Грот в Ущелье Женщин - Геннадий Ананьев 14 стр.


У Шушунова нарты покрыты стареньким мехом крепко, крест-накрест привязанным к нартам. Упряжь тоже какая-то несерьезная – мягкие нагрудники и весьма тонкие ремни-постромки. Кажется, потянут олени чуток посильней – и тут же порвут эти несерьезные ремешки играючи. И вожжа одна. Ее называют здесь игной. Тонкий ремень, привязанный к рогам коренника.

А вот олени – красивые. Светлые. Почти белые. Редкий цвет. Очень редкий. Рослые, с гордо поднятыми головами, на которых красуются ветвистые рога. Они еще молодые, в опушке, и оттого похожи на пушистые кошачьи хвосты, поднятые торчком вверх. Коренной, самый рослый, скребет передними копытами снег, словно застоявшийся скакун.

Мы уселись на нарты, впереди Игорь Игоревич, за его спиной – я. Шушунов гикнул гортанно, хлестнул игной по крупу коренника, и олени рванули нарты. Я едва удержался. Через несколько минут мы уже объезжали Страшную Кипаку и неслись к вараке, которая, когда поднимались мы на очередную сопку, темнела впереди сплошной полосой от Падуна до Гремухи. Так и называли ее: Междуреченская варака.

Весьма напряженно чувствовал я себя на нартах, никак не мог удобно устроиться – мне все казалось, что вот сейчас, вот на этом крутом повороте, на этом вот трамплине, на этом косогоре нарты перевернутся, и хорошо, если в бок не угодит острый камень, припорошенный снегом – я буквально вцепился в обитые оленьем мехом края нарт, напружинился, и при каждом толчке прикидывал, как ловчее упасть, чтобы меньше ушибиться. А тут еще мысли о Лене наседали. Что с ней происходит? И чем все окончится?

Нарты переваливались, кренились, встряхивало их основательно, а Игорь Игоревич ритмично подергивал игну, хлопал ею по крупу коренника, тыкал отшлифованным до костного блеска тонким хореем в спины и шеи летящей оленьей тройки и выкрикивал что-то гортанное, очень, видимо, понятное оленям. У меня же спадало напряжение лишь тогда, когда смотрел на вылетающий из-под полозьев глубокий след, но сидеть, уткнувшись в мягкий мех совика, долго я не мог – слепые километры меня не устраивали: мне нужно было запоминать местность, вот и пересиливал я себя. Вскоре, правда, пообвыкся, а потом и вовсе успокоился, оценив, что ничего более устойчивей нарт человеком не создано.

Втянулись в вараку. Олени сменили стремительный бег на вялый шаг, хотя Игорь Игоревич все так же подергивал игну и тыкал хореем в спины и шеи оленей, продолжая и покрикивать. Интонация, похоже, иной стала, которую и уловили олени.

– Хорошо в вараке. Благодать. Сюда и зверь всякий и птица от хибуса прячется. Пух гагарки, а не снег. Мягкий. Теплый. В тундре бес беса погоняет, а здесь все одно, что в тупе натопленной.

Зимой я первый раз оказался в вараке Тощие березки, до вершин которых можно дотянуться, встав на цыпочки. Заиндевевшие веточки березок, казалось, были вышиты искусной кружевницей. Между березками-кружевами темнеют елки, тоже не очень высокие, но пушистые, словно специально выращенные для новогодних елок в современных квартирах. Ветер продувал этот убогий лесок, и снег был плотным, местами даже настовым, совсем не таким, какой бывает в лесах средней полосы – здесь даже следы отчетливо видны лишь вблизи елок; но и этот неширокий, километра в два, лесок, протянувшийся между двумя речками, был гордостью местных поморов, да и довольно сносным для неприхотливых птиц и зверей Кольского убежищем от стужи и затяжных метелей. Мне тоже эта озябшая, тощая варака показалась приветливей и уютней, чем летом. Тогда, в свой выходной день, собрались мы сюда с Леной за морошкой и голубикой. С удивлением тогда мы знакомились с варакой. Листья на березках крошечные, будто только-только вырвались на волю из почкового панциря, а дальше уже расправиться сил не хватило. Ни кустика, ни травинки лесной между деревцами, только морошка местами, а еще реже – голубика. Но собрать ягод нам в тот раз не удалось – на нас набросились, как стая до смерти голодных шакалов, комары. Они нахально лезли под накомарники, впивались в руки сквозь кожаные перчатки, облепили мои голени, быстро сообразив, что плотно облегающая ноги диагональ галифе – вовсе не помеха для разгульного пиршества. Знаменитому французскому генералу наверняка икалось на том свете.

– Куда как ярый комар у нас, – согласился Игорь Игоревич, когда я рассказал ему о нашем летнем походе в вараку. – Российский и наш, все одно, что пеструшка и песец. Беспощадный у нас комар.

Иначе не выживешь. Теплых дней – кот наплакал. Зевать станешь – вымрешь. Все здесь в природе так. Беспощадность в борьбе за выживание. И, казалось бы, встречаясь с этой настоящей беспощадностью, испытывая ее на себе, мог бы, просто должен бы был ожесточиться; но я, хотя и молодой северянин, уже успел убедиться, что помор не станет ловить рыбы больше, чем ему нужно, не убьет лишней утки, не возьмет из гнезда лишнего чаечного яйца – поморам просто неведомо то, что мы прячем за удобным "охотничьим азартом". В июле, когда утка и гусь меняют перо, у поморов наступает своеобразный пост – беспомощную дичь они не трогают.

Не единожды я вспоминал, встретив большую стаю гусей совсем рядом со становищем, весеннее утро на берегу южного озера. Я, еще курсант, стажировался на заставе. Недалеко от нее ютился в ущелье небольшой кишлак. За кишлаком начиналось длинное озеро с густым камышом по берегу и на разливах. Весной и осенью, как говорил мне начальник заставы, на озере отдыхали день-другой перелетные стаи уток и гусей. Охотников в кишлаке – единицы, и вольготно, покойно было отдыхать птице в безбрежных камышах. И в ту весну, когда я стажировался, ничто, казалось, не нарушит привычной тишины этого укромного уголка природы. Но вдруг ударил мороз. Весь день до полуночи моросил дождь, и мокрые, обессиленные стаи плюхались в камыши и, видимо, засыпали, не чувствуя, как подкравшийся холод сковал их крылья. Утром почти все жители кишлака потянулись к озеру. Не первый раз, оказывается, такое здесь происходило, и люди спешили. Кто, чтобы поймать и обогреть попавших в беду птиц, кто, и таких было больше, несли в руках увесистые палки.

Подростки отчего-то были особенно жестоки. Не знали удержу. Начальник заставы поднял тогда нас "в ружье", и мы долго, пока солнце не обогрело камыши, патрулировали подходы к озеру. На нас в кишлаке даже осерчали за это.

Здесь, я был уверен в этом, подобного не произошло бы никогда.

И в обращении друг с другом аборигены Кольского искренни, дружелюбны, прямы. Недоволен чем – в глаза скажет. Не станет носить камень за пазухой. Попал в беду человек, пусть совсем незнакомый, или даже обидчик, все одно, не пройдет помор мимо, не сделает вида, что не заметил. Ни с чем не посчитается, поможет. Искренне поможет.

Вроде бы парадоксальность: беспощадная природа и рациональная доброта людей. Но чем больше я думал об этом, тем больше начинал понимать – нет здесь противоречия, есть все тот же закон природы: выстоять, выжить. Помор живет не только днем сегодняшним; он знает, что неспешно залечиваются раны у здешней природы, иногда они и вовсе не залечиваются многие десятилетия. Не так, как в средней полосе, либо на юге. Оттого, видно, и беззаботность, бездумность в обращении с природой в тех краях, и такая заботливость здесь. Когда много, когда прибывает щедро, считать и ценить перестают.

Варака сбегала вниз, густела, и теперь Игорь Игоревич уже не подергивал бесцельно, скорее по привычке, игной, а то и дело натягивал ее, перекидывая через спины оленей вправо или влево; олени послушно петляли между приземистыми елками и тоненькими березками, но нарты нет-нет и заденут боком ствол озябшей березки, и тогда с веточек всколыхнется, словно дымное облачко, куржа; а то поднырнут бочком под елку, и тогда едва усидишь на нартах, пригнувшись под пружинно-мягкие лапы. Обдавало снегом, а когда нарты миновали елку, она прощально помахивала потревоженной веткой, словно желала доброго пути.

Сказочность эта исчезла сразу, как только мы выкатились на опушку вараки. Впереди метров с сотню ровная заснеженная полоса, за ней вновь горбатые сопки, густо утыканные черными скелетами деревьев. Я знал, что за Междуреченской варакой лежит полоса (около километра шириной) горелого леса. На схеме участка заставы было написано даже местное название горелого леса – падик. Но в какое сравнение могут идти топографические знаки и реальная панорама незарубцевавшейся природной раны: белый-белый снег без единого следа, и из этого снега вылезают черные скрюченные ветки-руки, сведенные предсмертной судорогой, и кажется, что на толстом белом ковре восседают многорукие боги, переселившиеся сюда из индийских храмов, и творят они молитву-проклятие тому, кто сотворил великое зло.

– Дед мой сказывал, как падик звали: Заболотная варака. От отца своего он слышал. Вот тут, – Игорь Игоревич ткнул рукой к полозьям нарт, – болотина. Сказывают, она огонь проглотила. А так – и Междуреченской бы смерть пришла. Давно это случилось. Ой, как давно. Иноземцы, сказывают в сказах, становище подожгли. Оно здесь, у порогов стояло. Все пропало, – вздохнув, заключил он.

– Какие иноземцы?

– Старики такой сказ сказывали. Долгий сказ. В тупе у камелька лучше слушать.

Придется, стало быть, подождать. Интересно все же, что за былина? Чья жестокая рука нанесла неповторимый вред и людям, и природе?

Олени понеслись между черными многорукими скелетами, а в конце горелого леса, который как бы упирался в хмурые высокие сопки, повернули направо, к реке, и, спустившись вниз, запетляли между отвесными скалами, темными, безжизненно-хмурыми, – гортанный покрик Игоря Игоревича будто стукался об эти скалы, и они, похоже было, отмахивались от потревоживших их сонное молчание звуков – эхо схлестывалось, повторялось многократно, укатывалось вперед, а мы спешили его догнать.

"Оттого, верно, и прозвали реку Гремухой?" – подумалось мне. Я с живым интересом вслушивался в разнотонные перекаты эха, то стихавшего вдали, то вновь гремевшего над нашими головами.

Метров через полтораста открылось узкое и глубокое ущелье, уходившее вправо. Скалы над ним словно нависли. Ущелье Женщин – так значилось оно на нашей схеме, но я все же решил уточнить, не ошибаюсь ли?

– Оно, оно, – подтвердил Игорь Игоревич.

– А почему – Женщин?

– Тот же сказ. В тупе узнаешь.

Ущелье осталось позади. Вновь скалы сдавили речку с двух сторон, и чем дальше мы ехали, тем выше и причудливей они становились. Казалось, олени бегут вниз в преисподнюю – от этого сравнения мне, признаться, стало как-то не по себе. И неожиданно для меня и даже нелепо прозвучал вопрос, который задал, обернувшись, Игорь Игоревич.

– Лоб приметил?

Эхо подхватило вопрос и понесло: "Метил?.. метил?.. тил?.. тил? тил?"

– Гляди туда, – показал хореем Игорь Игоревич.

И в самом деле, там впереди виднелся громадный утес, очень похожий на сократовский лоб. Острый глаз у поморов, меткие названия.

– Влево за лбом – погост, – пояснил Игорь Игоревич и хотел еще что-то добавить, но я удивленно спросил:

– Деревня была? Да?

Как-то вдруг мелькнуло в голове: "Деревни, деревни, деревни с погостами, как будто на них вся Россия сошлась…" Но здесь, как я знал, никакого становища сейчас нет. Значит, было. Тоже уничтожено? Остался от былого только погост.

– Зачем – была? – в свою очередь, удивился Шушунов. – Есть погост. Там стоит. Тупа есть. Люди есть. Бригада наша.

Какой уже раз грузно опускаюсь в лужу. Сколько раз давал себе слово быть осмотрительным с вопросами. Притормозить бы свою торопливую любознательность. Потерпеть бы. Да и вспомнить не Симонова, а Ольгу с Владимиром, которые стали строить в России погосты как административные единицы. А Игорь Игоревич пыжится ухмылочку упрятать, но никак не может одолеть себя.

У самого лба Шушунов остановил оленей и поднял вверх хорей, как указку.

– Гляди.

Я вскинул голову и поразился: на гладком граните четко видны были олени, лоси и бегущие за ними люди. Все так живо и так выразительно, что я сразу почувствовал талант творца этих наскальных рисунков.

Особняком от сцен охоты выбита было группа людей в малицах. Все в одинаковой позе, с поднятыми вверх и согнутыми слегка в локтях руками. Голова одного из них увенчана трехрогим убором, очень похожим на маску шаманов, какие я видел в кино и на рисунках в книгах. А ниже той группы, исполняющей, видимо, какой-то ритуальный танец, совершенно непонятные фигуры и знаки.

– Что это, Игорь Игоревич?

– Ученые много раз здесь бывали. Рисовали на бумагу, снимали даже. Ответа нет. Одно сказывали: большой-большой мастер жил в становище.

– В какие века, не говорили?

– Нет. А у нас даже сказа о мастере не помнят. Тысячу лет, может, прошло. Или больше прошло. Никто не помнит. Иноземцы сожгли становище, вот и пропало все.

Шушунов вздохнул, явно жалея тех, кто погиб, защищая становище, и унес с собой память о великом мастере, рассказы о котором наверняка передавались прежде от поколения к поколению и дожили бы до сегодняшнего дня, не ворвись сюда с огнем и мечом варвары-захватчики.

– Война – плохая штука! – философски заключил Шушунов.

Сердито, словно красавец коренник виновен во всем, ткнул Игорь Игоревич ему в спину хореем, прикрикнул строго, и нарты понеслись по реке с ошеломляющей стремительностью.

Вскоре мы поднялись на берег, здесь не очень крутой, и сразу же я увидел две низкорослые избушки, втиснувшиеся в угол между двумя высокими обрывистыми сопками.

– Вот погост. Гляди, – ткнул хореем в направлении избушек Игорь Игоревич и тут же с тревогой заметил: – Неладно у них что-то…

И в самом деле, на небольшой ровной площадке суетились возле оленьих упряжек каюры. Никто из них даже не повернул головы в нашу сторону, хотя нас разделяло не более ста метров, и Шушунов не прекращал покрикивать на своих оленей; когда же до избушек осталось метров тридцать, оленеводы попрыгали на нарты, зычно крикнули, пройдясь хореями по спинам коренников, и понеслись упряжки, унося с собой в тундровую бесконечность гортанные вскрики. На площадке осталась лишь одна упряжка оленей с загнанно-раскрытыми ртами, из которых часто и резко высвистывал пар. Каюр отстегивал оленей от нарт, а усталые донельзя животные тут же валились на утоптанный до черноты снег, продолжая все так же жадно и часто дышать.

Оленевод встретил нас не очень любезно.

– Пожаловал зачем, Игорь Игоревич? – спросил он, укладывая на нарты упряжь. – Олешек смотреть? Тогда старший лейтенант зачем?

Вот тебе на… Я-то его вроде бы первый раз вижу. В становище не встречались. В клубе, когда выступал я с лекциями и докладами, не примечал. А он, выходит, знает меня. Я же не в форме.

– Ты, Ивашка, не сердись. Дело важное. Впустую кто поедет? – ответил Игорь Игоревич, а затем спросил: – Волки олешку зажрали?

– Дикари!

Шушунов понимающе присвистнул, я же не взял в толк, отчего все ускакали, хотя видели нас – гостей. Но не спрашивать же, тем более что оставшийся у туп пастух уже протягивал мне руку для приветствия. Поздоровавшись, пригласил:

– Заходи, Евгений Алексеевич. Трубку у камелька выкурим.

Но в голосе, что вызвало у меня недоумение, не чувствовалось приветливости.

– Спасибо, – ответил я, мысленно обзывая себя олухом царя небесного. Рассчитывал, приеду, познакомлюсь с людьми, а что теперь делать? Не спрашивать же фамилию и отчество у человека, который тебя знает и которого ты должен был знать. Хотя бы по рассказу Игоря Игоревича. Не Ивашкой же называть?

А Шушунов, явно понявший мое смущение, с лукавинкой в глазах пришел мне на выручку:

– Ивашкой я его зову. Он друг мой. Иван Иванович он. Голянин. Самый лучший бригадир.

Все просто. Иван Иванович. И сына, если есть, тоже наверняка Иваном зовут. В какой семье каким именем окрестил главу поп, присланный архангельским губернатором, то имя и передается от отца у сыну.

– Когда успел трещоткой стать? – недовольно спросил Иван Иванович Шушунова и добавил как-то недовольно: – В тупу пошли.

Честно признаться, я представлял себе, что в домике стены закопченные, пропахшие терпким запахом дыма, как в бане, какие по-черному топятся, и даже заранее готовил себя к этому. Еще я собирался спать на полу на оленьих шкурах, считая, что именно так спят пастухи; но, шагнув через порог, с приятным удивлением почувствовал, что ни запаха дыма, ни застоялого запаха, который обычно бывает в комнатах, где живут одни мужчины, нет и в помине – воздух в тупе был чист и прохладен, а запах дыма едва-едва улавливался. Оглядев избушку, я понял, отчего так свежо в ней – на предпоследних венцах каждой стены прорублены небольшие квадратные отверстия, которые, по всему видно, никогда ничем не затыкались. В малюсеньком же оконце, словно шутки ради, были вставлены двойные рамы.

Возле стен стояли раскладушки, застеленные оленьими шкурами, шкуры покрывали весь пол, и только у камелька серел полуметровый круг чистого пола. В камельке еще алели угли, рядом, на крестовине из толстой проволоки, стояли закопченная кастрюля и такой же закопченный и помятый чайник.

Еще, что бросилось в глаза: под каждым отверстием в стенах были прибиты ветвистые рога, чуть поменьше тех, которые я видел на коньке тупы.

– Охотничьи трофеи? – спросил я, кивнув на рога.

– Верно. Дикарей рога, – ответил Иван Иванович. – Дикого и пастух боится хуже волка и черт тоже.

– Черт?

– Конечно. По крыше бегает туда-сюда, напорется башкой или пузом на рога, убежит тогда. И в тупу не залезет. Хорошие сторожа висят.

– Шутку он говорит, – вмешался Игорь Игоревич. – Когда темный народ был – верили. Теперь так, по привычке. У ваших – иконы, у наших – рога. Висят, и ладно. Никто не снимет.

– А отчего дикого оленя пастухи боятся? – осмелился я задать вопрос, хотя понимал, что это – прямая демонстрация низкого уровня свой эрудиции.

Иван Иванович ответил удивленным вопросом:

– Как почему? Дикарь же. Дикарь! Волк одну важенку задерет, хворую, хромоногую, жалко пусть, пусть себя ругаешь, только большой беды нет. А дикарь всех важенок уведет. Важенка, она, как женщина, ей сильный мужик нужен.

Вон оно что. Оттого-то и унеслись так стремительно пастухи в тундру. Не до гостей им. У них свои заботы, самые неожиданные, самые важные. Так же, как для заставы сейчас – поиск шаров. И, видимо, все верно, так и нужно, чтобы каждый делал свое дело, считая его самым главным. И все же не потому, конечно, бригадир вроде бы недоволен мои приездом. Иное что-то. А что?

Игорь Игоревич положил на горячие угли несколько сухих полешек, они, подымив, вспыхнули, чайник, придвинутый к огню, благодушно зашумел, и только лишь тогда Иван Иванович принялся выкладывать из кастрюли в алюминиевую чашку большие куски мяса. Оно было еще горячим. Видимо, пастухи ждали своего бригадира, чтобы пообедать вместе, а он прискакал с такой тревожной вестью, что оказалось им не до еды. Теперь он угощал нас, всем видом выказывая, что ему нет времени рассиживаться за трапезой – сам он торопливо глотал, почти не пережевывая, мясо; не успели мы еще расправиться со своими кусками, он налил нам чаю, и только сделали мы по последнему глотку, как сразу спросил:

– Какая нужда привела, сказывайте? Мне к людям бежать пора.

– В тундру, Иван Иванович, шары пролетели, – начал было я объяснять, но он не стал слушать.

Назад Дальше