Грот в Ущелье Женщин - Геннадий Ананьев 9 стр.


Наконец-то. Разберутся и скажут окончательное слово. А то просто жаль начальника заставы. Извелся. Сам-то он давно определил степень своей вины, но ему наверняка не безразлично было, что решит начальник отряда. Оставит ли на заставе? Полосухин за эти дни осунулся, хотя куда уж – суховат и без того. Еще молчаливей стал.

Я позвонил ему домой.

– Готовится к выезду комиссия. На нашем корабле. Приказано быть готовыми к встрече.

– Хорошо. Будем спускать катер. Сегодня.

Подъем на слип, когда долгая полярная ночь окутывает стылый Кольский и весь Север, и спуск катера на воду, когда день начинает расти как на дрожжах, – это для заставы – событие. Катер не так уж легок, а слип – одно только название. Как все у моряков. Громко, интригующе. Сооружение то состояло из скрепленных скобами бревен, которые поднимаются прямо из воды на крутой берег метров на пятнадцать, в конце этих бревен рельс-ворот. Тоже из бревен. Самодельный. К стальному тросу, вкось и вкривь намотанному на ворот, прикреплены салазки – длинный и узкий сруб в четыре бревна с вытесанными гнездами для киля катера. Эти салазки на малой воде устанавливаются на катки и крепятся к ним тонкими бечевками, чтобы легко порвать, к бревнам-рельсам, а как только вода начинает подниматься и заливать их, катер наползает на сруб. Когда он "сядет" в гнезда, начинается подъем. Поначалу, пока салазки еще в воде, воротом, а как только нос поднимется на берег, подсовывают новые катки и помогают вороту вагами.

Ворот скрипит от натуги, ваги трещат, а катер сантиметр за сантиметром ползет по бревнам-рельсам, смазанным тюленьим жиром для лучшего скольжения.

Осенью мы катер подняли за пять часов, потом добрых полчаса сидели в сладкой полудреме и только когда начальник заставы сказал, что пора бы и на заставу, принялись доставать сигареты.

Спускать катер на воду, как утверждали солдаты, легче, и все же к спуску начали готовиться еще с прошлой недели, после того, как высунулась, будто невзначай, узенькая полоска солнца, брызнула пучком лучей в тусклое небо, зажгла редкие тучки оранжевым огнем и, словно испугавшись своей шалости, юркнула за горизонт. На следующий день солнце вроде бы осмелело, а потом с каждым днем все выше и выше взбиралось по простуженному небу вверх, а старшина наш, радостно подставляя опаленное морозными ветрами лицо под яркие, но еще холодные лучи, восклицал удовлетворенно:

– Вот оно – лето красное! Скоро катер на воду спускать.

Загодя он разжился в становище ведерком тюленьего жира, посылал солдат за Страшную Кипаку в лесной островок-вараку за вагами и уж не единожды с Ногайцевым и Яркиным ходил к слипу, чтобы еще и еще проверить ворот, смазать трос и вообще подправить все, что было необходимо для надежности при спуске катера. У него все уже было готово для спуска и, узнав о решении начальника заставы, послал тут же Ногайцева с Яркиным на слип, смазать бревна жиром.

Дежурный увидел в окно начальника заставы раньше, чем часовой подал сигнал. Торопливо бросив: "Капитан идет", выбежал на крыльцо, а солдаты столпились в коридоре, ожидая команды на построение. Одергивали куртки, поправляли шапки, и только ефрейтор Гранский демонстративно ушел в спальню – лица солдат сразу стали хмурыми, однообразно-безразличными. Не изменились они даже когда Полосухин вошел в коридор.

Вроде бы все по уставу: вытянулись по стойке смирно, но лица хмурые. Никто не сказал приветливо: "Здравия желаю". А ведь прежде солдаты не ждали, когда поздоровается начальник заставы, первыми приветствовали его. Нарушали устав? Верно. Да кто может осадить искреннее уважение? Признаться, я завидовал Полосухину, а вот теперь все изменилось. Я понимал, как трудно начальнику заставы видеть отчужденность подчиненных, я переживал за него, но ничем не мог помочь, да и не принял бы моей помощи капитан Полосухин. Ни приказом, ни уговорами, это уж всем известно, уважения не приобретешь.

Иное дело, если бы не выполнялись распоряжения и приказы капитана, тогда непременно вмешался бы я, но все приказы Полосухина пограничники выполняли беспрекословно, на все вопросы отвечали бодро: "Так точно" или "Никак нет" – посмотришь со стороны, дисциплина на заставе идеальная: строго и четко командует начальник, по-уставному звучат ответы, но каково Полосухину делать вид, что все идет, как должно идти? А, может, он убежден, что по-иному быть не может и не могло? Ведь это он говорил как-то, что уважение – дело не подневольное. Заставлять уважать себя – это ужасно. Верно, конечно, но отчего же он стал строже и так осунулся?

– Стройте, старшина! – скомандовал Полосухин и прошел в канцелярию.

Весь в себе, словно в непроницаемой оболочке. Так и просидел за своим столом, пока не доложил прапорщик Терюшин, что застава построена.

– Ведите, – приказал Полосухин, а когда старшина вышел, спросил меня: – Что, пошли и мы?

Шагали радом и молчали. Трудно вот так: знаешь, что у человека камень на сердце, готов разделить с ним эту тяжесть, а он – замкнутый на тяжелый замок, официально-строгий. Неуютно рядом с таким человеком. Будто ты – лишний.

Когда мы подошли к Чертову мосту, пограничники уже растянулись по нему цепочкой. Солдаты шли в ногу и в такт шагу нажимали руками на тросы, выполнявшие роль перил, отчего мост раскачивался, как маятник, и стоило кому-либо чуточку замешкаться, сбиться с ноги, как его кидало на тросы – взрывалась тогда раскатистым хохотом цепочка солдат, а неудачник, цепляясь за тросы, старался уловить шаг, чтобы втиснуться в общий ритм, и тоже смеялся.

– Вот она, молодость, – усмехнулся Полосухин. – Метко их дед Савелий окрестил: жеребцы стоялые.

И какой уже раз удивил меня Полосухин. Я, глядя на расшалившихся солдат, подумал о том, как жестока молодость. Всего несколько минут назад строго-безразличными были солдаты и не могли не понимать, что делают больно человеку, и вот уже забыли об этом. Жестокая беспечность.

А, возможно, прав Полосухин. В том и прелесть молодости, что не может она быть долго подвластна одному настроению. На заставе Гранский демонстративно, как делал он теперь всегда, чтобы подчеркнуть свою неприязнь к капитану, прошествовал в спальню, а здесь, быть может, тот же Гранский первым качнул мост.

Но если с другого бока посмотреть: никто после того дня первым с Полосухиным не здоровается. Не так уж, видимо, переменчива молодость.

Не покидали меня эти невеселые мысли все то время, пока с солдатами катил я катер. Взялись за работу они с веселым возбуждением, и покатился катер вниз, подталкиваемый слегами только успевай перетаскивать катки, да покрикивать задорно: "Давай! Давай!". Это чтобы те, кто на вороте, поживей трос разматывали. И первый раз за последние дни увидел я улыбку на лице Полосухина. Чему он улыбался? Что тронулся лед, оттаят теперь постепенно сердца солдатские?

Вот уже корма катера в воде, отступают пара за парой солдаты со слегами (вода ледяная, сунься – ошпаришься), вот подтолкнули еще на полметра и, побросав слеги, начали доставать сигареты. Теперь осталось одно – перекуривать. Пока прилив поднимает катер. Вытянут тогда салазки вверх и закрепят их у ворота до самой осени.

Полосухин подозвал ефрейтора Ногайцева и приказал:

– Готовность катера через четырнадцать часов. На другой прибылой воде чтобы можно было идти в море. Ясно?

– Так точно.

Не стал предупреждать старшего моториста, что пойдем встречать комиссию и потому нужно подготовить катер особенно тщательно. Надеялся на Ногайцева и Яркина? Или не хотел марафета? Спросил меня:

– Когда к деду Савелию собираешься? – и, не ожидая ответа, предложил: – Пойдем, побудем у него часок. Да и я соскучился, – заметив мой недоуменный взгляд, подтвердил: – Точно соскучился. Этот дед… Впрочем, зачем опережать события. Пошли.

Но не тронулся с места. Проворчал:

– Чуть восход не прозевали.

Повернувшись к востоку, стал смотреть на реку, лед над которой еще более посветлел, затеплился голубоватым светом. Представилось, что широкая бело-голубая капроновая лента брошена на хмурые скалы, и они расступились, чтобы она расстелилась во всю свою широту, а она, благодарная им, источала свою ласку, словно хотела, чтобы скалы расправили нахмуренные лбы, припушенные снежной сединой. И в самом деле, они вдруг заискрились неуемной радостью, словно откликнулись на призывную ласку закованной в лед реки.

Нигде солнце не бывает столь ярким и холодным и никогда его не встречают с таким восторгом. Даже скалы перестают хмуриться.

Солдаты тоже смотрели на озарившийся горизонт, на золотой пучок солнечных искр, на посветлевшие горы и ждали, когда появится само солнце. И вот узенький серп холодной красноты поднялся надо льдом и тут же, быстро, буквально на глазах, принялся толстеть, наливаться жаром – через несколько мгновений яркий огонь полыхал вполнеба, слепя глаза, наполняя все вокруг радостью жизни. Кто-то из солдат крикнул: "Ура!" – все возбужденно подхватили, но тут же умолкли: слово ледяной водой окатили всех слова ефрейтора Гранского. Тихие, со вздохом:

– Миша тоже бы порадовался…

Вот так все эти дни. Не дает забыться. Вроде бы не так дружен был ефрейтор с Силаевым, и надо же, переживает как.

А капитан Полосухин снова пропустил мимо ушей реплику Гранского, продолжал еще несколько минут задумчиво смотреть на искристое солнце, как будто хотел навечно запомнить тот восход, затем позвал меня:

– Пошли, Евгений Алексеевич.

Дед Савелий встретил нас на крыльце. Меня он буквально поразил: губы неестественно яркие, как горячие угли, а над этими яркими полосками нависли, подчеркивая яркость их, седые пушистые усы; все лицо его – лоб, щеки и даже подбородок были в глубоких задубленных морщинах, словно по лицу прошелся с сохой пахарь, а бороны еще не ставил. Дед был невысок ростом, нескладный какой-то, угловатый. На нем была голубая ситцевая косоворотка, байковые брюки, заправленные в белые мягкие чесанки. Разглядывал он меня бесцеремонно, приговаривая:

– Дай погляжу, какой ты из себя? Глянь ты, обыкновенный, не занозистый с виду. Руку-то протяни, руку. И по руке – прост. Чего, стало быть, друг мой ситный, службу здесь начинаешь? А? Молчишь? Ты не молчи. Ответь как на духу.

Я даже не догадывался, в чем грех мой смертный, требующий непременного раскаяния, стоял и не знал, с чего начать исповедь. А Полосухин улыбался, слушая, как дед петушисто наседал на меня. Пришел все же на помощь:

– Недосуг ему, Савелий Елизарович, все было.

– Эка, занятой! Иные все, кто служить сюда приезжал, к кому перво-наперво шли? То-то! Белка в колесе и та не только под ноги глядит. Ишь ты, защитник! А сам тоже – тупик лапчатый. Мерзлого, так Савелий Елизарович на горбу неси, а как жизнь возвернулась, к деду дорогу запамятовал?! – и не дожидаясь ответа, решив, что достаточно пробанил нас, крикнул громко и приветливо: – Наденька, Надежда Антоновна, гостей жданных шелонник занес. Готовь самовар.

К нам тоже с лаской.

– Проходите в светелку.

Миновав довольно большую и хмурую комнату с внушительной русской печкой, мы оказались в маленькой комнатке с одним окном, через которое струились веселые солнечные лучи. У оконца стоял небольшой письменный стол, на котором стопкой лежали ученические тетрадки, учебники и последние номера "Роман-газеты". Во всю стену напротив стола – самодельный, но весьма ладный стеллаж, буквально набитый книгами. Я невольно сравнил его с книжной стенкой, которая стояла в кабинете моего отца: книги в ней были расставлены и по цвету, и по размеру (этого добилась мать, несмотря на протесты отца); здесь же никто не заботился о внешней привлекательности – к внушительному в кожаном переплете с медными застежками старинному фолианту примостились тоненькие брошюрки, потрепанные и совершенно новые. Когда же я присмотрелся, то понял, что и фолианты, и брошюры – все на одну тему: освоение Заполярья русскими промышленниками и мореходами.

Поистине редкие старинные книги стояли на стеллаже: А. Фомин "Описание Белого моря", И. Бережков "О торговле Руси с Ганзой до конца ХV века", Н. Боголюбов "История корабля", К. Тиандер "Поездка скандинавов в Белое море", несколько выпусков серии "Северные полярные страны". Это были тоненькие, очень популярно написанные книжечки, выпущенные специально для сбора денег на поиски экспедиций Брусилова и Русанова, затерявшихся во льдах Арктики.

Следующая полка – К. Валишевский "Петр Великий" (издание дореволюционное, которое я прежде читал), за которым стоял десяток иностранных изданий на английском языке, потом уже шли книги советских авторов: В.А. Перевалов "Ломоносов и Арктика", А.В. Ефимов "Из истории великих русских географических открытий", И. Ставницер "Русские на Шпицбергене" и совсем недавно изданная книга К. Бадигина "По студеным морям". Почти во всех книгах – заложки. Либо пожелтевшие и погнутые, либо совсем новые – твердые, отрезанные от праздничных поздравительных открыток.

– Что, сынок, не видывал прежде такого богатства? – с гордостью спросил дед Савелий. На лице довольная улыбка, глаза прищурены: "Эко, дескать, в становище, а вишь ты".

– Валишевского читал. И "Северные полярные страны" очень любил в детстве. Отец рассказывал, нарасхват они шли. Платили, кто сколько мог. В большинстве – намного дороже цены.

– Иначе-то как же? Отзывчив русский народ на беду. Ой, как отзывчив. У царей, вишь ли, не достало денег, чтобы помощь своим подданным осилить, а народ последнюю копейку отдавал. – И вдруг оживился: – Ты читал, говоришь, французишку Валишевского? Тогда ты поймешь обиду нашу поморскую на Петра. Теперь хоть с тобой душу отвести можно будет, не то что с упрямцем этим, – дед кивнул на Полосухина. – Я ему одно, он – свое. В школе. В учебнике.

– Верно, мне не пришлось читать ни французов, ни славянофилов, ни сторонников Петра. Родители у меня рабочие. Не до книг. Впору себя прокормить. Школа да училище – вот мои университеты. Здесь, верно, много у вас прочитал, но… Не могу я, Савелий Елизарович, принять твою точку зрения. Уверен я: Петр для России – эпоха. Пробудил он Россию от спячки.

– Она, мил человек, никогда не спала и даже не дремала. Зачем ее насиловать он начал? Пособить бы, подтолкнуть чуток, разумно, так с песнями и хороводами богатыри русские встретили бы утро восходящее, а так ведь – под кнутом да под палками стонали, головы не плахах теряли, на дыбах мучились, иноземцам паршивеньким, напудренным вынуждены были кланяться, спину гнуть да шапки ломать. Иль богатырей на Руси недоставало, иль мастера перевелись лодьи да кочи строить, иль русский язык обеднел, чтобы "брамселя" заморские к нам везли?! Испокон веку перед нами, поморами, заморские капитаны шапки скидавали. Кормчий-помор – это тебе не голландец какой, выфренченный. Вот тут, – дед Савелий ткнул рукой в сторону стеллажа, – все написано. Умные люди все видели и обо всем писали. Лодьи-то наши куда веселей бегали, чем английские и иные всякие суда.

С удивлением слушал я деда Савелия, говорившего настырно, запальчиво. Попадись, думал я, ему сейчас Петр, наверняка поколотил бы… Невероятно. Мне, однако, сейчас было не до вселенской боли за судьбу России, за восстановление исторической справедливости, меня к деду Савелию привела сегодняшняя необходимость. Верно, расспросить о кнехтах, о стамухах я намеревался, но главное, что меня интересовало, – то мнение деда Савелия о случившемся, его рассказ как очевидца событий. И я думал, удобно ли будет вести такой разговор в присутствии Полосухина? Он же, казалось, не собирался оставлять нас одних. И вообще он сейчас был не в себе, его что-то угнетало, возражал деду вяло, будто его вовсе не интересовал предмет его высказываний. Он похож был на человека, который решился на что-то важное, и все, что происходило вокруг, для него – суета никчемная.

Дед же распалялся все более и более. Приход нового человека, видимо, влиял. Не раз и не два, как мне думалось, вел подобные разговоры дед Савелий с Полосухиным, а сейчас, как я понимал, он "работал" на меня. Меня брал на короткий чембур, чтобы и я проникся болью и обидой поморской. И он добился этого, повернул мои мысли в нужное ему русло. Слушая возмущенный рассказ о том, как поморы-мастера построили Петру два добротных корабля, и как Петр вскоре забыл о тех кораблях, забыл о мастерах российских и принялся созывать всяких иностранных чистоплюев – слушая деда Савелия, я начинал вспоминать все, что читал о Петре. И память, как ни странно, выхватывала только негативное. Так же примерно обвинял Петра Валишевский, который писал, что, пренебрегая опытом народа своего, навез тот мастеров из Австрии и Пруссии, а матросов и плотников из Голландии, но те не спешили проявлять свои способности, пьянствовали, дрались – судьба флота России им была совершенно безразлична.

– Иноземцам тем, – возмущался дед, – Россия – дойная коровушка. Иль челны казачьи не хороши были?! К той же крепости Азову будто не ходили на них бить турку?! Самодержец, он и есть – самодержец. Что ему народ-умелец! Аль не знал Петр, что еще при Михаиле Федоровиче голландцы опростоволосились со своими кораблями. Попросили они у царя корабли в Нижнем Новгороде построить, чтобы к Персии путь проложить короче. Вышел ли толк из того? Потопли корабли все ихние. Иль конфуз Алексея Михайловича, родителя Петра? Тоже корабли строил на манер голландских в Дедилове. И тоже все погибли. Крутой норов у Волги-матушки нашей. И Каспийское норова крутого, как и Студеные наши моря. Сколько торгового люда да ватажников погибло на них, пока наловчились они по рекам и морям неласковым ходить? Вот и возьми тот опыт народный. Так нет, подавай галеры голландские, венецианские да английские – и все тут. Хоть кол на голове теши!

В глазах деда искреннее негодование, словно его лично обидел Петр, да так, что никак нельзя этого простить.

– Иль взять корабли архангельские, Петру построенные. Испытал он их? Испытал. Еще как! В пакосной ветер попал. Каравелла заморская враз бы киль задрала, а шняк выдержал. Целехоньким царя-батюшку на берег доставил. Корабельному вожу Антону Тимофееву тридцать целковых пожаловал. А Петр кошелек не щедро открывал. А тут – на тебе. Не пожалел. Заслужил, значит, вож великим мастерством. Как не гордиться корню нашему этим?!

– Что, – спросил я, – от Тимофеева род ваш идет?

– Мало берешь. Мы – от первых поморов! От тех, кто на Грумант путь торил. Кто Новую Землю крестами обсаживал. От кого Мангазея началась. Вот и суди: гордость за смелость, ловкость и мастерство предков далеких есть, но и обида горькая сохранилась, – и вдруг спросил меня: – Читал, говоришь, французишку? А не усек небось, как он мореходов земли Русской унизил? Слова те я как "Отче наш" знаю: Петр, дескать, мореплавателей из нас, русских, делал, да не смог, бедолага. Не осилил упрямства народного. Ишь, как щелкопер рассудил! А если прикинуть, то имел право. Потому, как при Петре понастроили фрегатов да галер целую тысячу, а через десять лет после его смерти, когда потребовался флот, чтобы осадить с моря Штеттин, то с горем пополам наскребли по сусекам причальным пятнадцать кораблей. Шпаклевали да смолили, чтобы могли на воде держаться хоть чуток. А командовать ими и вовсе оказалось некому.

Назад Дальше