– Познакомиться, поговорить, – начал было я, но Полосухин прервал:
– Знакомство состоялось, а разговор… Вы уж тут без меня. Пойду Наде помогу.
– Пособи, пособи, – согласился дед Савелий а как только капитан ушел на кухню, спросил меня: – Ты, мил человек, начальника свово хорошенько не разглядывал? Заметил, может, когда идет, сутулится чуток? О чем это говорит? Честный, значит, добродетельный. А рука какая? Жесткая. И не широкая. Сильной воли человек, постоянный в своих чувствах и поступках.
– Это что-то из хиромантии, а она для меня…
– А может, хиромантия – тоже наука. Да еще какая! Как в ней сказано: руки, дескать, зеркало человека, в котором обозначена вся его жизнь, – решительно настаивал дед Савелий, но потом примирительно проговорил: – А вдруг и вправду – пустое все это? Только себя уж не переделаешь, не отмахнешься до смерти, что впитал в себя с детства и отрочества, – вздохнул не грустно, не горестно, а так, для проформы, и продолжил: – А Северина Лукьяныча не осуждай. Поверь мне, старому помору: без вины он. Ведомо тебе будет: под снегом, бывало, наш брат помор не то, что часок-другой, суток по трое, по четверо дюжил. Отыщут, ототрут жиром нерпичьим и – опять ходок. И если кто хулит Лукьяныча – свой интерес, значит, имеет. Ты приглядись, только не руби с плеча, пусть хулитель тот сам себя высечет. Тогда, считай, твой верх. А то ведь быстра молодость в делах, да разумность их сомнительна.
Посмотрел на меня дед Савелий внимательно, словно вот только что увидел, и спросил с легкой усмешкой:
– Не то хотел услышать? Прикидывал небось, вот старика попытаю, пусть, мол, пояснит, как нашли да сколько часов мокрогузой буран нас трепал? Все это, мил человек, пустое. Верхоглядство. Ты в душу человека глянь, в душу. Вот тогда – враз все на свое место встанет. Душа, она ведь потемки, когда у самого глаза, что у кутенка незрячего.
Дед достал их ящика стола трубку и старую железную коробку с табаком, неспешно набил трубку и принялся раскуривать ее. Комната наполнилась приятным ароматом добротного "дюбека".
– Конохова посылка?
– Да. От него. Не забывает старика. Молодец, не забывает.
– Родственник он вам?
– Как тебе, мил человек, разъяснить. Почитай, сын он мне. Из волн студеных вызволил его.
– Спасли? Когда?
– В войну. Только долгий этот разговор, а ты не остальной раз у меня. Поведаю тебе на досуге. Теперь же – пошли почаюем. Готов, должно, самовар.
Самовар и в самом деле уже стоял на столе в большой комнате, поблескивая медными боками. Северин Лукьянович заваривал чай, Надя расставляла посуду, то и дело нежно поглядывая на Полосухина, лицо которого было необычно покойно, а в его движениях, мягких и неспешных, в его вольной позе чувствовалась умиротворенность. Видимо, приятны были ему и эти домашние хлопоты, и то, что Надя нежно поглядывала на него.
"Да, поставишь тут все на свои места, как раз. Чужую беду, дедушка Савелий, – руками разведу".
Чай пили основательно. Уютно шумел старорежимный самовар, неторопливо лилась беседа о колхозных делах, о видах на промысел семги, о школе и Надиных учениках – когда же я собрался было расспросить деда Савелия про кресты и металлические клинья, вбитые в гранит Лись-Наволока, Полосухин, поблагодарив хозяев, поднялся и сказал:
– Нам пора.
Мы покинули гостеприимный дом, а я все продолжал жить впечатлениями от увиденного и услышанного. Когда уже подходили к мосту спросил:
– Ты, верно, привык, а для меня дед удивителен. Верно?
– Не то… Мудрый дед. Очень мудрый. Тенденциозен только. Он даже Ивана Грозного винит в том, что тот поморский флот подрезал, запретив плавать в Мангазею, а в Коле торговать с иностранными купцами. Только торг вести через Архангельск. Наверно, эти запреты действительно привели к упадку экономики края, снизили роль флота в жизни поморов, потерял былое могущество флот северных морей, и поморы-старики, возможно, правы: не нужны были те меры. Но вполне возможно, прав Иван Грозный. Запад тогда на Сибирские земли поглядывал весьма алчно, карты стремился заполучить, пути разведать. Вот и прикинь, узнай они тогда морской путь в Сибирь, как мы от них отгородили бы ее? Была ли тогда у России сила защитить ее, безбрежную? Вот и посуди, – помолчав немного, собираясь с мыслями, затем продолжил: – А, возможно, раньше Сибирь освоили бы, не отгороди от нее водный путь сознательно. Как я понимаю, чтобы судить о чем-то, нужно знать максимально полно предмет. Впрочем, это – аксиома. Все это понимают, беда только в том, что иные не считаются с ней. Говорят, будто вещают: так, и только так. Все, что не сходится с их словом, – несерьезно. – Снова помолчав, спросил с ухмылкой: – Думаешь, я с дедом серьезно спорил? Нет. Не имею права. Намного больше меня он знает. Интересно его послушать, а когда чуточку поперечишь, он расходится. И потом: история края – это частица истории России. Ведь Савелий Елизарович сына своего нацелил на изучение края. Кандидатскую тот защитил. Докторскую уже заканчивал. Интересно назвал: "Море Студеное". Погиб в шторм. И еще двое из нашего становища с ним погибли. Один их них – сын Максимовны. Дед, рассказывают, занедужил. Месяц с кровати не поднимался. Думали все – отжил свое. Тогда-то Надя, дочь погибшего, перевелась на заочное и приехала сюда. Отходила дедушку. Так и не бросает. И деда, и Максимовну. Дом Максимовны рядом стоит. По сей день старушка ждет сына. Все время на берегу. А когда шторм, спешит к той губе, в которую можно на лодке или на катере зайти. И стоит на видном месте, как маяк. Ни разу, говорят, не простудилась. Вот Надя да и дед опекают одинокую, горем убитую старушку, все для нее делают. Савелий Елизарович говорит, что пока жив – Максимовну не оставит без присмотра. И еще говорит, помогу внучке дело отца ее продолжить.
– Она, кажется, влюблена в тебя?
– Да. Но я не могу любить и ее, и Олю. Я по Оле тоскую. Иногда – хоть на стену лезь.
– Но ты же не к деду Савелию только ходишь?
– Скажи на милость, почему я должен избегать с ней встречи? Враг она мне, что ли? Мы с ней объяснились еще до моей женитьбы. Она поняла меня, и мы остались друзьями, – Полосухин помолчал немного и добавил грустно: – Гранский так же, как и ты, думает. Ведь он, Евгений Алексеевич, любит Надю.
Самое время было поставить точку, но я, понимая, что проявляю назойливость, все же спросил:
– Что ж Олю не вернешь? Пошли письмо. Зачем мучить и себя и ее?
Полосухин молча посмотрел на меня. Я уловил в том взгляде и удивление, и жалость. Не понял я, отчего он вдруг жалеет меня? А следующая фраза меня буквально огорошила.
– Рапорт я написал. Либо переводят пусть, либо увольняют.
– Не трусостью ли пахнет?
– Нет. Но командовать, зная, что подорван авторитет…
– Я дал себе слово бороться за тебя. Я поверил тебе. Сегодня же напишу письмо начальнику политотдела.
– А с Гранским как? Что о нем напишешь в письме? Пока я здесь, Надя не ответит ему взаимностью. Вот еще в чем вопрос.
– Ну, это ты совсем что-то не то говоришь.
– Может быть, но рапорт уже написан.
Глава седьмая
Капитан Полосухин еще раз просмотрел план охраны границы на следующие сутки и, передав его старшине, велел:
– Действуй, Данило Константинович. Мы с Бокановым – на острова. Давно вместе не выходили.
И в самом деле, прежде, до командировки на учебный, частенько Полосухин брал меня с собой. Становились мы с ним на нос катера (любимое место капитана), и он то рассказывал мне об особенностях той или иной губы при разных ветрах и водах, а то экзаменовал: все ли рассказанное им в прошлые выходы запомнил? И если я что забывал, терпеливо повторял еще раз, иногда даже подбадривая меня:
– Ничего, и я не сразу познал участок. Это, комиссар, – не сухопутье.
А после возвращения отчего-то не брал. Уже больше недели, как мы спустили катер, чтобы встречать комиссию, но она все не приезжала. Хорошего в этом, конечно, мало. Учеты я все проверил, заполнил, где что прежде упущено было, и теперь старался ничего не просмотреть. Я предполагал, что комиссия определенно станет изучать не только причину несчастного случая, но и анализировать службу, дисциплину, учебу и партийно-политическую работу. Иначе она не может поступить, и я готовился именно к такой проверке, беря на себя часть функций начальника заставы, ибо Полосухин, казалось, забыл о приезде комиссии, его словно затянуло ежедневье в бесконечную круговерть будничных дней.
А на заставе работы – непочатый край. Недаром же говорят: дом не велик, а сидеть не велит. Так и застава. Сколько за сутки разных вводных решать приходится! И бытовых, и служебных. Последняя же неделя была особенно напряженной. Море стояло на редкость спокойное, и колхозы спешили к местам лова семги вывезти рыболовецкие бригады. А они – прямые помощники наши на все лето, вот Полосухин и ходил на катере от тони к тоне, чтобы посмотреть, где устроились рыбаки, и еще раз предупредить, чтобы они все время были внимательны, а если что подозрительное заметят, сразу же звонили на заставу. Расспрашивал, не забыли ли, как пользоваться телефонными трубками и где ближайшая розетка. Во время таких поездок сам внимательно осматривал берег. Возвращался на заставу на несколько часов и вновь шел на катере. Осматривать острова.
Когда море спокойно, по нему один за другим идут иностранные торговые суда, а у всех ли у них добрые намерения? Вот и проводил почти все время на катере начальник заставы. Не единожды предлагал я сходить на катере и вдоль берегов к рыбакам, и на острова, и по губкам, ибо замотался капитан Полосухин, но он каждый раз отвечал вопросом: "Что, работы мало на заставе?" И еще он добавлял, что мне нужно поберечь Лену – ее нельзя волновать.
Ну, это совсем уж не причина. На месяц или на год уйдем, что ли? Море утюгом проглажено. Какие причины для волнения?
Никаким доводам, однако, Полосухин не внимал. Ходил один. Но сегодня наконец я настоял.
Вода приливала и уже почти подходила к предельной черте песчаного берега, метрах в тридцати от которого стояла застава. В сильный шторм соленые брызги долетали до нее и шумно хлестали по стенам и окнам. Тогда даже приходилось закрывать ставни со стороны моря. Но в эти дни море буквально нежилось в теплых лучах по-северному огромного солнца. У самого берега оно было голубое-голубое, а чуть подальше цвет его напоминал свежую зелень весенней травы; зелень эта удаляясь от берега, постепенно темнела, становилась почти черной, зловещей. И над этой будто уснувшей чернотой горбились, укутанные снегом острова-альбиносы с темными пятнами боков, на отвесных гранитных лбах которых снег никогда не задерживался.
Солнце своим лохматым краем сейчас словно зацепилось за снежную шапку Кувшина и отдыхает в студеных сугробах от своей жаркой работы там, на юге; оно и в самом деле казалось холодным и сонным.
Первая моя весна на севере, и потому все непривычно и удивительно. Солнце уже подолгу не прячется, а снег даже не собирается таять. Только немного потускнел, и теперь не так уж слепит глаза, хотя без темных очков пока еще не обойтись. А в море кроме судов появились еще и льдины, и даже целые ледяные поля. Зимой их не было. Это удивило меня, но Полосухин пояснил, что это Белое море освобождается ото льда, а старшина Терюшин добавил: солнце снегу – не враг, снег и лед бухмарь ест. Это значит, туман, ненастье. Но туманы пока не начались. Пока в друзьях – солнце, снег и лед.
Когда мы с капитаном подошли к причалу, наряд уже был на катере. Рядовой Яркин удерживал за причальный конец катер, ефрейтор Гранский сидел на скамье, облокотившись о борт, и курил сигарету, время от времени небрежно сплевывая в реку. Ефрейтор Ногайцев протирал ветошью мотор, который прогревался на малых оборотах. Возле Ногайцева, беспечно созерцая работавшего моториста, стоял, подоткнув большие пальцы под ремень, рядовой Кирилюк, увалень, над которым солдаты постоянно подшучивали: "Так бы все запорожцы поворачивались, вряд ли пришлось им письмо турецкому султану писать". А иногда предупреждали с издевкой: "Ремень, Потап, погнешь". Но Потап Кирилюк неизменно бубнил в ответ "Угу", – и еще глубже подтыкал под ремень пальцы. Даже в строю, бывало, так стоял. Сделает командир отделения либо старшина ему замечание, опустит руки, а чуть забудется – вновь пальцы под ремнем. Силенкой же бог Попапа не обидел, а в дело пускать не научил. Казалось, Кирилюк бережет свою силу, жалеет ее.
– Курс на Кувшин, – скомандовал Полосухин, спрыгнув с причала на катер и заняв свое любимое место на носу.
Развернувшись и держась правого берега, где было поглубже, катер малым ходом вышел из устья и повернул вправо по салме. Солнце теперь оказалось по курсу и словно венчало плоскую вершину Кувшина, нежась на снежной перине – захватывающее зрелище.
Катер набирал скорость, моевки, которые теснились на узеньких террасках скалистого берега, отчего берег, казалось, был облеплен кусочками грязного снега, взлетали пугливо, тоскливо крича, кружились над катером, но стоило ему отойти подальше, чайки вновь возвращались на свои места, усаживались плотно друг к другу и снова становились похожими на комья грязного снега.
– На воду, Евгений Алексеевич, ни одна не садится. Как думаешь, отчего так?
И в самом деле, вчера, позавчера – все дни штиля чайки плавали большими стаями по салме, а сегодня вдруг перебрались на скалы. Не видно на море ни кайр, ни атаек, ни тупиков. Даже ни один тюлень голову не высунул поглядеть, что тарахтит, нарушая покой. Уж они-то всегда в хорошую погоду у этих вот скал встречали катер. Высунут из воды черные головы и с любопытством рассматривают людей. Увидеть-то после вопроса начальника заставы, я все это увидел, но ответить ни ему, ни себе не мог. Загадок на севере для меня еще оставалось, хоть отбавляй.
Полосухин, похоже, и не ждал вразумительного ответа. Сам пояснил:
– Дед Савелий сказал бы: атва белью пойдет – бужмарь беть наведет.
– Куда как понятно. Особенно если нет под рукой словаря старинных поморских говоров.
– А голова для чего? Запомни: атва – чайка, бухмарь – пасмурная погода, беть – ветер. Это я к тому, что раз среди поморов живешь, помором и должен стать. Все приметы знать, весь их многовековой опыт освоить. Мы же – пограничники, – и словно ставя точку, повернулся к мотористу и крикнул: – Самый полный!
Через полчаса мы подошли к Кувшину. Юркнул катер в уютный заливчик, ткнулся легонько носом в берег и, сбросив обороты до самых малых, несильно уперся в гладкий гранит, пока мы – Полосухин, Гранский и я, а потом уже и Кирилюк – высадились на остров, затем немного отступил от берега и бросил якорь. Ногайцев и Яркин принялись готовить снасти, чтобы половить треску на поддев.
Когда первый раз Ногайцев показал мне эту снасть, я с обидой подумал:
"И ефрейтор туда же – разыгрывает".
Мы собирались плотить бревна в Ветчином Кресту. И когда пошли уже к причалу, ефрейтор Ногайцев попросил:
– Пока вы плот сколачиваете да полной воды ждать будете, можно я у Кувшина треску подергаю?
– На охоту идти – собак кормить? – недовольно спросил я, но согласился подождать, пока он накопает червей. И тут заметил, что все солдаты заулыбались. А Ногайцев пояснил:
– На нашем Кольском днем с огнем червей не сыщешь. Якорем мы ее, товарищ старший лейтенант.
– На блесну?
– Нет. Якорем.
Я пожал плечами, так и не поняв шутки.
На катере же Ногайцев показал снасть: якорек трехпалый, довольно внушительный, с оспинами застаревшей ржавчины, грузило же похожее на гирьку от ходиков, тоже изъеденное ржавчиной, и метров пятнадцать бечевы.
– Вот этим якорьком и таскаем, – пояснил Ногайцев.
"Что дурная треска, чтобы кусок ржавого железа хватать?", – подумал я, но не стал ничего говорить старшему мотористу. Тем более что видел: ждут солдаты, притихнув, моего ответа. Пусть потешатся. Пусть считают, что разыграли.
Потом я увидел, как ловят треску на поддев. Опускают якорек с грузилом почти до самого дна и ритмично дергают вверх, и опускают вниз до тех пор, пока не вопьется острая лапка якорька в мягкий рыбий бок. Я и сам попробовал ловить, вытащил несколько рыбин и, не таясь, поведал солдатам о том, что думал, когда ефрейтор Ногайцев показывал снасть. Посмеялись досыта. После этого я почувствовал, что солдаты стали относиться ко мне доверчивей.
От деда к внуку передается древний секрет простой на вид снасти. Хитрость же ее состоит в том, чтобы при подергивании снасть создавала звук, схожий с призывным звуком трески. Без знаний и опыта такого не сделаешь. Ведь выточи не такой формы якорек либо не так прикрепи грузило – и будешь дергать впустую хоть до морковкина заговенья.
Заставе готовую снасть подарил дед Савелий. О губах, где треска ловится на поддев, тоже он рассказал. Ногайцев быстро освоил, как он сам говорил, вековой опыт поморов, и теперь передавал его Яркину.
– Таскать вам – не перетаскать, – пожелал я мотористам и полез вслед за Гранским по протоптанной в снегу тропинке, которая, огибая укутанные в снег утесы, карабкалась к вершине.
Ослепительная белизна. Не за что зацепиться глазу. И на вершине все бело, словно хлопок расстелен на просушку, а тропка, протоптанная пограничниками по краю поляны, как бы подчеркивала пухлость и белизну этого хлопка.
Мы разошлись парами в противоположные стороны, чтобы поскорее осмотреть остров. Отсюда, с его плоской вершины, хорошо были видны все расщелки, все губки, и мы, неспешно двигаясь рядом с круто падающим к воде берегом, внимательно вглядывались в мягкий чистый снег на скалах и в расщелках, в пожелтевший и заледенелый у воды – нам нужно было убедиться, нет ли следов на этом белом до рези в глазах снегу. Особенно тщательно осматривали мы северную часть острова, которая, как обратная сторона луны, не видна с заставского поста наблюдения.
Обойдя свою половину и не заметив ничего подозрительного, мы собрались было пересечь остров, чтобы вернуться на катер, но в это время Кирилюк, негромко вскрикнув: "Ото цирк!" – присел необычно для него прытко и, скинув с головы шапку, подобрался осторожно к самому обрыву. Невольно и мы, по выработанной пограничниками привычке, тоже моментально присели и смахнули шапки. А Кирилюк тянул шею, заглядывая вниз.
– Да что там? – спросил Полосухин.
– Тюлени. Бачте як в цирке, – ответил Кирилюк и еще больше подался вперед.
Мы тоже осторожно, чтобы не спугнуть тюленей, заглянули вниз. Увиденное меня заворожило: метрах в десяти выше воды, на выходе из расщелка, была довольно большая площадка, на ту площадку тюлени выталкивали носами бельков, делая это с поразительной осмысленностью – несколько крупных самцов легли ступеньками от лестницы почти на отвесном берегу головами друг к другу; такие же крупные самцы и самки поменьше выталкивали из воды бельков, а самцы-ступеньки подхватывали их носами и перекидывали друг другу, как мешки. Взлетев на площадку, белек неуклюже отползал от края площадки подальше и замирал, сливаясь со снегом, следом за ним шлепался на снег еще один, еще и еще – площадка заполнялась, места для взрослых не оставалось, да они, казалось, и не собирались подниматься вслед за своими беспомощными пушистыми детенышами. Бельков же это вовсе не волновало. Прижались друг к дружке и замерли, будто заснули мертвым сном.
– Невероятно! – воскликнул я.
– Ничего невероятного. Заботливые родители, только и всего, – ответил Полосухин и добавил: – Сомнений нет, шторм идет.
Ногайцев встретил нас тоже словами тревожными: