– Правильно, – согласился, но без жара, Афанасий Иванович.
– Признаться, окажись я на вашем месте, пожалуй, повел бы себя похожим образом.
– Сначала я хотел их выбросить в пруд, а потом спрятал в каретном сарае.
– В пруд было бы надежнее, – усмехнулся генерал.
Дядя Фаня поднял на него печальные, покорные глаза.
– Нет. Пруд могут осушить. Когда-нибудь. И найти часы. Без меня. И поставить на полку. А спрятанные можно в любой момент пойти и разбить. Вдребезги.
– Ну, так Зоя Вечеславовна их и разбила, – генерал встал, разминая затекшие плечи, – насколько я слышал, именно вдребезги.
Наступила длинная и чем-то очень неприятная пауза.
– Это были не те часы, – прошептал дядя Фаня.
– Не те? – одновременно спросили несколько человек.
– Не те, – громко объявил Евгений Сергеевич, торжествующая нота дребезжала у него в горле, – да, должен признаться, какое-то время я и сам был смущен, увидев в руках Афанасия Ивановича целехонький "краденый" экземпляр. Ведь буквально за полчаса до этого Зоя Вечеславовна подробно рассказала, что она сделала со своим экземпляром. Потом меня пронзила одна мысль, и я ринулся в "розовую гостиную".
Евгений Сергеевич сделал подобающую паузу. Кто-то должен был не удержаться и спросить: "Что же вы там увидели?"
Не удержался генерал.
– На каминной полке стоял третий экземпляр.
Груша и Галина Григорьевна одновременно и испуганно вскрикнули.
Профессор победоносно улыбнулся в их сторону.
– Я тоже был на грани испуга или чего-то в этом роде. Но, слава богу, все разъяснилось. С помощью…
Евгений Сергеевич юбилейной походкою подошел к Марье Андреевне, молчавшей все это время, и, подчеркнуто поклонившись, поцеловал ей руку. Потом распрямился и объявил:
– Двадцать лет назад на гамбургской выставке у Тихона Петровича зашел спор с одним местным буржуа. Спор о том, кто из них сильнее. Физически. Сели они за стол друг против друга и схватились за руки, кто, мол, кого положит. Тихон Петрович поставил на кон свой великолепнейший выезд. Буржуа этот, оказавшийся часовщиком-фабрикантом, – партию своих самых ценных произведений. Очень был уверен в своих силах. И зря. Одним словом, вернувшись с ярмарки, Тихон Петрович, выставив один хронометр как напоминание о великой победе на каминную полку, остальные одиннадцать схоронил в чулане. Со временем о коробке все забыли кроме, разумеется, Марьи Андреевны. Этому чулану мы и обязаны нашими столь необычными переживаниями.
Кое-кто облегченно заулыбался. Далеко не все. Зоя Вечеславовна, несмотря на очевидный триумф своего мужа, не выказала никаких признаков улучшившегося настроения. Горничная Груша тоже.
Профессор закончил объяснение:
– Марья Андреевна – добрая душа. Каждый раз, обнаружив пропажу, она не затевала розыска, щадя чувства похитителя. Что-то ей подсказывало, что надо повести себя именно так. Отсюда и произошла наша столешинская мистика.
Казалось бы, все – можно радоваться, но тут встал со своего места Афанасий Иванович. Он был то ли смущен, то ли взволнован, а может быть, переполнен смесью этих чувств.
– Если, Марья Андреевна, вы… так способны понять переживания, скажем, мои, из-за этой глупой истории и путаницы и верите, что испытываю я настоящее страдание, а не просто блажь… – Он запнулся.
– Что вы хотите сказать, Афанасий Иванович? – раздался громкий шепот хозяйки дома.
– Отдайте мне все часы, приз Тихона Петровича. И я их все разобью.
– А я охотно помогу, – сказала Зоя Вечеславовна, – хотя и подозреваю, что это бесполезно.
Марью Андреевну, кажется, немного смутила просьба двоюродного брата, она задержалась с ответом. Брат истолковал это молчание по-своему.
– Я заплачу, разумеется, заплачу за все, даже за тот экземпляр, что разбила Зоя Вечеславовна.
– Боюсь, что мне придется заплатить самой, – загадочно усмехнулась профессорша. – И не мне одной.
Весьма заметное неудовольствие выразилось на лице Евгения Сергеевича. "Столешинская мистика", столь неотразимо им только что разоблаченная, не желала рассеиваться. Особенно досадно было то, что способствует этому драгоценная супруга.
– Конечно, берите, – всплеснула руками Марья Андреевна, – неужто вы думаете, что я стала бы требовать с вас деньги? Бог с вами. Да и Тихон Петрович бы не одобрил.
– Спасибо, сестрица, – прочувствованно сказал Афанасий Иванович.
К нему бесшумной тенью подошла Настя.
– Прикажете прямо сейчас, дядя Фаня?
– Прикажу, обязательно прикажу, – горячо закивал тот, – часы эти будем истреблять, не теряя ни одной секунды, а то как бы, боюсь, они не разбежались. Судя по всему, они живут какой-то своей жизнью.
– Авдюшка, Калистрат! – кликнула Настя, выйдя на ступени веранды. Там она столкнулась с наконец-то появившимся Аркадием.
– Что случилось, пожар? – пошутил он.
Не обращая на него внимания, Настя побежала в сторону каретного сарая.
– Однако как тебя туда тянет, – усмехнулся ей вслед кузен и стал подниматься по ступеням. (Василий Васильевич при появлении сына поморщился.)
– О, все в сборе, а я только что со станции. Там, знаете, какие-то новые веяния. Буфетчик Николай – так тот прямо мне сказал: быть, вашбродь, войне.
Даже сквозь легкое опьянение, привезенное со станции, Аркадий ощутил необычность настроения на веранде.
– Ну, у вас тут, я вижу, тоже новые какие-то идеи завелись.
Он наклонился к уху Саши Павлова и прошептал:
– Ни мне письма, ни тебе книг, скверно работает почтовое ведомство. Хотя оно и понятно – войне быть.
Теме этой не суждено было продолжиться, потому что перед ступенями веранды появились Авдюшка и Калистрат, они несли продолговатый нерусского вида ящик, снабженный для удобства специальными ручками.
Настя указала, куда его поставить. Поставили – зачем-то с величайшей осторожностью. Подняли крышку. Внутри, засыпанные до подбородка серыми от времени опилками, сидели фарфоровые пивовары.
В предвкушении необычного зрелища публика покинула свои насиженные места и приблизилась к окнам. Открылись рамы, откинулись занавески.
Евгений Сергеевич, напротив, сел к столу и принялся наливать себе чай. Чай был холодным, это каким-то образом укрепило его во мнении, что прав все-таки он.
Афанасий Иванович медленно, но неукротимо снял свой короткий домашний пиджак и не глядя передал назад – оказалось, на руки единственному здесь пьяному, Аркадию то есть. После этого он медленно, зная цену каждому шагу, пошел на гамбургский ящик. Он чувствовал, что в нем есть что-то от палача в этот момент, и был рад этому.
Авдюшка за время наступления успел сбегать к дворницкой и вернулся с топориком. Молчаливый Афанасий Иванович принял орудие расправы, взвесил в барской руке, обернулся к зевакам и, криво улыбнувшись, пошутил:
– Мы не убивцы.
Замечание вызвало бурную реакцию только в Аркадии, он, размахивая пиджаком, подбежал к ящику:
– Мы не убивцы, убивцы не мы.
Афанасий Иванович почти брезгливо отверг его каламбурную помощь, наклонился, наливая кровью лицо, и, схватив первые часы за голову, вырвал на свет. Подержал на весу облепленную прахом скульптурку. Философски бросил ее на гравий и тут же обрушил сверху неотразимый обух.
По лицам наблюдающих пробежала волна неодинаковых переживаний.
За первым Гансом последовал второй, а может, это был уже Фридрих. А потом Франц, и Юрген, и Генрих, и Йоган. Не все умирали с одного удара, иногда требовалось и два, и четыре. Только четные получались четкими. Полезные и забавные немецкие механизмы, превращаясь в безнадежное крошево, предсмертно ныли освобожденными пружинами. Осколки разлетались в стороны. Один, самый мстительный, вонзился не отошедшему на безопасное расстояние Аркадию в то место на левой руке, к которому мы прикасаемся, нащупывая пульс.
Афанасий Иванович, напоминая себе уже даже не палача, а некое совсем уж первобытное существо, припал губами к этой родственной ране, останавливая кровь.
– Браво! – закричало сразу несколько голосов.
– Ну, дядь Фань, – восхищенно воскликнул спасенный юноша.
– Это просто античная баталия, – сказал Василий Васильевич.
Победитель отшвырнул топор, церемонно, все еще остро ощущая собственный общественный вес, принял свой пиджак и проследовал туда, где, судя по всему, предстояло отпраздновать успешное окончание дела. Может быть, даже с шампанским отпраздновать.
Когда начал смолкать первоначальный вихрь иронических (и необязательно) поздравлений и восхищенных комментариев, раздался хрипловатый, как бы дополнительно охлажденный остывшим чаем голос профессора:
– Я бы на вашем месте, господа, послал бы кого-нибудь в "розовую гостиную". Насколько мне известно, тот экземпляр, что усилиями нашего Геракла совершил вояж в каретный сарай, находится там.
Классическая сцена всеобщей немоты.
Настя бросается вон с веранды.
Зоя Вечеславовна саркастически закашливается и отбрасывает папиросу.
– Бьюсь об заклад, что их там уже нет.
– Почему?! – Огромные испуганные глаза Афанасия Ивановича.
– Их кто-то украл, чтобы подставить на каминную полку в нужный момент.
Холода добавил генерал:
– А мне и другое кажется странным: почему мы, господа, не подумали о том, что немец мог после поражения от Тихона Петровича наделать себе еще пару дюжин таких часиков. Может быть, какие-нибудь из них захотят явиться в "розовую гостиную" с жаждой, так сказать, мести. Вещи, мне кажется, имеют свою душу.
Евгений Сергеевич, хоть и был сердит на дядю Фаню за его шаманский шабаш, счел нужным во имя научной честности воспрепятствовать этой тихой травле.
– Насчет этого вашего немца, Василий Васильевич, мы можем быть спокойны.
– Отчего же такая безапелляционность? – все еще любуясь высказанной им мыслью, поинтересовался генерал.
– Потому что наш Тихон Петрович не просто победил часовщика, а жутким образом повредил ему руку, так что оный принужден был оставить профессию. Само собой разумеется, что соответствующая компенсация была ему выплачена. И даже сверх того.
Глава шестая
Странная столешинская ночь.
Так думал, например, Афанасий Иванович, стоя у открытого в нее окна. Яблони, подкравшиеся к нему на расстояние вытянутой руки, казались теплокровными существами. Не умея собственными силами дотянуться до мученика в роскошном халате и убаюкать его, они выпускали в его сторону беспорядочных страстных ночниц. Те, приятно попорхав перед его лицом, уносились внутрь комнаты к классическому предмету своих вожделений – свече.
Афанасий Иванович с удовольствием улегся бы спать, но страх комкал его постель. Он знал, что убивец является не во сне, но боялся заснуть. Глупо? Безусловно! Афанасий Иванович знал это, многократно доказывал это себе на пальцах логики, но верить себе по-настоящему не начинал. История с последними каминными часами разрешилась удачно, вредоносной хронометрической гидре отсечена была последняя голова. Собственноручно, хотя и топорно. Но все равно в душе один лозунг: нет сну!
Не спал и господин генерал. Он лежал в темноте с мирно посапывающей Галиной Григорьевной и думал о ней. Думал нехорошо. Думал и о себе, и тоже непохвально. И очень литературно. Зачем он, седой бывалый человек, прельстившись свежестью и непосредственностью… Старик, женившийся на молоденькой, всегда глуп. Да и то сказать, свежесть оказалась отчасти искусственной, а непосредственность прикрывала явную посредственность ума и чувств.
Но, окорачивал он себя, во-первых, он далеко не старик, а во-вторых, Галина Григорьевна должна быть обязана ему за то, что он вытащил ее из этого таганрогского вертепа, называемого театром. Без таланта, без покровителя, без капли мозгов в голове – на что она была обречена?! Говорила, что обручена – ложь! И, главное, никаких следов благодарности – ни в словах, ни в поведении.
Но вместе с тем и сынок хорош! Зачем надевать этот омерзительный костюм? С какой целью он так полосат?! Зачем купаться в пруду?! Невозможно запретить, но и невозможно объяснить, – зачем бросать этот вызов?
Ночь, глухая ночь была и в сердце генерала, и в сердце среднерусской возвышенности (сердцерусской?).
Профессор не спал потому, что работал. Зоя Вечеславовна раскритиковала несколько мест из его последних сочинений, и теперь, склонившись над текстом, он постепенно, без обычной, правда, благодарности осознавал, что критика эта резонна. Как она все-таки умна, Зоинька. Но, однако, эти эксцессы! Необъяснимые обмороки, они пугают. Зоя Вечеславовна всегда казалась и самому Евгению Сергеевичу, и общим знакомым человеком с приятным набором милых странностей. Они лишь подчеркивали глубину и оригинальность ее характера. Не более. Оказалось, что более. Не есть ли это болезнь? – спрашивал себя Евгений Сергеевич, стыдясь при этом, что способен такое думать – хотя бы и в интимном мраке своей души.
Не спали и юные петербуржцы. Не спали по-разному. Гость лежал с открытыми глазами и улыбался. Он что-то понял. Ему открылась бездна, но не испугала его, а показала какую-то научную драгоценность. Пусть и на шестипалой ладони.
Разумеется, завтра же необходимо ехать в Петербург. Только там можно достать все нужные реактивы и оборудование для постановки опыта. Да что там реактивы… Саша повернул голову в сторону отбившегося от науки товарища. Но видимее от этого товарищ не стал. Значительно проще было рассмотреть детали будущего открытия. Что это с Аркадием происходит, подумал естествоиспытатель и сам удивился, что способен думать подобным образом и тратить понимательные способности на то, от понимания чего дело не продвинется.
Но он был благодарен ему за столешинские болота. Ах, болота, болота, торфяные толщи, хвощи, корневища, в этой толщи гниющие. Сбежав по ступенькам внезапной и ненужной аллитерации, он вновь оказался по щиколотку… И тут Аркадий неожиданно сел на кровати. Невидимо, но явно. Саша хотел его окликнуть, чувствовал, что окликнуть, пожалуй, даже стоит, но не сделал этого.
Скрипнула кроватная рама, и привиденьевого типа фигура встала во весь свой приблизительный рост. Царапнул лапой по полу стул. Ночная рубаха поглотила себя халатом. Все движения были медленными и бесшумными. Бесшумными потому, что медленными. И вдруг… Подразумевающийся халат сделал резкий выпад в сторону открытого июльского окна, оперся рукавом на подоконник и вылетел в ночь. Та приняла его полностью, не выдав ни единым звуком.
Выйдя из затаенного состояния, естествоиспытатель тоже опустил ноги на пол. Аркадий знал, что за ним наблюдают? Куда он побежал? И что теперь делать?
По крайней мере стоит подойти к окну. Саша подошел. Не без опаски положил ладони на прохладный подоконник. Медленно наклонился вперед, живо вращая при этом глазами. Если Аркадий затаился под окном или поблизости, хотелось увидеть его первым. Неизвестно зачем, но хотелось. Но все эти странные предосторожности не имели никакого смысла, потому что Аркадий был далеко от окна. Он бродил по саду, беспорядочно разводя слепыми руками ветки, топча травы, задевая то правым, то левым плечом яблоневые стволы. Не в поисках чего-то, без какого-либо маршрута. Иногда он останавливался и задирал лицо к небу. Лицо блестело от слез, а сквозь крепко сцепленные челюсти прорывалось то ли рыдание, то ли рычание. Он явно о чем-то вопрошал эти сочетания блестящих точек наверху, и виделось ему нечто вроде осмысленного и обнадеживающего ответа там. Если бы только не эта псевдопрозрачная, как сильное опьянение, туча, наползающая справа! Вот уже скрыты ею самые достоверные созвездия, и это заставляет все сильнее сотрясаться от бесшумных страданий исцарапанную яблоневыми когтями грудь.
Все! Небесная картина искажена и загажена. Там тоже уже нет правды. Шатаясь от горя, Аркадий двинулся дальше. Огибая особенно разросшееся растение, забрел на неуместную в такой темноте клумбу, растоптал ее, выбрел на очередную лужайку, и тут вдруг земля зашаталась под ним, зашаталась и разверзлась. Он с глухим утробным криком рухнул вниз. Не сразу он сообразил, что наткнулся на заброшенный гамак. Некоторое время он позволял делать с собою все что угодно. Перевернулся, скуля, на спину и попытался вновь обратить взор к небу. Но ничего не получилось. Теперь мешала не только туча; изволила выйти еще и луна. Что она способна сделать с ночным садом, известно. Аркадий заметался, чтобы не слишком бросаться ей в глаза, почувствовал благодарность к гамаку, который перестал раскачиваться. Ему был виден бедно освещенный угол дома в проеме между двумя кронами. В стене имелся прямоугольный провал. Окно. Ах вот оно что, прошепталось внутри. Не могло быть никаких сомнений, что окно это уготовано именно для него. Умеющий выпрыгнуть из окна в ночь по справедливости должен обладать правом забраться в него.
Освободившись из провисшей сети, Аркадий двинулся на черный прямоугольный зов. Он не думал о том, к чему приведет этот подсказанный высшими силами лаз, хотя и знал, к кому.
Не раздумывая и не сомневаясь, лишь слегка дрожа от нетерпения, он схватился за подоконник, подтянулся и одним движением внырнул внутрь, собрался с собою на шершавом узком половике и на четвереньках двинулся к бесшумной девичьей кровати.
Марья Андреевна выбежала из спальни и несколько раз дернула за веревку, посылая в спальню горничной испуганный звонок.
Калистрат локтем толкнул жену в бок:
– Не слышишь, барыня кличет.
Груша вскочила, помотала спросонья головой и начала натягивать через голову юбку.
– Ишь ты, как будто и впрямь спала, – ехидно сказал муж. Привыкшая к его неизменному (низменному?) ехидству Груша отвечать не стала.
– Кто здесь?
Настя оторвалась от подушки и одним паническим движением влипла спиной в настенный коврик.
– Это я, не бойся, я!
– Аркадий?! Зачем ты здесь?!
– Я тебе все объясню.
– В халате?
– Ты пойми и не кричи.
Он схватил ее за руки, как будто именно их нужно было успокоить прежде всего. Настя руки, наоборот, вырывала, полный контроль над ними был ей важен в этот момент.
Аркадий говорил. Сбивчиво, жарко, с шепотом и рыданиями. Невозможно описать, какую он нес чепуху. В основном про Мазурские болота. "Везде, черт их раздери, эти болота!" Часто упоминал о девятнадцатом августа. "Не когда-нибудь, Настя, не когда-нибудь, пойми, а именно девятнадцатого августа!" Он настаивал, что от его "взвода" не останется никого. При этом продолжал ловить ловкие Настины кисти и проявлял намерение взгромоздиться на узкое ложе невинности.
– Какие болота?! Какой взвод?! Что тебе от меня надо?! Ты пьян!
– Мазурские, Мазурские, возле местечка Пшехонцы. Все местечко одним залпом, два дня по болотам. Титоренке оторвало ногу. Обе ступни. Не девятнадцатого, а семнадцатого. Я один, совсем один, Настя, представляешь, два дня. Все тряслось под ногами, ходуном все ходило. У них там такое слово есть – дрыгва. А потом дыра – и сразу по пояс…
– Я не хочу слушать ни про какие болота! Уходи отсюда, уходи!
– Да ты пойми, пойми, как это скоро!
Он взлазил и съезжал, сталкиваемый худыми, но безжалостными ногами.
– Скоро, очень скоро, почти завтра. А тебе все равно!
– Мне не все равно, мне противно. Убирайся! Я сейчас начну кричать. Это же невообразимо.
– Да, да, невообразимо, это нельзя понять. Ты права. Трясина, девятнадцатое совсем рядом, и я ведь ничего особенного не прошу, Настя.