Трудная жизнь выпала на долю Прокопия Ивановича. С ранних лет потеряв отца и мать, он батрачил у хозяина, потом беспризорничал, а в боевом восемнадцатом взяли его к себе веселые моряки-балтийцы. Роту их попутным военным ветром занесло на полыхающую огнем Украину. Были они все как на подбор, рослые, здоровые, мускулистые, с широкими плечами и открытыми, опаленными солнцем, жилистыми шеями. Умели здорово ругаться, а плясали так, что глазастые, длиннокосые девчата только ахали да забывали убирать свисавшие с пунцовых губ гирлянды семечковой шелухи.
Но не только ругаться да плясать умели матросы-балтийцы. Умели они зло драться за революцию, за власть Советов. Добирались до врагов пулеметными шквалами, лихими бросками в штыки, а если надо было - и длинными матросскими ножами с деревянными рукоятками.
Огненным морем колыхалась в те годы мать Украина. Словно волны в бурю, кипели народные массы, сквозняками носились по степям мелкие конные банды, тяжело перекатывались по земле приливы и отливы фронтов. Все это и впрямь напоминало матросам настоящее море в бурю, в шторм, и в редкие моменты передышек пели они свои северные матросские песни. Тогда-то и зародилась у недоверчивого, хмурого повозочного на тачанке Прокопия Чиженюка та мечта о прекрасном, которая осталась с ним на всю жизнь.
Но недолго пришлось Прокопию пробыть с моряками. Темной, душной, пахнувшей парным молоком да самогонкой ночью хутор, где остановились матросы, окружила банда гайдамаков. Сняли наших часовых, погуляли по хутору с саблями, побили, порубали всех. Последних четверых вели на расстрел под утро. Троих матросов и семнадцатилетнего Прокопия Чиженюка. Громадный, крепкий как дуб, веселый матрос Шаров страдальчески морщил опухшее лицо. Улучив момент, мигнул Прокопию подбитым глазом: "Как крикну - беги".
Шагов через десять метнулся Шаров, неожиданно легко прыгнул в сторону, ногой ударил в живот конвоира.
Прокопий бежал. В него и не стреляли. Двенадцать конвоиров да есаул с трудом добили бешено дравшихся раненых балтийцев.
Пробравшись к своим, Прокопий опять вступил в Красную Армию. Отслужил, демобилизовался. Через несколько лет он женился. В 1932 году во время родов жена скончалась. Осталось маленькое, сердитое, кричащее существо. Пришлось отвезти дочку к родителям жены, в семью московского адвоката Буловского. Приняли они девочку с одним условием.
- Я настоятельно требую, чтобы вы никогда не вмешивались в воспитание этого ребенка, - сказал надменный, вылощенный адвокат.
Хотел Прокопий Иванович сказать адвокату "несколько убедительных слов", да посмотрел, как, мирно причмокивая, крошечная дочка сосет грудь приглашенной тут же кормилицы, и промолчал. Только сердце ослабло, захлебнулось неведомым доселе чувством жалости к себе.
Правда, с годами спесивая адвокатская семья порастеряла свои замашки и даже с уважением принимала Прокопия Ивановича в редкие его наезды в Москву. Но внучку старались держать в стороне от отца. Да и сам он чувствовал себя с дочкой неловко. Мешали могучие ручищи, умевшие удержать на месте норовистого бычка-трехлетка, мешал не умещавшийся в московской комнате бас, мешало все крепко сбитое тело, привыкшее к простору и широким, размашистым движениям. Все это казалось ему страшно грубым, резким рядом с хрупкой, бледненькой девочкой.
- Бабушка, - спрашивала она, смотря осуждающими глазами на чужого дядю, которого все зачем-то называли ее отцом, - почему он локти на стол кладет? Так нельзя делать, правда?
Прокопий Иванович мучительно багровел и, вместо того чтобы сказать в ответ ребенку что-нибудь шутливое, спокойное, только жалко улыбался.
По натуре человек действия, он сумел ту далекую, еще неясную тогда детскую мечту о прекрасном, зародившуюся в боях и суровой мужской дружбе, воплотить в суровых битвах за построение власти народа. Но это было общее, а хотелось еще совсем личного, своего, без чего общее кажется неполным. Этим своим и была дочка. Но причудлива человеческая непоследовательность: умея дерзко вмешиваться в любое дело любого масштаба, большевик Чиженюк постепенно стал привыкать к мысли, что его дочку сумеют лучше вырастить и воспитать чуждые ему люди.
А тем временем Люся росла и со свойственной ребенку восприимчивостью впитывала в себя то, чему ее учили бабушка и дедушка.
Основное, вокруг чего вертелись все разговоры в семье Буловского, была карьера. Сначала это слово представлялось Люсе чем-то расплывчатым, но радужным и заманчивым. Затем стало превращаться в нечто более ощутимое: Семена Альфредовича пригласили в дом потому, что он делает карьеру и может пригодиться дедушке... Сын Петра Григорьевича учится в Институте международных отношений, ему предстоит большая карьера...
Очень скоро Люся усвоила и еще одну истину: бывает карьера, которая требует большего или меньшего напряжения сил, знаний, труда, изворотливости, а бывает и так, что человек "делает карьеру" благодаря только "внешним данным". Яркий пример этого - судьба самой бабушки: "простая" швея-белошвейка, она вышла замуж за дедушку, в ту пору блестящего молодого адвоката "с будущим", только потому, что он пленился ее привлекательным личиком и изящной фигуркой.
- А со временем я стала вполне светской дамой, - вспоминала бабушка, заканчивая рассказ о своей "карьере", - была принята в обществе, да, да.
Насчет своих "внешних данных" Люся не беспокоилась. Все знакомые в один голос твердили, что такой фигурки и таких длинных, красивых ресниц не сыщешь во всей Москве. Оставалось только найти подходящего жениха. И он не замедлил явиться.
Это был элегантный молодой человек в модном спортивном костюме со сборочками на талии. Отец Вени - так звали поклонника Люсиных совершенств - занимал, по словам бабушки, высокий пост начальника главка в каком-то министерстве.
Веня дарил Люсе духи, говорил, что руки у нее пахнут ландышем, рассказывал о папашиных апартаментах из семи комнат с передней и ванной и, наконец, очень быстро сделал предложение. Стали спешно готовиться к свадьбе.
За несколько дней до желанного события Веня пришел мрачный и, обращаясь почему-то не к Люсе, а к бабушке, пожаловался, что отец не выдал ему обычной месячной "зарплаты" - две тысячи рублей. И это тогда, когда нужно покупать обручальные кольца. "Он ведь против моего брака, - нервно твердил Веня, бегая по комнате, - поэтому я никогда и не приглашал Люсеньку к себе домой. Нужно срочно повенчаться, и тогда он примирится с совершившимся фактом". Он так и сказал - повенчаться, хотя никакого разговора о церкви раньше не было.
Взволнованная бабушка молчаливо согласилась, решив про себя, что "с венчанием и кольцами будет крепче", и, достав тысячу рублей, скрепя сердце вручила их жениху:
- Потом вернете.
Веня ушел, а Люся и бабушка принялись обзванивать знакомых, приглашая их к семейному торжеству.
Но свадьба не состоялась. Жених исчез вместе с деньгами, и тут только выяснилось, что бабушке его представила и рассказала его "родословную" кассирша из "Гастронома", несколько дней назад уволившаяся с работы.
Люся поняла, что на бабушку в таких делах надеяться нельзя. Выгодного мужа надо искать самой.
Но это оказалось не так-то легко.
Когда она уже училась на втором курсе института, бабушка скоропостижно скончалась.
Не привыкшая заниматься хозяйством, не умея и не желая расходовать деньги по средствам (зарабатывал Буловский уже совсем немного), она очень быстро поссорилась с дедом и вдруг решила ехать к отцу в Ленинград. Самостоятельно жить только на студенческую стипендию и на те триста рублей, что посылал отец, Люся не собиралась, этого, по ее мнению, было мало, а дед оказался ко всему прочему скуповат и, однажды крупно с ней поговорив, запретил внучке транжирить деньги на свои прихоти.
До смерти бабушки Люся таких ограничений не чувствовала. Бабушка, таясь адвоката, подрабатывала прежним ремеслом белошвейки и отдавала деньги внучке.
Подумав и взвесив, Люся написала почти незнакомому отцу слезное письмо о том, что не может больше оставаться в Москве, так как все в их квартире беспрерывно напоминает бабушку, нервы ее из-за этого расшатались и учиться она пока не в состоянии.
Через два дня после письма она отправила в адрес отца телеграмму и выехала в Ленинград.
Чиженюк встретил дочь на вокзале, неловко поцеловал в лоб. Легко подняв два больших чемодана, он повел Люсю к трамвайной остановке.
"Плохо живет, - решила она, - даже такси не смог взять".
Однако у отца оказался прелестный домик из двух комнат и кухоньки с газом, с центральным отоплением, с цветочными клумбами у крыльца.
Дома отец сунул Люсе в руки неизвестно для чего книгу "Жизнь животных" Брема и убежал на кухню готовить завтрак.
Несколько секунд Люся прислушивалась к тому, как отец топчется по кухне, позвякивает кастрюлями и совсем уже по-стариковски бормочет под нос, давая самому себе указания, что готовить; затем села на диван, закинула ногу на ногу и огляделась.
"Забавно, - наконец решила она, - маленький коттедж за городом, можно приглашать знакомых".
О том, что их еще нет у нее в Ленинграде, она не беспокоилась. Было бы где принимать - знакомые всегда найдутся.
- Слушайте, па, - сказала она капризно, когда они сели за приготовленный отцом завтрак, - я даже не знаю, кем вы работаете.
- Не называй меня на "вы", - чуть наставительно ответил Прокопий Иванович и тут же, спохватившись, мягко повторил: - Да. Не называй.
Оказалось, что Прокопий Иванович работает директором свиносовхоза "Красный партизан".
- Знаете... знаешь, какой у нас совхоз, - с воодушевлением рассказывал он Люсе, - одних свиноматок полторы тысячи, на всю область славимся. У нас тут клуб свой, кинотеатр, отопительная станция, водопровод. Машину даже легковую дали, но я ею для личных надобностей не пользуюсь, не привык еще, - усмехнувшись, добавил Прокопий Иванович, - все больше на трамваях да на троллейбусах. Да и веселее оно, среди людей ездить.
Люся тут же решила, что новым знакомым она будет представлять отца (заочно, конечно) как уполномоченного Министерства сельского хозяйства - так солиднее.
А Прокопий Иванович был вне себя от радости. Ему показалось, что пришло, наконец, то долгожданное "личное" счастье, которого ему так не хватало.
Как и полагала Люся, знакомые у нее нашлись быстро. Маникюрша из парикмахерской на Невском со второго сеанса пригласила ее к себе домой. Напоила чаем с клубничным вареньем и, узнав, что Люся ищет работу, захлопала в ладоши.
- На ловца и зверь бежит, - торжественно объявила она. - Только вчера у меня был разговор с одним из молодых постоянных клиентов. Он художественный руководитель английского отдела Ленинградского дома моделей.
У Люси перехватило дыхание.
- Ну и что? - прошептала она сдавленным голосом.
- Ему нужна манекенщица с идеальной фигурой и английским типом лица, - неожиданная "благодетельница" окинула Люсю взглядом с ног до головы. - В общем за тобой шоколадный торт и бутылка коньяку. Да, не забудь достать денег на ужин. Сама понимаешь, деловое свидание надо проводить за столом, уж он-то за тебя платить, конечно, не будет.
- Где же достать денег? - растерянно промолвила Люся. - У меня сейчас денег совсем нету.
Новая подруга насмешливо улыбнулась.
- Зато у тебя есть богатый папа. Ты говоришь, он уполномоченный Министерства сельского хозяйства? Неужели он пожалеет каких-нибудь триста-четыреста рублей... ну, например, на новое платье для дочери? На новое платье ты могла бы попросить и вдвое. Уверяю тебя, он оценит твою скромность.
Маникюрша оказалась права. Прокопий Иванович, услышав Люсину просьбу, ни слова не говоря, полез в ящик письменного стола и вытащил деньги.
- Ось, - сказал он, протягивая Люсе четыре новенькие сторублевки, - бери, дивчина, покупай хорошее. Я-то сам ничего в них не смыслю.
Поблагодарив отца кивком головы, Люся взяла деньги.
Через несколько дней состоялось первое ее свидание с будущим начальником. Он оказался довольно молодым, модно одетым, элегантным человеком, слегка хромающим на левую ногу. Маникюрша называла его просто Женечкой. Видимо, они были давно и хорошо знакомы. Договоренность закрепили шикарным ужином в ресторане. Было все: и вино, и шампанское, и дорогие закуски, но все же ясного ответа Люся не получила.
Маникюрша сказала, что шеф думает и что для гарантии лучше бы такую встречу повторить еще раз.
- Но... деньги... - с сомнением произнесла Люся. В тот вечер она ухитрилась истратить всю полученную от отца сумму.
Партнерша недвусмысленно улыбнулась и ответила, что если отец почему-либо заартачится, то деньги можно взять и так.
- Не станет же он подозревать в воровстве родную дочь. Просто подумает, что обсчитался.
- Да-аст, - игриво протянула Люся и тряхнула головой: - Даст и так! Он у меня старикан покладистый!
Но Люся плохо знала своего отца. Денег он ей не дал.
- Видишь, дочка, - сказал он, - я, конечно, зарабатываю хорошо, и недостатка мы с тобой чувствовать не будем ни в чем, но деньги надо расходовать с толком. Купила одно платье - и хватит пока. Кстати, я его еще не видел. Потом покажешь? Добре. А то ведь бумажки эти такая вещь: чем больше их тратишь, тем больше тратить хочется. Так легко дойти и до безобразия. Много примеров знаю.
Сказал - как отрезал, и Люся растерялась, не посмела с ним спорить.
Узнав об этом, маникюрша подняла ее на смех:
- Эх ты, мямля, тут судьба ее решается, а она... Да начнешь работать, ты ему эти несчастные четыреста-пятьсот рублей за месяц вернешь. Он и не хватится. Бери сама, не раздумывай.
Люся украла у отца деньги. Снова состоялось свидание с Женечкой за шикарным столом. На этот раз они встретились дома у маникюрши. Много пили, а затем Женечка, заявив, что ему необходимо как следует осмотреть фигуру новой манекенщицы и установить, подходит ли она к этой должности, выпроводил хозяйку из комнаты, заставил Люсю раздеться и... изнасиловал.
Ночевала Люся у той же маникюрши, которая громко смеялась над ее слезами и говорила, что "все умные женщины так поступают". Утром она передала девушке позолоченные часики - "подарок от нового друга".
- И не вздумай идти жаловаться, - пригрозила она, - а то, знаешь, что с тобой сделают? Посадят, и все. Ты ведь теперь кто? Ты воровка. Родного отца обокрала. Свидетелями будем, что на твои деньги пили. И никто не поверит, что изнасиловали тебя. Сама ты ему на шею пьяная вешалась. Где хочешь буду это говорить. Так что тебе одна теперь дорога - с нами. Наша ты теперь, воровка.
Люся возненавидела Женечку и его напарницу, но идти против них побоялась.
А еще через несколько дней Люся Чиженюк несла по указанному адресу украденные у кого-то вещи. На ее длинных, загнутых ресницах подрагивали слезинки.
КУРКИШКИН-МЛАДШИЙ
- Мой сын - яркая индивидуальность, - любила повторять Анна Осиповна Куркишкина своим немногочисленным друзьям и знакомым. - Виктору нельзя ни в чем перечить. Да, да, он не терпит возражений и не знает преград. У этого мальчика самобытный, волевой характер. Я уверена, он рожден, чтобы господствовать над окружающими. А его челюсти? Вы обратите внимание на его челюсти и подбородок американского боксера. И какое прелестное сочетание! Тяжелый подбородок и высокий, вдохновенный лоб. Нет, не возражайте, это говорит о многом, я знаю!
Но Анне Осиповне никто и не думал возражать. Она выбирала таких знакомых, которые не возражали.
Единственным близким человеком, делавшим иногда попытки с ней не согласиться, был ее муж.
В таких случаях Анна Осиповна начинала глубоко вздыхать, легонько трогать виски кончиками пальцев и смотреться в зеркало расширенными, страдальческими глазами. Выражение лица ее принимало трагический оттенок.
Свое умение превращаться в "замученную тираном-мужем женщину" она приобрела еще в годы нэпа, когда заставляла своего "растяпу супруга" отрешиться от "хамских профсоюзных традиций" и покупать в Торгсине боны за "эти наши советские деньги".
Делая страдальческое лицо, Анна Осиповна вместе с тем не забывала отпускать короткие язвительные замечания в адрес каких-то, существующих вообще, "ничтожеств с апломбом".
Тогда папа Куркишкин тушевался, пробовал оправдываться, и Анна Осиповна, одержав "победу" над мужем, обычно начинала плакать. Плакала она хрипловатым грудным басом, поминутно трогая глаза и губы платком и заботясь о том, чтобы не принять некрасивой позы.
С раннего детства Виктор Куркишкин считал свою мамашу ничтожеством и злился на нее, а позже, когда вырос, взял себе за правило при каждом таком споре отца с матерью брезгливо выходить в другую комнату и пережидать, "когда кончится это комедиантство".
Об отце он вообще никогда не думал, очень просто принимая его существование: "Отец принес конфеты, игрушки, отец принес получку", или: "Папа, мне завтра нужны будут деньги, приготовь, пожалуйста".
У самого Куркишкина-старшего было только одно конкретное пристрастие: он любил играть в лото на деньги, проводя за этим занятием все вечера в комнате у соседа и радуясь, как ребенок, каждому пустячному выигрышу.
Он давно уже видел в семье лишь обузу.
Такой была эта троица к тому времени, когда мы впервые познакомились с Виктором Куркишкиным, ударившим в клубе на танцах молодого человека. Ударил он его за то, что молодой человек отказался уступить Виктору одновременно приглашенную ими на танец девушку.
- Вы хам, - сказал Виктор, - ничтожество!
- А вы дурак, - отрезал соперник.
Виктор неумело ударил его по лицу.
После посещения членами штаба семьи Куркишкиных и письма по месту службы отца Виктора он записал в своем дневнике:
"Я открыл в себе нотку бунтарства. О, как я сжимал кулаки, когда ушел из этого их ужасного штаба. Место, где подчиняют людей, как они говорят, коллективу. Что такое коллектив? Толпа. Я не признаю коллектива. Это насилие над моей личностью. Но спокойно. Надо держать себя в руках и... бунтовать. Я это понял у них в штабе... Глупцы, они сами натолкнули меня на эту мысль. У них сидел один молодой человек с ультрамодной прической. Кто он? Бунтарь, конечно же! Ха-ха-ха!
Это единственная сейчас форма безнаказанной борьбы с обществом: быть не таким, как все.
Тот молодой человек выглядел смешным? Ну и что же? Он велик тем, что смешон.
Это мощно! Ура! Да здравствуют индивидуумы!"
Следующие страницы дневника были заполнены подобными же рассуждениями. Одна за другой шли строчки:
"Мне все больше и больше нравится эта борьба. Она хороша еще и потому, что ты всегда на виду".
"Я окружен свитой. Смешно! Я даже сам не заметил, как вокруг меня сгруппировались единомышленники, нет, это не то слово, большинство из них не мыслит, а лишь чувствует то, что я знаю, что я открыл. Поэтому они, вероятно, и группируются около меня. Это единочувствующие. Ого, новое определение, мое определение! "Единочувствующие" - здорово! Конгениально!"
"Странно, чувство власти оказалось сладким. Мне нравится почитание, нравится лесть. Раньше за собой этого не замечал. Если я скажу, что куртка какого-либо фасона "не фонтан", завтра ее в нашем клубе уже не носят.