– А что ты просишь? – холодеющим тоном спросила она, всползая спиной по морщащемуся коврику.
– Ты же запираешься в сарае с дядь Фаней, со стариком. А я не старик. Я понимаю, его тоже зарежут, и его жалко, но меня тоже жалко…
– Ты! ты!.. ты знаешь кто?!
– Кто бы ни был, но не старик, я даже умру молодым, Настя.
Он почти полностью вскарабкался на обороняемое ложе, но на одно короткое мгновение оказался в позе неустойчивого равновесия на краю его. Удара жилистой, пусть даже и женской, ноги было достаточно, чтобы болезненно обрушить его на пол.
Настя была готова к новому натиску (настиску?), но, оказавшись на полу, Аркадий обмяк. Он был даже не в силах подняться больше чем на четвереньки. Всхлипывая и бессмысленно жалуясь, он пополз к двери.
– Животное! – такой был поставлен ему диагноз.
Он уползал, глухо колотя коленками в половик, рыдая, в растерзанном халате.
Проводив невидимым взглядом своего дальнего и свихнувшегося родственника, Настя отлипла от стены, шагнула босою ногой на половик и, пошатываясь, двинулась к окошку, одну безумную минуту назад впустившему Аркадия. Подойдя вплотную, она запрокинула голову – и вдруг с утробным звуком перевалилась через подоконник. Ее вырвало, мучительно и длинно. Так рвет или от отвращения, или от ужаса.
Взявший на себя обязанности следователя Саша был неподалеку, за деревом, он был весьма озадачен таким проявлением женского естества. Неприятные недоумения роились в голове естествоиспытателя.
Аркадий медленно и, можно сказать, тщательно продвигался по коридорам родного дома. Время от времени ему приходилось становиться на колени – действие возобновлявшейся страшной мысли. Мучительно сглотнув несколько раз слюну, прояснив этими усилиями внутреннее зрение, он вставал и шагал дальше. Желание исповедаться крепло в нем. Оставалось только понять до конца – в чем именно. Но он был уверен, что последняя ясность постигнет его там, в том месте, которого он таки достигнет. Нужен был только убедительный сигнал, что вот оно, это место. А вокруг была только равномерная, нигде не сгущенная, ничем не чреватая ночь.
Но повезло. Из-за поворота послышались быстрые легкие шаги. Только она, высланная ему на помощь, могла так неординарно передвигаться. Аркадий стоял на очередных четвереньках, у него времени и сил хватило только на то, чтобы поднять голову и открыть объятия. В них и попала вызванная барыней Груша. Объятия трагически замкнулись.
Калистрат медленно, несуетливо поднялся. Надел портки, рубаху. Подпоясываться не стал, равно как и наматывать портянки. Натянул сапоги на босу ногу. Вытащил из-под топчана английские ножницы для подстригания кустов, взялся за деревянные рукояти и бесшумно развел их на уровне груди. Очень отдаленно эта сцена напомнила историю про Самсона и его льва. Чахоточно-сардонический смешок вырвался из впалой груди. К чему он относился, понять пока было трудно.
Груша была девушка сильная. Упершись ладонями в плечи Аркадия Васильевича, шепча тихо, но вполне возмущенно: "Ах, барин! барин! барин! нельзя!", она дала обратный ход, мощно перебирая ногами. Она работала так решительно, что увлекаемый ею Аркадий не успевал встать на ноги и ехал на коленях. Он обнимал бурно работающие бедра и что-то пел про все те же болота, уткнувшись в теплый фартук. Эти речи переплетались с рыданиями и деталями неминучей гибели, а также диковатыми размышлениями вслух о том, что за маменькиными горничными волочиться и подло и принято. Одним словом, доказывалось, что ввиду скорых и неизбежных Мазурских болот он должен быть понят Грушею – доброю душою, ибо в ситуациях прочих, не предсмертных, не видела она от него грязных приставаний, а видела только все хорошее или безвредное.
До Груши наконец дошло, что она имеет дело не с обычным случаем барского кобеляжа, а с чем-то непонятным и, может быть, небезопасным. Инстинктивно она уволакивала дикого барчука к выходу на заднее крыльцо. Там не было жилых комнат, там можно было избежать свидетелей.
Калистрат допивал стакан водки, когда услыхал звон колокольчика над своим семейным топчаном. Он поперхнулся. Очередной глоток дрожащая глотка отказалась принять. Роль последних капель для его душевной чаши сыграли дребезги медного негодяя.
Почувствовав, как вспотели босые ноги в сапогах, Калистрат понял, что еще секунду назад не был окончательно решившимся человеком. Только этот повторный звонок (хотя на самом деле никакой не повторный) заставил его решиться.
Выбив задом скрипучую дверь, Груша вытащила все еще бормочущего студента на крыльцо, безжалостно залитое лунным светом. Тут было все, что нужно для романтического свидания. Покосившиеся перила, жасминовые дебри, свиристящая насекомая чепуха. Чувствуя, что выбивается из сил, Груша сделала последнее усилие. Аркадий сверзился по трем трухлявым, но высоким ступеням, ударясь коленями. Только внизу, уже на траве, он понял, как ему больно, и потянулся руками к больным местам, топя в тихом стоне детали своего сложного бреда.
Воспользовавшись добытою свободою, Груша бросилась бежать по траве высокой, уворачиваясь от веток ухватистых, за угол дома. Мимо генеральского флигеля к длинному сараю служебному. С одной, ей-богу, единственной целью – избежать освещенных лунным вниманием мест. И если бы не белый, как смерть, фартук, этот выслушавший столько грязных и странных предложений, не потемневший от возмущения и тоски кусок ткани, – вот если бы не он. Груша бы сумела темной стороной имения проскользнуть на прежнюю ровную дорожку своей незамысловатой жизни. Но фартук выдал, идол.
Груша скользила, спиной прижимаясь к стене служебного флигеля и перебирая по ней руками. При желании можно было заподозрить в ней женщину, желающую скрытно прокрасться в некую дверь.
Василий Васильевич вздрогнул, потревоженный истошным женским криком. Он осторожно, но быстро встал – Галина Григорьевна не проснулась. Натянув халат и положив в карман браунинг, вышел из флигеля.
Крик убиваемой Груши разбудил не только его. Первым у места чудовищного преступления оказался Саша Павлов. Он был, в общем-то, и свидетелем случившегося, ибо бродил по саду от окна к окну, стараясь проникнуть в смысл происходящих вокруг ненормальных событий. Сразу же после Василия Васильевича явилась чета Корженевских. Они были вполне одеты. "Мы еще не ложились", – счел нужным пояснить кому-то Евгений Сергеевич.
"В три часа ночи", – подозрительно подумал генерал. Проступила из темноты Настя.
– Что случилось? – спросила она, поднимая над головою толстую свечу. Ей никто не ответил.
Привалившись к стене, сидела Груша. В ее некогда белом фартуке в районе груди зияли две дыры, из которых текли два потока, сливаясь в один на коленях.
Генерал порадовался, что здесь нет Галины Григорьевны, и обратился к дамам:
– Может, вам не следует на это смотреть?
– Это Калистрат, – сказал Саша, – там, за дверью, должен быть еще один труп.
Генерал достал из кармана пистолет и что-то передернул в нем.
– Если бы сейчас был день, меня бы наверняка вырвало, – сказала Зоя Вечеславовна.
– Надо его немедленно разыскать, – сказал генерал.
– Чего его искать, он когда вышел оттуда, из комнаты, то пошел к сараю, – объяснил Саша. Настя опустила руку со свечою пониже, другую прижала ко рту, в горле билась повторная желудочная судорога. Генерал огляделся – кого взять на подмогу, – но потом решил, что справится сам.
– Помогите Насте, – сказал он естествоиспытателю.
– Как? – искренне спросил тот.
Калистрат сидел в бричке – с закрытыми глазами, сложив руки на груди. Он не стал оказывать никакого сопротивления. Только надменно покашливал, когда ему вязали руки и вели к погребу за конюшней.
– Разберемся утром, – сказал генерал.
После всего он отправился к себе во флигель. Странно, но он находился в приподнятом расположении духа. Хорошо, очень хорошо, что Галина Григорьевна ничего не видела, и не только потому, что сберегла свои нервы, но главным образом потому, что предоставила мужу возможность покрасоваться в качестве рассказчика о кровавом преступлении и о своем решительном поведении. Подходя к дверям, Василий Васильевич как раз обдумывал нравоучительный эпилог этой истории.
Так и не закончив мысль, он заметил, что в окнах спальни горит свет. Тем лучше, не придется будить жену, заставил себя подумать генерал, хотя сердце его заволновалось.
Открыв дверь спальни, генерал остолбенел, побледнел. Будь он чуть-чуть поапоплексичнее, не миновать бы удара.
Галина Григорьевна, облаченная в один лишь пеньюар и наброшенную на плечи шаль, сидела в креслах, и у ее ног располагался Аркадий Васильевич. Его явно спящая голова лежала на коленях мачехи. Тонкая артистическая рука голову эту поглаживала. Не без приязни (ничего материнского в этих движениях генерал не рассмотрел), о чем свидетельствовала печальная улыбка на устах генеральши.
И среди подчиненных, и перед начальством Василий Васильевич славился отменной выдержанностью. Профессиональная выучка помогла ему и на семейном фронте. Дождавшись, когда утихнут мучительные внутренние взрывы и появится способность управлять своими голосовыми связками, он сказал:
– А теперь объясните, мадам, что все это значит?
Он был готов к повинному пристыженному молчанию, готов был к хладнокровной (все же актерка) изобретательной лжи, готов был к покаянным истерическим слезам, расцарапыванию щек и ползанью по полу в поисках пепла. Даже к потоку встречных обвинений – в смысле "ты сам этого хотел" и "нечего жениться на молоденьких!". Но Галина Григорьевна его удивила, она подробно и почти спокойно объяснила, что значит все это. И объяснения ее были чудовищны по своей неправдоподобности и аляповатости. Она утверждала, что Аркадий явился в халате и в слезах, а колени в крови, что пал перед ней на эти больные колени и рассказал, что утонет вскорости в каких-то весьма отдаленных болотах. Что он не видит никаких путей к спасению, и от этого жизнь его сделалась адом. Он рыдал и обнимал ее (Галину Григорьевну), но не как женщину, а скорее как мать, как единственного человека, которому может довериться.
– Вот и все, – искренне похлопав ресницами, сказала генеральша, – а потом он заснул, измученный.
Василий Васильевич молчал.
– Вот видишь, я говорю, а он спит, – этот факт бывшая актриса подала как безусловный аргумент в какую-то свою пользу. Воспринял ли его так Василий Васильевич, осталось неясным. Он, старательно передвигая дрожащие от ярости ноги, прошел к свободному креслу и сел в него. Почувствовал себя увереннее.
– Болота? – спросил он, открывая следствие.
– Да, да, Мазуриковские, – торопливо подтвердила супруга, ей было приятно, что ее понимают.
– Но зачем, – жутко хмыкнул генерал, – какие-то специальные болота, когда в округе полно своих?!
Сильно было подмечено, безжалостно, и Галина Григорьевна, потупившись, поняла, что ее позиция в чем-то небезупречна: что она может быть понята не так, как она сама себя понимает. Актриса новыми глазами посмотрела на симпатичную спящую голову у себя на коленях, и ей захотелось схватить ее и выкинуть за окно. Тогда прекратится опасная неловкость между женою и мужем. Теперь она уже и сама начала подозревать, что эта горячечная история про скорую гибель в чужих болотах неубедительна. Тем более при этой прильнувшей к коленям голове. Как же можно было так неосторожно проникнуться?! Наваждение!
– Должен вам заметить следующее, мадам…
– Не говорите так, – негнущимся от ужаса голосом прошептала Галина Григорьевна.
– …рассказанная вами история смехотворна. Вы сами от нее откажетесь. Но что бы вы мне ни рассказали впоследствии, это не изменит моего отношения к вопиющему факту неблагородства и предательства. Теперь я безусловно прихожу к выводу, что моя женитьба на вас была чудовищною ошибкою. Мы отныне прекращаем супружеские отношения. О способе, коим мы разорвем узы нашего негодного супружества, я вас извещу.
– Васичка…
Генерал встал, пасмурен и тяжел.
– Вынужден обратиться с одною к вам просьбою.
– Конечно, Васичка, конечно…
– До нашего отъезда из Столешина не афишировать вашу связь, равно как и наш с вами разрыв.
– Какая связь? Какая связь?
– С тою же просьбой обращаюсь к этой столь натурально спящей голове. Я прошу вас о соблюдении приличий, не чрезмерная просьба.
– Да какая связь?! – Галина Григорьевна схватила Аркадиеву голову за височную кудрю и яростно дернула, клок остался в кулаке. Юноша съехал на пол и так, не просыпаясь, зарыдал.
Вторая повесть об Иване Пригожине
Двойник
Иван Андреевич очнулся. Дадим ему время свыкнуться с его новым состоянием. Нужно описать ложе, на котором он это сделает. Массивная, красного дерева амфисбена, в том смысле, что нельзя понять, где у этой кровати голова, а где ноги. Обе оконечности венчаются плавно загнутыми вовне спинками. И на левой, и на правой вертикальных панелях налеплено по бронзовому Гермесу; горизонтальная панель под шелковым матрацем, во всю ширь занята ползучим бронзовым растением, вьющимся в разные стороны из пятиконечного медальона.
Если бы Иван Андреевич мог наблюдать свое пробуждение со стороны, он несомненно узнал бы именитый экспонат музея декоративных искусств в родном Париже. Кровать Гортензии Богарнэ. Но внимание очнувшегося было занято двумя открытиями другого рода. Он почувствовал, что под простынею, наброшенной кем-то на него, он совершенно гол. А в ногах у него сидит женщина, одетая очень по-домашнему: волосы (огромное количество) распущены по плечам, полупрозрачный пеньюар, выражение глаз таково, будто она видела его, Ивана Андреевича, еще до того, как на него была наброшена простыня. Подозрение неотвратимо превращалось в уверенность, и чем она становилась тверже, тем прекраснее казались эти молчаливые очи. Будто именно вид мужской слабости – та пища, что нужна демону женской привлекательности. В описываемые мгновения сей зверь был сыт и неотразимо загадочен.
Чтобы как-то утвердиться в обретенном мире, Иван Андреевич попытался опереться на прошлое. Но, сделав мысленный шаг назад, оказавшись в туманном аду дуэли, тут же ретировался. Почувствовал себя слишком слабым для подобных воспоминаний.
Сидящая великодушно моргнула. Господи! хоть что-то человеческое не чуждо этой всеведущей душе! Кстати, кто она такая?! Лежащий знал, что, вспомнив имя этой женщины, он поймет все.
Она моргнула еще раз, и зародыш улыбки поселился в углу рта.
– Мадам Ева! – с огромным облегчением воскликнул Иван Андреевич, радостная судорога пробежала от левой ключицы к правой плюсне.
– Наконец-то. Я уже начала думать, что вы меня не вспомните, русский юноша, – чуть надменно (месть за медленную сообразительность), но в целом дружелюбно заговорила крупная красавица, – ведь это не первая наша встреча.
– Не первая? В каком смысле? – Иван Андреевич пробежал мыслью по своему обнаженному телу.
– Вам хотелось бы о ней забыть? Но не волнуйтесь, я считаю, что вы искупили свою вину. Мне нравятся такие характеры – сначала надерзить даме, а потом вступиться за ее честь.
Иван Андреевич старательно вспоминал их первую встречу, да, несколько бликов, облаков, яблок… но, кажется, никаких дерзостей. "Дракула" был позже. Пока он плавал в прошлом, мадам Ева успела незаметно приблизиться и теперь занимала место на уровне его чресел.
– А вот дуэль… – Молодому человеку хотелось узнать, чем завершилось это безобразие.
– Именно дуэль, – посверкала большими глазами мадам, – когда мне донесли, из-за чего она случилась…
– Из-за чего? – Сам дуэлянт не смог бы ответить на этот вопрос.
– Этот неприятно таинственный господин Вольф давно уже преследует меня своими неприятными чувствами. Долго отвергаемая любовь неизбежно превращается в ненависть. Вы избавили меня от его общества.
– Навсегда? – Иван Андреевич хотел спросить: "Я убил его?", но отчего-то не посмел. Ответ мадам был как бы исчерпывающий и одновременно слегка туманный:
– Все обстоит так, будто его никогда и не существовало. Был некий призрак и растворился в тумане.
Мадам Ева приблизилась на расстояние прямого дыхания. Рождаемое ею тепло полностью сообщалось щекам Ивана Андреевича. Потом она сделалась так близка, что он не мог одновременно видеть оба ее глаза и сосредоточился на одном расширенном, сложном, как географическая карта, зрачке.
– Мне донесли свидетели той сцены в трактире, что вы держались великолепно.
Иван Андреевич, впадая в панику и приходя в восторг, понял, что степень его близости с мадам Евой, возможно, сделается больше той, что возникает меж женским взором и мужской наготой.
– Этот усатый наглец, этот наглый усач раз за разом повторял: "С т е р в а! С т е р в а!" – мне объяснили, что это очень нехорошее русское слово, а вы раз за разом благородно парировали: "Я в восхищении, в восхищении!"
Ивану Андреевичу и нечего было ответить, и нечем, ибо губы его и язык вступили в приятную борьбу с агрессивным поцелуем. Но тут он вспомнил, что перед тем как схватить Алекса Вольфа за горло – вот так, вот так схватить (пальцы сами собой впились в талию "стервы" и обнаружили, что она обнажена. Пеньюар, как пена, собрался к ногам), – да, да, перед тем как сдавить шеищу этой черноусой сволочи, он вел с ней (со сволочью) беседу о… Господи! О матушке, о его, Ивана Андреевича, матушке Настасье Авдеевне. Этих нападок в адрес ее фамилии не смог снести любящий сын. А матушка каким образом возникла? Она возникла из разговоров о русской живописи. Каким же это образом? Он напряг силы еще не полностью отмякшей памяти. (Вспоминать приходилось, жадно целуясь.) Да, Вольф яростно поносил современную русскую живопись, а он, разумеется, подпевал, и только за Серова инстинктивно захотел вступиться. Вольф взялся утверждать, что Серов мразь, "Похищение Европы" (название картины произнес раз пять) – чушь, да и сама фамилия – дрянь. Во всяком случае – для живописца не годится. И тут Иван Андреевич заявил, что фамилия как фамилия, его матушка такую носила. И после очередной "дряни" или "мрази" пошли хрипы, выпученные глаза, суета официантов.
Иван Андреевич вел эти сложные мыслительные расчеты не в слишком подходящих условиях, но не мог прерваться, не добравшись хоть до какой-нибудь истины. Официантам, малограмотным руситам, в свирепой словесной каше кабацкой ссоры, очевидно, просто почудились слова "стерва" и "восхищение". Они отчасти похожи на "Серова" и "похищение".
Оторвавшись на мгновение от губ мадам, Иван Андреевич глотнул теплого воздуха.
Соображения, по которым они (официанты) одному из дерущихся приписали только ругательства, а другому только славословия, остаются на их темной официантской совести. Но, убей бог, непонятно, отчего эти с искаженным слухом аборигены решили, что имелась в виду именно мадам Ева?! Мадам Ева, ма-дам Е-ва, ма-дам Е-ва, мадам Е-ва, мадам Е-ва, дам-ева-ма, е-ма дам-ва, дам-ва е-ма, ва-ва е-е, дам-дам ма-ма, мама! ма-ма! ма-ма! а-а-а-а-а!