы и хотим жить или как киты выбрасываемся на сухой берег. В заботе о гигиене, диете, гимнастике Толстой угадывает старание умереть.

С диетой теперь так и установится навсегда, она то будет то нет, без большой заботы. "Слабее диета вчера. Нынче опять строго" (8, 9.11.1865). Дальше записывается как будто бы благотворный результат строгой диеты: "Здоровье - особенно головы, хорошо. Вчера избыток и сила мысли. Написал предшествующее сражению и уясн[ил] всё будущее". Но тут же, от голодной головы, снова принимается вдруг радикальное, совершенно революционное решение относительно методики письма, опять которое должно было устрашить его больше чем срывы натощак, и опять конечно не выдержанное, в самом деле: "Нынче взял важное решение не печатать до окончания всего романа" (там же). Комментатор: "Решение это не было выполнено". Точнее было бы сказать: он ему и дня не следовал, если решил ничего не давать в печать 9 ноября 1865<-го>, а в феврале-апреле 1866<-го> уже вышла в "Русском вестнике" вторая часть первого тома.

Смотрите что получается. Натощак он всего лишь прибьет работника, в оздоровительном голоде из него вдруг лезут решения безупречно чистенькие, мудрые: подождать с печатанием романа пока не напишу его целиком; писать всё так ответственно, чтобы не рассчитывать на десятикратные переделки. Благоразумно, трезвенно, правильно; еще день голода, и оно примет форму: если из-под твоей руки не выходит сразу совершенное, то не пиши ничего. Толстой писатель кончится. Не то что пишущий дневник трясется над писателем, для него пожалуй хоть и не будь писателем; но выбрасывать писателя просто так, глупо, от желания чистоты и диеты, от нежелания плодить ворохи сырого писательства, логичное решение, потому что ведь каждая страница, господа, откладывается в сторону потому что плохая, а последняя идет в дело не потому что резко отличается от предыдущих, т. е. по всем меркам сама заслуживает пойти в корзину! Непонятно почему идет в дело! Сам же прочтет в печати и скажет, мерзость, или как о "Войне и мире" целиком: "не пишу и писать дребедени многословной, вроде "Войны", я больше никогда не стану. И виноват и ей-богу никогда не буду" (Фету 1…6.1.1871).

Диета, голодание, аскетика навевают строгость. Одна какая-то несчастная неделя диеты, и писателя Толстого почти что нет, из-за принимаемых им благонамеренных, логичных решений. Что происходит? Решите, надо ли поверить монаху, аскету, которому голод велит быть строгим, или вместе с Толстым раздираться от нерешенности, нерешаемости всего вкруговую и продолжать в этом развале - семейном, всяком, творческом, хозяйственном - жить.

Как бы вы ни решили, вы должны, обязаны почувствовать тон, движущее начало последней записи в дневник перед восьмилетним перерывом:

[12 ноября 1865] 10, 11, 12. Пишу, здоровье хорошо, и не наблюдаю. Кончаю 3-ю часть. Многое уясняется хорошо. Убил в ½ часа 2-х зайцев.

"Пишу", сказанное голосом Толстого, значит "повело", пошла тяга. "Не наблюдаю" - опять с размахом в обоих смыслах, не соблюдаю диету и перестал записывать, наблюдать за собой. Доволен, как идет дело, и отвлекается от стола на полчаса скачки по пороше за зайцами.

В тридцать семь лет происходит перелом. Решение не печатать роман до его окончания провоцирует немедленную печать его по частям. К весне 1866-го Толстой, даже если кто-то еще не догадался, он догадался рано, что он за величина, а тут получил подтверждение от публики.

Назад Дальше