Пуля для эрцгерцога - Михаил Попов 20 стр.


– После этой бумаги у Афанасия Ивановича есть все основания бывать в имении почаще. Богатейшее хозяйство, его не оставишь без присмотра.

– Всего лишь "есть основания". Хозяин не обязан сидеть возле своей собственности неотлучно. Можно ведь взять и уехать на то время, что объявлено временем убийства. – Саша говорил спокойно, даже слишком спокойно, воображение его вовсе не было поражено. Он словно разбирал шахматную задачу, прикидывая, каким образом можно избежать осложнений.

Профессора более всего удивила и даже, можно сказать, задела именно эта рассудительность. Нежелание видеть сверхъестественную сторону события.

– Скажите, юноша, вы в самом деле так уж спокойны или всего лишь разыгрываете спокойствие? Вас ничуть не смущает…

– Что? То, что событие, казавшееся нам невероятным, вдруг проявило претензии на то, чтобы стать реальным?

– Да, примерно так, – отчего-то закашлялся профессор.

Саша поджал губы и наморщил лоб. Задумался.

– Нет, меня это не смущает. Почему я должен нервничать из-за того, что появилось косвенное подтверждение, что Афанасий Иванович Понизовский умрет именно летом восемнадцатого года? Меня бы даже и прямое доказательство этого не смутило.

– Признаться, мне несколько странны ваши речи, юноша.

– А мне это удивительно. Пожалуй, я догадываюсь о причинах вашего… – Саша смущенно, почти по-детски улыбнулся. – Вы знаете, обыденные представления очень порой влияют на умы свободные и даже глубокие. Теоретически все живущие знают, что умрут, но даже это чистое знание не избавляет их от страха смерти, что, согласитесь, удивительно. Нонсенсуально.

– Н-да, – только и сказал профессор, кривя рот.

– Бытует и еще более бредовая идея, что страх смерти смягчается лишь одним – тем, что неизвестен точный день. Тут уж, на мой взгляд, просто парадокс. Это неуместное чувство – я разумею страх смерти – уничтожено полностью может быть лишь точным знанием своего часа. Отпадает целиком и полностью необходимость каких бы то ни было терзаний по этому поводу. Заметьте, что я имею в виду не самоубийство и прочие гадости. Интерес к этому вопросу становится столь же академическим, как стремление астронома к уточнению карты звездного неба. Разве не так?

На втором этаже было темно. Серый свет дождливого дня не имел сил просочиться сквозь двойные и тщательнейше задернутые гардины. В этой ни для чего не нужной тщательности сказывался какой-то здешний комплекс. Свойственный не только людям, но и самому дому. Непроницаемость как добродетель.

На втором этаже было тихо. Некому было здесь появиться и незачем.

Тем не менее Настя была настороже и старалась ступать как можно бесшумнее. Прекрасно зная расположение комнат и внутреннее их устройство, она каждый раз, нажимая на ручку двери, ощущала себя первооткрывательницей.

Перед тем как войти в "розовую гостиную", она взяла паузу.

Откуда бы взяться этой рыбьей робости? Что там может быть особенного?!

Самое страшное – фарфоровый немец с бочонком. Немец, которого нет. Без всякого желания с ее стороны воображение нарисовало ей настоящего, в полный жирный рост, бюргера. С трехведерной бочкой в обнимку он сидит на каминной полке, свесив толстые ноги почти до пола, и мурлычет мелодийку.

Чушь какая-то!

Чтобы доказать себе это, Настя решительно толкнула дверь, и сначала ей показалось, что она права. На каминной полке никого (и ничего) не было.

Но рядом кто-то стоял. Не мужчина. Фигура в длинном, до паркета, платье.

– Черт его знает, этого Фрола. Это какое-то исключение. Бывает он здесь, не бывает, – важно то, что через четыре года благополучно зарежет нашего славного дядю Фаню.

Настя спокойно теребила поясок своего некрасивого платья.

– И вы верите в это, да?

Профессорша прошла мимо нее к окну, шурша подолом черного платья до полу и звякая фарфоровыми черепами. Отодвинула край гардины и посмотрела на дождь так, словно он шел прямо в будущее.

– Я не могу в это верить, я это знаю, девочка. В конце восемнадцатого года я получу письмо от одного из ваших соседей, где вся эта кровавая история будет подробнейшим образом описана. Забавно, но ты будешь в это время находиться здесь.

– Меня тоже зарежут?

Зоя Вечеславовна отпустила край ткани и повернулась к собеседнице.

– Нет. И ты это прекрасно знаешь. Тебя озверевшие мужики пощадят. За доброту твою, за отзывчивость. А вот Афанасия Ивановича нет. За те годы, что наш милейший либерал дядя Фаня будет владеть Столешиным, он успеет превратиться в редкостную скотину, злобную и несправедливую.

– С трудом верится. Может быть, его убьют по ошибке?

– Нет, дорогая, никакой ошибки не будет. Афанасий Иванович полностью заслужит то, что с ним произойдет. Легко быть добрым, прекраснодушным и либеральным, когда отвечает за все кто-то другой. Например, Тихон Петрович. Когда же сталкиваешься нос к носу с нашим замечательным, самобытным народом-богоносцем, – звереешь! Афанасию Ивановичу, человеку отчасти европейскому, а значит верящему в рациональное мироустройство, сделается уже через несколько месяцев невыносима мужицкая уклончивость, своеобразная хитроватость, загадочное косноязычие деревенской души, эта добродушно-звериная повадочка. Он затеет усовершенствования, ибо совесть ему не позволит просто безвозмездно пользоваться плодами чужих рук. Как всякий просветитель, он пойдет с факелом рационализма в угрюмые сиволапые народные толщи. Первые добрые порывы потерпят позорный крах. И тогда он решит, что добро должно вооружиться дисциплиной, что справедливость проистекает от регулярности и т. д. Мужики будут уклоняться от своей пользы, он их – пороть. Они будут больше уклоняться, он их – больше пороть. Короче говоря, возненавидят его пейзане наши столешинские, и даже не столько за лютость, беспримерную в наших великодушных местах, а за свою неспособность постичь, ради чего эта лютость к ним применяется. Если за дело, то секи, у нас так. Баловство не сладко без наказания, предполагающегося в конце его. А вот непонятное – непонятно и отвращает. Так что зарежут его, зарежут, как только возможность представится.

– А чего же он тогда не уедет, чувствуя свое шаткое положение и вдобавок имея такие на свой счет предсказания?

– Да не успеет. Он же знает, что предсказание касается лета восемнадцатого года, а мужики примут свои меры еще в январе. Не велят уезжать, возьмут под арест, так сказать. Власти кругом никакой. Вступиться некому, соседи-помещики сами дрожат от страха. Так и будет полгода ждать смерти под домашним арестом.

– Жуткая картина. Может, ему сейчас об этом сказать? Пусть откажется от имения и уезжает.

– Скажи, милая, скажи. Пусть откажется. А что, завещание уже вскрыто?

– Да. Тихон Петрович помер час назад. Все отказал дяде Фане.

Зоя Вечеславовна прошла шумною тенью назад к камину.

– Я тут сижу-сторожу, а там такие события! Тихон Петрович сделал страшную ошибку. Он человек был разный: и страшный, и странный, и честный. Одним словом, большую часть своей жизни подходил к своему времени, а в конце засомневался. И решил отдать бразды самому, на его взгляд, доброму. Я пыталась с ним говорить – уже когда весь этот кошмар с часами начался. Но мои слова звучали неубедительно. Во-первых, я сама лицо заинтересованное – если не Афанасию Ивановичу имение, то кому? А во-вторых, очень уж со своими предсказаниями похожа на малохольную. Что ж, поглядим, что из всего этого получится.

Вскипела следующая спичка и затеплилась новая папироса.

– Но ты-то, Настенька, не бойся, тебя они правда не тронут, мужики столешинские. Во флигеле поселят, учительницей будешь, чуть ли не праведницей станут тебя считать. Это будет такая народная плата за зверство, учиненное над барином. Наш народ отходчивый и мистически справедливый. Это все сведения из того письма ко мне в Ниццу. В Ницце мы будем жить с Евгением Сергеевичем. И больше я ничего про тебя не знаю. Верно, ты и меня переживешь.

Настя сухо сказала:

– Я ничего не боюсь. Я знаю, что меня не тронут. И знаю, что вас переживу.

Длинное серое молчание распространилось по комнате.

– Значит, я уже не одна такая, – наконец задумчиво усмехнулась профессорша. – впрочем, что я! Давно надо было понять, что не одна. Тихон Петрович все про себя знал. Правда, открылось ему все лишь за месяц до вскрытия завещания. Да и Аркашка-дурачок. Насколько можно было разобрать его лепет, его таки убьют где-то в польских болотах. И очень скоро. Генерал пока непроницаем для намеков будущего. Мне неинтересно знать, что его ждет. Думаю, не подвиг. Что касается Марьи Андреевны, – тут все ясно и скоро.

– Да, – тихим протокольным голосом сказала Настя, – она умрет сегодня же. И ничего не имеет против этого.

– Еще бы! Сказочный персонаж. Она прожила долгую и счастливую жизнь – и ей даровано умереть с мужем в один день.

Огромная и несчастная фигура шла, шатаясь, по вагону. Мощные генеральские движения распахивали двери купе – и раз за разом внутри ничего не обнаруживалось. Василий Васильевич казался себе крупнее обычного от трагедии, клокотавшей внутри. И поэтому не удивлялся тому, с каким трудом удается ему продвигаться по холодному коридору.

В сапогах хлюпала вода, мокрый мундир был горяч изнутри.

То, что в вагоне нет ни одного человека, генерала и раздражало, и пугало, хотя он прекрасно знал, почему это так.

Дверь купе, в котором таилась Галина Григорьевна, была открыта.

От надвигающейся грозы несчастная актриса защитилась только тем, что вжалась в угол и плотно платком обернула плечи. Из-под надвинувшейся на глаза шляпки затравленно глядели когда-то умевшие пленять глаза.

Василий Васильевич понял, что ему не нужно входить внутрь, достаточно, что туда вошло облако мундирного пара.

– Галина Григорьевна, – сказал генерал со всей полнотой чувств, и у него отказало горло.

Он слишком знал, как виноват перед этой женщиной, и страстно желал, чтобы и она это знала. Одолев немоту, он начал ей об этом рассказывать. Поскольку человеческий голос ему не подчинялся, он невольно перешел на командирский. Он начал с самых сильных слов. Он бичевал себя. Он доказывал и объяснял, что никогда – "слышите, никогда!" – не позволит себе того, что позволил, безумный, давеча. Только доверие! Впредь только доверие будет править на их совместных землях. Сразу по получении денег они уедут, куда будет велено Галиной Григорьевной! И даже запрет первоначальный насчет сцены отменяется. Ежели захочет Галина Григорьевна, ежели потребует этого ее столь артистическое сердце, она может обратиться отчасти и к сцене. И не обязательно только лишь в виде любительских спектаклей в пользу каких-нибудь не вполне достаточных губернских гувернанток. Допустима и настоящая жизнь в искусстве. С гримерными, букетами, аншлагами и бенефисами. Ничто не будет навсегда скрыто под глупым мужниным запретом. Муж, наоборот и напротив, собирается стать истинным другом и ценителем, не переставая быть опорой и надеждой…

Генерал остановился. Во-первых, ему стало трудно дышать. А во-вторых, пора было услышать что-нибудь в ответ.

И он услышал.

– Оставьте меня! – истерично и истошно закричала Галина Григорьевна. – Оставьте! Оставьте! Совсем оставьте!!! Я ничего от вас не хочу!

– Галина Григорьевна… – быстро замерзая, попытался возразить муж с открытой душой.

– Убийца! Убийца! Вы ничего не можете мне сказать и не смеете говорить! А я могу, я знаю, что вы меня убьете. Вы мне не простите, не знаю чего, но не простите, вы меня убьете!

Василий Васильевич попытался думать, что это начинается горячка – дарительница бреда. Галина Григорьевна просто нездорова. Надобно обнять ее за плечи и приголубить. Успокаивающе и отвратно воркуя, генерал сделал шаг в купе. Сапог сладострастно чмокнул.

– Не смейте! Не приближайтесь ко мне, убийца!

– Что вы такое говорите, Галина Григорьевна?!

– Вы хладнокровно меня убьете. Нет, даже не хладнокровно. Вы подло и трусливо меня убьете. Ведь я же напишу вам письмо, напишу! Вы будете прекрасно знать, что я нахожусь в селе.

– Да как же я могу вас убить, Галина Григорьевна, окститесь!

– Как! Как! Из пушек, из ваших проклятых пушек! Вы, прекрасно зная, что я никакого отношения к банде этой не имею, что я просто актриса, – вы побоитесь сказать это своим вонючим комиссарам и убьете меня. Хоть сейчас-то уйдите. Мне не так много осталось. А вы будьте прокляты, трус и убийца.

Василий Васильевич, сделавшись бледным и немного окривев на одно плечо, не имея сил уйти сразу, закрыл для начала дребезжащую дверь. Постоял, упершись в нее мало что понимающим лбом. Дерево казалось ему горячим, причем преднамеренно. Постоял и побрел обратно своим извилистым маршрутом к выходу из вагона. Тяжело, как вынимаемый из петли висельник, спустился по крутым ступеням на насыпь. Там стоял с зонтом начальник станции. На лице его выражалась готовность служить и чувство вины за качество погоды.

– Что прикажете, ваше высокоблагородие?

– Бомбардировать село, – ответствовал генерал, сомнамбулически направляясь к зданию. Начальник последовал за ним, теряясь в догадках сразу по нескольким поводам и тихо раздражаясь против самодурства больших чинов. Остановившись у станционного колокола, Василий Васильевич вспомнил про человека с зонтом.

– Ты вот что, братец, ты проследи.

Генерал повернулся к одинокому вагону, застывшему на запасном пути и заключающему в себе его бывшую жену. Начальник станции догадался, что он имеет в виду. Генерал полез во внутренний карман кителя, но в парадном мундире не было и не могло быть бумажника. Если бы Василий Васильевич не, был обуреваем сильными и новыми для него чувствами, он испытал бы чувство неловкости.

– Не беспокойся, не обижу.

Начальник станции не поверил, хотел отойти с полупоклоном, но по инерции чинопочитания поинтересовался:

– А что с сынком вашим? Имею в виду – как быть?

– А посади ты его под замок, – сказал генерал, думая не о сыне и даже не о жене, а думу собственную.

– Уже, так сказать, сидит за дебош и вред буфету. Уж так был буен.

На это генерал ничего не заметил. Не глядя взял из рук железнодорожника зонт и отправился вдаль и вдоль по перрону с видом человека, с каждым шагом укрепляющегося в сознании своей цели.

– А дамочка? К нему дамочка прибыла из Петербурга. Как с нею быть? – озабоченно суетился сзади начальник, но не мог быть услышан.

– Я, например, точно знаю, где и когда умру. – Саша смотрел на профессора спокойным неаффектированным взглядом.

Евгений Сергеевич искал в его трезвом облике признаки безумия, но знал, что не найдет. Этот стервец даже не покраснел, что случалось с ним и в менее напряженные словесные моменты. Не заметно и специфического самодовольства, что порой возникает у людей, награжденных какой-либо особо тяжелой или чрезвычайно экзотической болезнью в обществе страдающих прозаическим расстройством желудка.

– Но, насколько я понимаю, коллега, где именно и когда именно – эти сведения вы бы хотели сохранить в тайне, – отчасти иронически заметил профессор.

Саша искренне удивился такому предположению.

– Это будет в одной физиологической клинике в штате Массачусетс. В Америке. Насколько я понимаю, эта клиника будет принадлежать мне. Умру я в преклонном весьма возрасте в тысяча девятьсот семьдесят девятом году. В январе.

– Точнее не можете сказать? – защищая свою последнюю позицию, осклабился Евгений Сергеевич. Саша был настолько открыт, что профессорская ирония пролетела сквозь него, как ворона сквозь колоннаду.

– Не могу. Я впаду в беспамятство перед смертью. Сколько оно продлится дней, знать мне, естественно, не суждено.

– Очень интересно: Америка, клиника. – Евгений Сергеевич плеснул себе мадеры в чайную чашку.

– Интересно как раз не это, а то, что мне удалось понять. В конце концов. И начал я понимать уже здесь, в Столешине. Попытаюсь объяснить в доступных формах. Вы ведь, если правильно понимаю, к физиологии…

– Это что – лягушек резать? Увольте. Человек, истязающий земноводных, но безответных тварей, носит немытые волосы до плеч, всем хамит, умирает от неумения пользоваться своими собственными инструментами. На могиле его вырастает лопух, периодически радующий стариков родителей. И никакой Америки.

Саша вежливо улыбался, пережидая. И стоило лиловощекому дяденьке затянуться вином, начал:

– Уже очень давно, почти год назад – я уже тогда занимался проблемами старения, вернее, причинами оного – я сделал небольшое, но глобальное открытие. Иногда нужно уйти от точных частностей и позволить себе пусть расплывчатое, но решающее обобщение. Вот в чем мое. Природа, наша матушка-природа, не рассчитывала на то, что человек будет жить долго, а захочет еще дольше. Не думала, что он создаст вакцины и скальпели, пилюли и горчичники. Вы меня понимаете?

– Если у вас природа может думать, почему я не могу понимать?

– Лет до тридцати – тридцати пяти человек живет как животное, внутри за него работает природа. Все отклонения автоматически компенсируются, искажения исправляются, ущербы возмещаются из внутренних, заранее предусмотренных запасов. Мы, как в утробе матери, прячемся в недрах естественного здоровья. Но с какого-то момента – всё! Сорокалетние природе не нужны. Все не нужны! Они – неважные приспособления для размножения и т. п. Сорокалетние организмы предоставлены сами себе, им позволено жить по инерции, до первого серьезного нарушения в системе. На наш мозг, даже усложнившийся, ей плевать.

– Кому плевать?

– Природе, я же говорю. Что сложность нашего мозга перед ее сложностью! С природной точки зрения, люди становятся искусственными существами. Старость – это фактически загробная жизнь до гроба. Это не значит, что ее не должно быть. Разумеется, так вопрос ставиться не может. Мы не должны во всем ей подчиняться. Желание прожить как можно дольше – своего рода новоприобретенный инстинкт, резко отличающий человека от животного. Хотя, если вдуматься, то срок нашего пребывания там от времени, проведенного здесь, зависит вряд ли.

– Мне кажется, вы отвлеклись.

– Да, простите. Итак, я прихожу к выводу, что хотя понять суть биологической жизни нельзя, в обозримом по крайней мере будущем, следует попробовать изучить как следует работу биологического механизма. Улавливаете мысль?

Евгений Сергеевич молча отхлебнул еще вина.

– Но это если глобально смотреть, почти философски. Я же лишь физиолог, отчасти врач. У меня своя узкая делянка. Меня интересует определенная часть биологического механизма физиологической машины. А именно – кровеносная, сосудистая система. В чем причина ее старения, столь пагубно сказывающаяся на продолжительности человеческой жизни?

– В чем?

– Во внутренних стенках артерий – они, кстати, имеют своеобразное наименование: "интим". С возрастом на этих стенках начинают возникать отложения, все больше, больше. Канал кровотока неуклонно сужается. Наконец, наступает закупорка, сердечный или мозговой удар и смерть. Почему так? Потому что природа не позаботилась о способе растворения этих отложений. Зачем? Принцип экономии средств. Старики не нужны.

– А кому они вообще нужны? – выразительно цыкнул зубом профессор.

Назад Дальше