– И мы ровным счетом ничего не можем сделать!
Гучков теребит пальцами воротничок рубашки и поводит массивной шеей. Лицо его налито багровым, пульсируют жилы на висках. А еще у него едва заметно подергивается щека. Видно, что Александр Иванович устал и едва сдерживает приступ ярости.
Он стремительно пересекает кабинет и садится в кресло.
– Ничего! – чеканит он, кромсая воздух ладонью.
– Я пока не могу обнадежить тебя, Саша, – говорит Терещенко. – Следствие идет, но медленно. Документы за рубежом, добыть бумаги сложно, но их добудут обязательно.
– А что здесь?
– Здесь работает армейская контрразведка – Алексеев и Деникин докладывают мне напрямую.
– Это при том, что я военный министр? – возмущенно пыхтит Гучков. – Они докладывают тебе?
– Таковы договоренности, – терпеливо поясняет Терещенко. – Ну, что ты переживаешь? Ты увидишь доказательства, как только я их соберу.
– Пока ты их неторопливо собираешь, эти мерзавцы свободно выступают в Петрограде! Бегают по казармам, словно тараканы по сортиру, мутят народ в окопах! Мы никогда не выиграем войну, если не остановим агитаторов!
– Имей совесть, Александр Иванович! Мои люди сейчас рыщут в банках Норвегии, Швеции и Франции. Мы нашли агентов в Германии, армейская разведка собирает для нас информацию о связях Ленина и Людендорфа! Это я-то не тороплюсь? Я тороплюсь! Я буквально выше себя прыгаю! Но я финансист, а не жандарм.
Гучков сдувается.
Наливает из графина на столе воды в стакан и залпом выпивает.
– Везде все плохо… – говорит он с грустью. – В армии – плохо, в тылу – плохо, в правительстве – плохо. Будь прокляты идиоты и их приказ № 1! Ты прости меня, Михаил Иванович, за грубость, но с этого момента у нас не войска, а бардак с блядями. Нас просто разложили изнутри, отъебли, как обозную девку! Кому нужна часть, не подчиняющаяся старшему офицеру? Какие выборные комитеты, влияющие на командование? Ну какому дегенерату пришло в голову, что армия демократический институт? Армии без дисциплины не бывает! Что, Керенский не понимал, что делает? Чхеидзе не понимал, что делает? Этот адвокатишка Соколов – бумагомарака, тоже ни черта не понимал? Тогда примите поздравления! Теперь и я ни черта не понимаю! Я – военный министр! Чем мне управлять? Солдатскими комитетами? Нахуй мне солдатские комитеты? Советами из нижних чинов? Нахуй мне советы из нижних чинов! Ни одна армия мира не обсуждает прямые приказы командования, ни один главнокомандующий не станет советоваться с ефрейтором о стратегии или тактике! Мы никогда не выиграем войну, Миша. Можно сколько угодно говорить, что положение на фронте обнадеживающе, но что толку? Мы гнием изнутри, разлагаемся! Не фронт гниет – тыл!
– Все так плохо?
– Настолько, – вздыхает Гучков, – что я каждое утро думаю об отставке. Ты же помнишь, как я мечтал, что мы поставим у руля российского корабля самых честных и компетентных людей страны? Сейчас я понимаю, что доставшийся нам корабль лишен руля и парусов, пробит ниже ватерлинии и помпы не справляются с работой. Мы тратим миллионы на войну, а здесь, в Петрограде и Москве, проигрываем бой продажной немецкой плесени! Их агитаторы шастают прямо в расположениях частей. Они – члены Советов, и их нельзя тронуть даже пальцем! Михаил Иванович! Дорогой! Обнадежь меня! Скажи, что мы избавимся от всей этой кайзеровской нечисти к лету!
Терещенко качает головой.
– Не могу ничего обещать. Мы должны иметь железные доказательства виновности Ленина и его людей – иначе не стоило начинать. Железные! Документы. Арест. Суд. Приговор. Стоит нам где-то дать слабину, и он вывернется.
– Смотри, Миша, – Гучков говорит серьезно, даже слишком серьезно. – Мы можем победить врага внешнего: Германия измотана, она устала воевать на два фронта, и стоит нам ударить как следует, и она тут же упадет! Но ни наша сила, ни наша победа ничего не стоят против врага внутреннего. Он каждую минуту грызет наши кишки. Сейчас наше стремление быть либералами играет на руку врагу. Разве перед лицом опасности можно заботиться о чистоте рук?
– Что ты имеешь в виду, Александр Иванович?
– Если у тебя нет серьезных доказательств, пусть в ход идут слухи. О немецких покровителях Ленина и должны судачить на каждом углу! В конце концов, ты всего лишь подготовишь общественное мнение.
Терещенко смотрит в лицо Гучкову, тот не отводит глаз.
– Александр Иванович! Я сделаю все возможное, чтобы Ленин был разоблачен. Но распускать слухи, не имея на руках железных доказательств – неправильно. Пусть его виновность определит суд. Наше с тобой дело – предоставить неоспоримые факты предательства.
– А если ты их не найдешь?
– Значит, я их не найду.
Гучков тяжело вздыхает. Видно, что он разочарован результатом разговора.
– Ты безнадежен, Миша. Тебе уже об этом говорили?
– Да. Совсем недавно. Мой кузен Дорик. И Маргарет того же мнения.
– Что и ожидалось… Боюсь, что на этом пути тебя ждут жестокие разочарования, друг мой. Сейчас не время для идеалистов, сейчас время прагматиков.
Апрель 1917 года. Христиания. Небольшой кабак возле порта
В кабак входит человек, одетый как моряк. Он невысок, широк в плечах. На голове – картуз с лакированным козырьком.
Человек садится у окна, что-то говорит подошедшей официантке. Пока он снимает картуз и короткий бушлат, женщина приносит ему кружку пива и тарелку со снедью. Стоит ей отойти от клиента, как в дверях кабака появляется еще один посетитель. Он тоже одет как моряк, но явно не той профессии. У него цепкий взгляд, на носу круглые очки, фигурой он долговяз и хрупок.
Пройдя через зал, он садится напротив первого посетителя.
Тот смотрит на гостя, но руки не подает – продолжает попивать пиво.
Официантка глядит на клиентов из-за стойки. Те разговаривают между собой, склонившись друг к другу головами. Слов не разобрать.
Вышедший в зал хозяин замечает странную пару.
– Что за люди? – спрашивает он негромко.
– Не знаю, – отвечает женщина. – Тот, что заказал пиво – русский. Говорит по-нашему с акцентом. Второй ничего не заказывал.
– Ну так пойди – спроси, что подать…
Официантка уходит. При ее приближении пара замолкает.
Хозяин смотрит на них, не приближаясь.
Женщина возвращается, наливает в кружку кипяток и щедро плещет в горячую воду из объемной бутылки.
– Грог, – констатирует хозяин. – Он англичанин?
– Да, – говорит официантка.
– Русский и англичанин, – улыбается кабатчик, закуривая короткую носогрейку. – Могу биться о заклад, они говорят о немцах…
Апрель 1917 года. Лондон. Уайтхолл Корт
Из автомобиля выходит долговязый человек в круглых очках, тот, что был в припортовом кабаке в Христиании. На этот раз на нем типично английский костюм, на голове – котелок. Он сосредоточен и неулыбчив – лицо словно окаменело.
Он ступает на тротуар, достает из жилетного кармана часы, сверяет время и входит в подъезд особняка.
Лестница. Коридор.
Человек в очках входит в кабинет.
Старые деревянные панели темного цвета. Шторы на окнах.
Огромный стол, за которым сидит немолодой хозяин кабинета – грузный, чтобы не сказать "толстый", мужчина преклонных лет.
Человек в очках садится напротив него.
– Как я понял, Битсби, – говорит хозяин, – вы вернулись с результатом.
Ни "здравствуйте", ни рукопожатия.
– Да, сэр, – отвечает Битсби. – Вот…
Он кладет перед толстяком небольшую, но достаточно пухлую картонную папку.
– Спасибо, Битсби, – говорит тот, начиная проглядывать бумаги.
Битсби, которому так и не предложили сесть, стоит прямой, как высохший ствол.
– Хорошая работа, Битсби, – говорит толстяк через некоторое время.
– Благодарю вас, сэр.
– Вы уверены, что источник достоверен?
– Думаю – да, сэр, – Битсби сдержан и лаконичен.
– Кто этот источник, Битсби?
Человек в очках едва заметно пожимает плечами – он удивлен вопросом.
– Есть человек из русских революционеров, который давно сотрудничает с нами. Не из идейных соображений, за отдельную плату.
– Очень прагматичный человек, – замечает хозяин кабинета не без иронии. – Никаких революционных идеалов… У вас все?
– Есть еще один вопрос, сэр, который я хотел бы обсудить.
– Говорите, – разрешает толстяк, откидываясь в кресле.
– Полученная нами информация позволяет предположить, что в ближайшее время между Стокгольмом в Петроградом будет налажено курьерское сообщение.
– Для чего?
– Для передачи документов между шведским "Ниа-Банком" и Сибирским банком в Петрограде. "Ниа-Банк" в Стокгольме получает деньги от берлинского "Дисконто-Гезельшафт", далее под прикрытием торговых операций деньги поступают в Сибирский банк. Все фигуранты по этому делу нам известны. Владелец "Ниа-Банк" – Олаф Ашер, но непосредственно деньгами для большевиков занимается Фюрстенберг-Ганецкий.
– Он же и будет курьером?
– Полагаю, что да. Слишком важны бумаги, которые нужно будет переместить через границу. Неразумно отдавать их в чужие руки. Торговая фирма – прекрасное прикрытие для операций по финансированию революции, но чувствовать себя в безопасности нельзя.
– Разумно. И в чем же заключается ваш вопрос, Битсби?
– Документы, собранные нашей службой, раскрывают механизм финансирования ленинской партии, но настоящие доказательства махинации – это фиктивный товарооборот. Если Ганецкий будет арестован с фальшивыми бумагами, то содержимое этой папки просто взорвет большевиков. В противном случае…
– Все будут знать все, – продолжает за него хозяин кабинета, – но ничего не смогут предъявить в суде…
– Да, сэр, – говорит Битсби. – Совершенно верно, сэр!
– Вы предлагаете сдать этого Ганецкого русским?
– Я предлагаю подумать, стоит ли нам это делать. А если стоит, то когда, сэр.
– Я понял вас, Битсби. Я подумаю.
– Благодарю, что выслушали меня, сэр.
– Не стоит благодарностей. Идите.
Битсби выходит.
Толстяк нажимает кнопку на столе. Входит секретарь – седой и солидный мужчина за сорок. Толстяк протягивает ему папку.
– Копию – Ротшильду, – приказывает хозяин. – Пусть отправят вечерним пароходом. Гриф – совершенно секретно. Везет курьер. Передать в руки лично. Еще копию – ко мне в спальню, почитаю на сон грядущий.
– Слушаюсь, сэр. Сопроводительное письмо будет?
Толстяк задумывается на миг.
– Да. Напишите так… Дорогой друг! Направляю тебе обещанное. Надеюсь, что смог тебе помочь. С наилучшими пожеланиями. "С".
16 апреля 1917 года. Петроград. День. Терещенко и Гучков едут на заднем сиденье автомобиля Терещенко
За окнами авто картина оттаивающего после зимы Петрограда. Черные пористые сугробы, лужи, грязь. Видно, что за улицами никто не следит – выглядит столица запущенной.
Машина едет мимо Александро-Невской лавры. Вдоль проезжей части идет манифестация – по виду это церковные странники, пришедшие в лавру на Светлую неделю. В руках у них красные транспаранты и флаги с надписями:
"Христос Воскресе! Да здравствует Свободная церковь!", "Свободному народу – Свободную церковь!"
– Я чувствую, что схожу с ума… – говорит Гучков, отворачиваясь от окна. – Позавчера я видел демонстрацию проституток на Литейном. Жаль, Лев Николаевич умер… Какой финал для "Воскресенья" пропал всуе.
– Это пройдет, – отвечает Терещенко. – Люди переболеют.
– Демократия – это не болезнь, – возражает Александр Иванович. – Просто это – не демократия. Похоже, Миша, мы допустили роковую ошибку. Происходящее не царапина, скорее – гангрена.
– Ты перестал верить?
– Ну почему же… Скорее, я до конца поверил. Миллион двести тысяч дезертиров, которые разбрелись по всей России, захватывают поезда и вокзалы, грабят и убивают. Где офицеры? Кто их слушает? У нас солдаты – свободные люди! Они не хотят на фронт, они не хотят воевать за интересы России! Митинг, красные знамена, эшелон едет в тыл. Несогласные гниют в угольных ямах. Штык – лучший аргумент, приказ № 1 – образец демократии. На подъездных путях возле Петрограда 4000 вагонов с мукой! 4000 вагонов! В городе – перебои с хлебом, но ломовые извозчики не хотят разгружать мешки! Мы – свободные люди, говорят ломовые извозчики! Мы не хотим разгружать хлеб! А когда Совет их уговаривает, тут же на митинг выходят пекари! Они тоже свободные люди! Они не хотят печь хлеб! Зачем? Пусть в городе громят лавки, пусть убивают и грабят! Ведь это свободные убивают свободных! Только рабы соблюдают порядок, да?
– Ты сгущаешь краски, Александр Иванович…
– Я недоговариваю. А ты делаешь вид, что не видишь или слишком занят бумажками, чтобы понять – сейчас не на фронте делается история, она делается здесь, в столице! На фронте мы видим лишь последствия разложения. Оглянись, Михаил Иванович! Полиции нет на улицах. Городовые, до сих пор не убитые нашими демократами, разбежались от греха подальше. Кто теперь защищает мирных обывателей? Красная гвардия! Сборище деклассированных типов и апашей! Тюрьмы пусты, Миша! Они нарушают свободы! Скоро мы увидим демонстрации уголовников с новыми лозунгами – мы не хотим жить согласно закону! Мы – свободные люди!
– Вчера я наблюдал, как люди собирались на митинг против пацифистов в Совете. Были плакаты "Пацифисты позорят Россию! Долой Ленина!"
– А сегодня, – с горечью говорит Гучков, – эти же люди аплодируют Ленину. Миша, такие вещи не должны решаться на митингах. Это – политика страны. Обыватель не должен иметь на нее влияния, пока нет государственных институтов, это влияние ограничивающих. Это в Англии – демократия и свобода. Это во Франции – демократия и свобода. В Америке… А в России ничего этого нет, зато есть анархия. А анархия в армии – верный путь к утере государственности. Разве мы этого хотели?
– И что ты предлагаешь?
– Ничего. Я не вижу выхода.
– Ты устал, Александр Иванович.
– Да, господин министр, я устал. Я ухожу.
– Ты шутишь?
– Нет, не шучу. Я не хочу иметь никакого отношения к катастрофе, что произойдет дальше. Глупо требовать результатов от пловца, связанного по рукам и ногам. Прошу тебя, Михаил Иванович, как друга – пока воздержись от огласки нашего разговора. Я сам сделаю заявление.
– Прости меня, Александр Иванович, – говорит Терещенко. – Я знаю, что ты отважный человек и много раз смотрел смерти в глаза. Но… Неужели ты струсил?
Не щеках Гучкова играют желваки, кулаки невольно сжимаются, но он сдерживается, глядя прямо перед собой.
– Если бы это спросил не ты… Никто и никогда… Не посмел… – отвечает он сдавленным голосом. – Я не струсил, Миша, я протрезвел. И я не ухожу от власти, ее у нас просто нет. У Совета – все рычаги, но ни капли ответственности. У меня же – полная ответственность, но ни одного рычага. Когда вопросы государственные решаются на митингах, то развал всей системы совершенно неизбежен. Наше падение – это вопрос времени, не более. Я не хочу принимать участие в фарсе. И ты прости меня, Михаил Иванович, что я тебя во все это втянул…
16 апреля 1917 года. Петроград. Улица Миллионная. Поздний вечер
В густой тени стоит мужчина в коротком пальто и картузе. Фонарь разбит, в полутьме виден только огонек тлеющей папиросы. Рядом с человеком в картузе останавливается пролетка, и он быстро запрыгивает в нее.
В пролетке еще два пассажира. Когда пролетка катится мимо уцелевшего фонаря, можно рассмотреть сидящих в ней людей.
Один – в морском бушлате и бескозырке, с одутловатой физиономией запойного пьяницы, второй – в армейской полушинели, перетянутой двойной портупеей, плосколицый, рябой, с неожиданно пышными черными усами. Извозчик явно на извозчика не похож – худое безбородое лицо со шрамом на левой щеке, нервное, дерганное. Один глаз прикрыт провисшим веком, но второй – бегающий, живой, злой. Тот, что стоял под фонарем, от своих попутчиков отличается – внешность у него неожиданно интеллигентная, и благообразное лицо портит только постоянно искривленный тонкогубый рот, в котором поблескивает золотая фикса.
– Второй этаж, – говорит фиксатый. – Хозяин – дома, на машине приехал. Охраны нет.
– Слушай, Профессор, а может, ну его? – обращается к фиксатому извозчик. – Улица не та, дом не тот, клиент на машине… Может, у него дома десять служивых с наганами? Лучше меньше, да лучше! У меня вот три наколки есть на хаты, где все чистяком! Возьмем на раз! Хабара меньше, но и маслину не словим…
– Не кипишуй, Одноглазый, – говорит Профессор. – Все путем… Нет там солдат. Я второй день за хатой смотрю – прислуга, жена с ребенком, авто… Куш за сто – возьмем много. Там и рыжье будет, и камни…
– А ежели хозяин борзеть будет? – спрашивает человек в черном бушлате.
– Порешишь ты его, Сазан, – небрежно говорит фиксатый. – И все. Ты что? Борзых мало видел? Батя?
– Ась? – отзывается человек в портупее.
– Мы с тобой первыми пойдем в квартиру. Ксиву готовь! А вы, братва, держитесь на полшага сзади. Как они дверь откроют, вламывайтесь за нами и бейте прикладами все, что подвернется. До того как возьмем рыжье с камнями, никого не убивать. Не стрелять. Если что, бейте по голове или штыком… Но без шума. Ясно.
– А кто на стреме? – спрашивает одутловатый.
Ему явно не хочется идти в подъезд.
Пролетка останавливается у особняка Терещенко.
Из тени выскальзывает невысокий человек в одежде извозчика. Берет коня под уздцы, и становится видно, что это женщина – сравнительно молодая, симпатичная, но с очень злым лицом.
– Вот она и постоит, – говорит фиксатый. – Тебе, что ли, лосю, на стреме стоять? Зина, ждешь здесь. Если что, свистишь. Или начинай шмалять, мы подтянемся.
Четверо мужчин выходят из пролетки. У двоих в руках трехлинейки с примкнутыми штыками – они держатся чуть позади. Фиксатый и человек в портупее идут первыми.
16 апреля 1917 года. Квартира Терещенко. Ночь
Терещенко и Маргарит в гостиной.
– Подумай, Марг, – говорит Михаил Иванович. – Речь ведь идет не о твоей или моей безопасности, мы говорим о безопасности Мишет. Я, как ты помнишь, был сторонником твоего приезда сюда, но… Даже Ротшильд говорил со мной о твоем отъезде во Францию…
Михаил по обыкновению курит у окна, Маргарит сидит на кушетке. Она уже одета по-домашнему – в красивый шелковый халат. Терещенко же только снял пиджак и распустил галстук. Он в жилете, брюках и рубашке с расстегнутым воротом. Вид у него усталый, даже изможденный. Глаза покрасневшие, с набрякшими веками.
– Я не уеду, – отзывается Маргарит твердо. – Давай даже не будем обсуждать такую возможность. Жена должна быть рядом с мужем в тяжелые моменты. Это ее обязанность – делить невзгоды.
– Марг, милая, – мягко продолжает убеждать Терещенко. – Это предрассудки, я не хочу от тебя жертв. Переехав в безопасное место, ты просто облегчишь мне жизнь. Я боюсь за тебя и Мими. Поверь, у меня есть основания переживать за вашу судьбу. Я не чувствую себя свободным, понимая, что из-за моих действий можете пострадать вы.