Пуля для эрцгерцога - Михаил Попов 12 стр.


"Дорогая, родная моя матушка Настасья Авдеевна! Пишет тебе твой несчастный сын Ваня. Пишет в минуту тяжелую, лютую. Скоро, ох, скоро выходить мне на мое последнее поприще. О многом грущу я над листом этим белым, но горше всего над тем, что огорчу тебя, любимая, дорогая моя!.."

С этими словами проснулся Иван Андреевич. Он был один в кровати, но не один в комнате. Рядом с кроватью стояла плоская молчаливая горничная, на сером рукаве она безучастно держала платье молодого человека, гостя хозяйки. Иван Андреевич посмотрел на нее с некоторым смущением, но тут же понял, до какой степени она пребывает в должности прислуги – ее можно не стыдиться.

Обернувшись многострадальной простыней, Иван Андреевич проследовал в ванную. Зеркала, никелированные чудеса суперсовременной сантехники, мрамор и шкура хорошо питавшегося хищника под ногами. Радуга халатов и полотенец на вешалке. Иван Андреевич глянул в опальное озерцо, висевшее на стене: удивленное, но довольное животное. "Я ведь пару часов назад убил человека", – подумал он и ничего не ощутил. Даже усмехнулся. И тут же с невольным урчанием полез под поток шелковой воды, рожденный поворотом хрустального крана.

Стол был сервирован на троих.

– Мадмуазель Дижон, – сказала мадам, и Ивану Андреевичу пришлось поклониться рослой, усатой, уныло одетой тетке с базедовым взглядом. Конечно, вспомнилось ему, она мелькала на бале. Кажется, он был даже ей представлен мсье Вороном. Конфидентка. Поправим – не мелькала, но почти неотступно высилась в районе сладкого буфета. Иван Андреевич, прихотливо перемещаясь по зале, изволил видеть мадмуазель с разных сторон и посему впал в гераклитову ошибку.

– Мсье Пригожин, мой новый секретарь. Он специалист в мебельном искусстве и любезно согласился разобрать наши вековые завалы.

Иван Андреевич удовлетворенно поежился, его положение обрело определенность. Он благодарно поклонился благодетельнице. Она приветливо улыбнулась ему в ответ. В улыбку было подмешано немного приятной двусмысленности. Иван Андреевич скосил взор в сторону мадмуазель: разделяет ли она общее пикантное настроение? Мадмуазель была застегнута на все пуговицы приличия. "Какая неприятная, – подумал Иван Андреевич, – как хорошо, что не она здесь хозяйничает!" Усаживаясь за большой овальный стол с роскошной фруктовой вазой, сошедшей прямо с голландского натюрморта, он спросил:

– О мадам, я видел ваши разнообразные богатства и хотел бы спросить: вы предполагаете составить интерьер в каком-нибудь едином стиле?

– Нет, нет, я не терплю однообразия. Ни в чем, вы скоро это почувствуете. Неизменна в моей жизни только мадмуазель.

Конфидентка выразила столько же признательности, сколько глазастая статуя.

– Я бы хотела каждую залу оформить в особенном стиле, – ничуть не обиделась мадам.

– Мне случайно довелось побывать в дальних помещениях дворца…

– О, далеко не все из того, что вам довелось там увидеть, принадлежит мне. Следы прежних владельцев и прежних времен, посему такой хаос.

Отворились высокие ампирные двери, и красно-синий лакей-мулат вкатил и столовую трехэтажный сервировочный стол, богато уставленный. Сверху громоздилась огромная серебряная полусфера. Новый секретарь сосредоточил на ней свое внимание, пытаясь на взгляд определить, горячая она или нет.

Другой лакей сгустился у него за плечом и налил в высокий бокал густого белого напитка. Иван Андреевич поднес его ко рту. Отхлебнул. Замер.

– Молоко, – неприязненно объяснила мадмуазель.

– С кровью? – беззаботно пошутил новый секретарь, он чувствовал себя на коне, ему хотелось острить, блистать и продолжать нравиться. Этим женщинам вряд ли известен источник, из которого почерпнут каламбур, но он попытался объяснить: – По-русски "кровь с молоком" означает крайнюю степень здоровья, а если, наоборот, молоко с кровью… – Он остановился. Холод, как неправильно подвешенный аксельбант, охватил левую часть груди. Ведь не далее как вчера он обвинил мадам Еву в родстве с Дракулой. Он осторожно поглядел на хозяйку. Мадам напряженно ела. Веки ее приспустились под тяжестью аппетита. Витиеватой историей из жизни чуждого ей языка она ничуть не заинтересовалась. Мадмуазель, напротив, глядела на него очень даже понимающе, однако без всякого восторга от того, что было ею понято.

Иван Андреевич положил себе на будущее не только воздерживаться от сложных шуток, но также и от употребления родного языка, раз его так небрежно принимают в доме. Он будет впредь говорить только по-французски. Надо думать, мадам станет отвечать ему взаимностью.

К мясу было подано вино бордового цвета, но не французское. Потом яблочный пирог и очень сухое шампанское. В конце сыр. Хозяйка, судя по всему, любила поесть (конфидентка тоже) и в застолье соблюдала галльские обычаи.

Прием пищи закончился внезапно. Мадам объявила, что ей необходимо – и срочно – составить письмо Бильскому бургомистру. Это в Швейцарии, объяснила она. Почему это нужно было объяснить, Иван Андреевич понял чуть позднее. Он вскочил, комкая салфетку, торопливо двигая челюстями. Вид у него сделался деловой и озабоченный, в дверях он обернулся и наткнулся на нескрываемо иронический взгляд мадмуазель. Так она благословляла на секретарское крещение. Иван Андреевич понял: они с базедовой дурой враги.

– Вам следует переодеться. Уж таков замысел. Все нужное вы найдете в своей комнате.

Плоская горничная – Женевьева, так ее звали – уже ждала его с ворохом тряпок.

– Костюм тирольского горца, – тихо объявила она. Ивану Андреевичу не слишком была симпатична идея послеобеденного маскарада, но он счел за разумное подчиниться. Какие у него основания для капризов? Быть может, они сейчас будут оформлять швейцарскую спаленку и мадам хочет, чтобы все было на высоте. Он мужественно облачился в неудобно скроенные тряпки, натянул длинные, выше колен, сапожищи. Женевьева протянула ему шляпу с пером.

– Идемте, – сказала тихоня.

Они прошли шагов двадцать пять по унылому коридору, свернули налево, потом еще раз налево.

– Здесь.

За дверью играл патефон. Иван Андреевич не считал себя меломаном, но тут сразу же узнал – Римский-Корсаков, "Садко". Такой выбор музыки льстил ему как гостю.

Письмо писалось на узкой, скрипучей, как старая швейцарская конституция, кровати. Тирольское ложе знаменито прежде всего своим огромным навесом, который одним краем крепится в головах кровати, а другой вздымает, как створку открытой раковины. Иван Андреевич был вначале несколько закрепощен. Сначала ему казалось, что за ними наблюдают (кто-то же переворачивает пластинку, когда она кончается), но потом он остановился на мнении, что все дело в свойствах ложа. Чрезмерная раскованность в движениях грозила превратить совокупление в погребение. Грабовая доска навеса легко могла стать гробовой. Его мучил вопрос: с какой целью был применен этот массивный козырек? Типично альпийское ханжество – вот сила, которая вознесла два пуда древесины на саженную высоту. Дело в том, что в изголовье этих гордых горцев полагалось висеть распятию. Сбросив свои оперные сапоги и оперенную шляпу, сорвав белоснежный фартук с потупившейся супруги, альпийский стрелок забирался под защиту навеса, чтобы вид того, как именно он занимается любовью, не увеличивал муки Спасителя.

Изготовив три варианта послания (мадам каждый раз удалялась куда-то, словно должна была кому-то показать текст), пара импровизированных горцев направилась в столовую. Проспав, правда, часа два с небольшим.

Стол их ждал. Все было на месте или наготове. Приборы, лакеи, мадмуазель Дижон.

Поскольку на дворе брезжило утро, мадам Ева потребовала свежих придворных сплетен.

С угрожающей ловкостью очищая сицилийский персик, мадмуазель рассказывала: импотенция князя зашла так далеко, что он озабочен уже не тем, что ему не спится с женой, но как бы совсем не спиться. Пока Розамунда меняет секретарей (выразительный взгляд в сторону Ивана Андреевича) и учителей сербско-хорватского языка, князь Петр меняет напитки. Интрижка с божоле не затянулась, князь вернулся к арманьяку.

Личный сапожник княгини грек Мараведис заболел гепатитом. Теперь ищут другого немого тачателя, которого можно посвятить в тайну, ни для кого не являющуюся тайной: левая нога княгини на десять сантиметров короче правой.

Мадам Ева высказалась в том смысле, что для нее печень правителя так же безразлична, как и печень сапожника. Руки – вот что в них ценно. Причем правителю достаточно одной правой, ибо именно она держит подписывающее перо.

При словах о пере и писании взор мадам затуманился. Она вспоминала, все ли запятые поставлены в окончательном варианте послания бильскому бургомистру.

– О господине Пригожине, – грубо шелестнув газетным листом, строгая сплетница вторглась в приятные мечтания мадам.

– Что там?

Иван Андреевич застыл с чайной ложкой во рту. Оказалось, что в "Вечернем Ильве" написано, что, "по сообщениям наших корреспондентов из России, господин Пригожин находится в данный момент в отдаленных местах сибирских гор, где успешно охотится на многочисленных медведей. Пригожин чувствует себя хорошо, но сожалеет о той участи, которой подвергся таинственный Алекс Вольф".

– Как мил этот мсье Терентий, – улыбнулась мадам, – а ведь я его ни о чем не просила.

Иван Андреевич подумал, что согласен, пожалуй, с конкурентом Ворона, мсье Паску, – хорош только мертвый журналист. Вслух он выразил сомнение в том, что кто-нибудь поверит этой "клюкве".

На это мадмуазель Дижон сухо заметила, что зря он относится к этой попытке помочь ему с пренебрежением. По ильванским законам дуэли строжайше запрещены.

– А поединок, – она пожевала толстыми губами, – с исчезновением одного из дуэлянтов грозит победителю пожизненной каторгой. Наказываются даже жертвы. Например господин Вольф никогда не будет похоронен в церковной ограде.

– Хватит об этом, – властно и нетерпеливо сказала мадам, – дело прежде всего. Нам предстоит paсшифровать одну древнеримскую надпись. Интересно, о чем размышляли помпеяне перед извержением Везувия.

Громадный овальный стол в ампирной столовой стал сердцем дворца. Из любых самых дальних и экзотических мебельных экспедиций возвращалась к нему довольная путешественница, сопровождаемая утомленным секретарем.

На юго-запад, если взять за точку отсчета вечную вазу с фруктами в центре стола, в шестидесяти примерно шагах (из них двадцать вверх по лестницам) поджидало мадам ранневозрожденческое безбалдахиновое чудо. Веронский мастеровой покрыл все поверхности, доступные резцу, мелкой отчаянной резьбой, увековечив все странные и сложные изгибы своей эротической грезы.

После того как мадам и новому секретарю удавалось развязать бесконечные ленточки и освободить крючочки в недрах замысловатых ломбардских одежд, на этой площади разворачивались такие картины, которые были совершенно невообразимы в унылом тирольском пенале.

Вместе с тем нужно было отличать особенности бурной итальянской раскрепощенности от утонченной развращенности древних италийцев. С этой последней следовало начинать юго-западную дорогу в обширном и слишком прохладном Медиоланском триклинии. Одно дело – предаваться любвеобильному любованию виноградными орнаментами, совсем другое – разгоряченной дешифровке писаний, навечно оставленных в развратном каррарском мраморе. Ивану Андреевичу нравилось здесь особенно потому, что античные одежды выгодно отличались от средневековых простотой устройства и готовностью самостоятельно сползти с разгоряченного тела.

На юго-западных путях мадам с молодым секретарем вкусили и итальянского и италийского. И неизменно их картинные, хотя и жаркие объятия сопровождались нытьем лютни или классическим каляканьем кифары.

Западное направление тоже пользовалось вниманием. Мадам Ева особенно хорошо чувствовала себя в сверкающих объятиях Людовика XIV. Позолота, начищенная медь, цветной мрамор и прочая чушь, на первый взгляд не имеющая отношения к сути дела, царили здесь.

Кроме того, Ивану Андреевичу в этом павильоне казалось, что во Франции XVII века всякая любовь – это дело втроем с королем. Повернись хоть так, хоть этак, хочешь – распрямись, хочешь – скукожься, можешь – перекрути партнершу, хочешь – заверни в тулонский узел, – все равно на ближайшем предмете обстановки, прямо перед носом у тебя будет шифр-медальон короля-Солнца в виде лучезарного Аполлонова лика или двух перекрещенных литер.

А музыка! Мадам требовала клавесин, и только клавесин. Такая пластинка была, видимо одна, и в ней имелся трудноуловимый, но мучительный для слуха дефект. Сквозь дребезжание основного инструмента все время чудилось чье-то рыдание.

Пару раз выбирались на острова.

Постель британца его крепость.

Иван Андреевич почувствовал это на своих шкуре, ногтях, волосах, зубах. Непонятно, пожалуй, но ничего не поделаешь. Мадам Ева взяла со своего секретаря клятву, настоящую, скрепленную кровью, что он никому, никогда, даже если они расстанутся, даже если расстанутся врагами, даже после ее смерти не расскажет, что происходит между ними за таинственными стенами Хепльуайта и Чиппендейла.

И даже о том, что это вообще имело место, будет молчать. (Кстати, в Англии не было никакой музыки.)

Иван Андреевич дал такую клятву и был намерен ее сдержать, тем более, что это было и в его интересах. К задней части дворца примыкал сад, отданный в ведение громадного и улыбчивого болгарина. Как и все садовники, он не считал людей правящим классом природы и особенно плохо относился к вегетарианцам. В этом была своя логика, растения беззащитнее животных. Но перед хозяйкою благоговел.

Завидев мадам Еву, он мчался к ней на кривых ногах, обнажая в милой улыбке желтые зубы престарелой, но оптимистически настроенной лошади. Хлопая себя ладонями-лопатами по кожаным штанам, кожаному фартуку и кожаным щекам, он настаивал на немедленном путешествии или в розарии, или в альпинарий. И казалось, что от этого фанатика нет возможности отделаться без скандала. Но стоило хозяйке сказать, задумчиво глядя в розовую щель меж белыми облаками: "Мсье Аспарух", – как он кидался в бегство и сразу за поворотом аллеи превращался в старую ракиту.

"Дорогая моя матушка Настасья Авдеевна и батюшка мой Андрей Поликарпович. Пишу вам в отчаянную минуту, ибо спустя малое время должен буду отправиться на защиту чести своей…"

Не закончил свое послание родителям Иван Андреевич в день дуэли, никак не мог продолжить его и в последующие дни. Неоднократно разворачивал он длинный, наполовину исписанный лист, пробегал быстро увлажняющимся взглядом вышеприведенные строки и опускал уже изготовленное перо.

Не было сил, еще меньше было свободного времени и почти никогда – подходящего состояния духа для продолжительного разговора с родными.

Обращаясь к матушке-старушке мысленно, он ловил себя на том, что применяет странную псевдосказовую интонацию. Чувствуя, что фальшивит, фальшивить не переставал. Был уверен, что такая словесная лебеда лучше всего врачует раны материнской души.

"И скучаю я здесь, родная, и рвусь домой, да дела важные, ученые меня пока здесь удерживают".

Написав эту заботливо-лживую фразу, он сначала устыдился, а потом попытался подбодрить себя мыслью, что по-другому нельзя. В самом деле – не излагать же всю постельную правду подслеповатой толстухе Настасье Авдеевне, беспросветно богобоязненной мамаше своей.

Суетливая слеза мгновенно скользнула по носу и, попетляв по небритой щеке, упала в таз с малиновым вареньем, что пузырится на летней плите посреди родимого костромского сада. Настасья Авдеевна снимает горючую сыновнюю слезу под видом сладкой пенки, тяжко вздыхает и растворяется в дымах отечественных.

Не имея возможности написать полноценное письмо, Иван Андреевич решил облегчить свою душу ведением неких "записок". В них он решил отразить все те небывалые обстоятельства, которыми он был окружен за последнее время. Собирался он уделить внимание и тем странностям, что с некоторых пор стал замечать в своем собственном характере и в поведении части чувств. "Положительно, во мне поселилась болезнь, похожая на слабое и непостоянное размягчение мозга. Временами краем глаза я вижу предметы как бы отраженными в кривом зеркале. Таковое наблюдал ребенком на Ярославской ярмарке. Знакомая вещь вдруг баснословно или смехотворно искажается, находясь на краю зрения. Стоит же повернуться к ней в лоб, смотрит прежнею, как ни в чем не бывало. Случилась однажды даже с самою мадам такая глазная подмена. Лежу, изготовленный, на голландской простыне. Мадам должна явиться ко мне справа, и вот слышу звук шагов, но глазом вижу несомненную мадмуазель Дижон. Поворачиваюсь (в ужасе, между прочим), – слава Богу, ошибка. Мадам пришла". "Слух тоже нехорош. За стеною аглицкого зала мне постоянно слышится какой-то стрекот. Похожий на работающий машинный цех. Я спросил у мадмуазель Женевьевы, нет ли во дворце какой-нибудь мастерской. Получив ответ отрицательный и весьма удивленный, озаботился пуще прежнего. У мадмуазель Дижон спрашивать побаиваюсь – засмеет. О подобном вопросе к самой мадам и думать страшно".

И лист привычно сворачивается в трубку.

Иван Андреевич висит в английском шезлонге, закинув каблуки выше головы. Сброшенный пиджак неловко обнимается со стволом сливы. Глаза обессиленно закрыты. На животе жилета водружена бронзовая чернильница, украденная с письменного стола мадам. Она явно удивлена, ей давно не приходилось стоять на мягком. Задумчиво оскаленные зубы секретаря покусывают за хвост столь же похищенное, как и чернильница, стило. Глядя на эту сцену со стороны, хочется дать блаженствующему тихий совет – не открывайте глаз. Как можно дольше, ибо в ногах уютной сети стоит пергаментный садовник. И раздумывает, позволительно ли кашлянуть. Болгарская воспитанность позволяет ему заговорить только после того, как он будет увиден.

Висящий опять начал что-то самозабвенно нашептывать. Аспарух не смел вторгаться на территорию транса.

"Матушка, всем сердцем, всем сердцем стремлюсь я домой, всем сердцем, но не знаю, не ведаю, родная моя, когда Бог, когда Господь наш сподобит меня. Сыт я вполне, и одет, и во всем прочем никакого утеснения не испытываю. Постигаю секреты ремесла, за коими и отправил меня батюшка в злынь-заграницу", – текла вольно мысль.

Последние слова понравились Ивану Андреевичу своей самовитостью. Начал он казаться себе чем-то вроде былинного и одновременно плененного богатыря. Надобно, подумал он, такое словесное достижение зафиксировать в книжечке. Для этого пришлось размежить вежды.

– Пожалуйте переодеваться, – улыбнулся болгарин.

В таз с малиновым вареньем рухнула дохлая ворона. Настасья Авдеевна, причитая, убежала в дом.

Сразу после обеда два молчаливых лакея прошествовали в глубь сада со свернутым албанским ковром. Третий нес бронзовую жаровню, наполненную ароматическими углями. Четвертый – приспособление, напоминающее чем-то систему переливания крови. Очень богато украшенное и потребительски невразумительное. Может быть, это был кальян.

Иван Андреевич, уныло улыбаясь, облачался во влажно-красные, волнующиеся вокруг икр шальвары, надевал простроченную золотой нитью безрукавку, вставлял босы ноги в стоптанные, хотя и сафьяновые, бошняцкой моды чувяки. С сильно задранными носами. В зеркало он сказал: "Кисмет!"

Назад Дальше