– При всей сложности наших взаимоотношений с Лавром Георгиевичем, – говорит Брусилов, – я как командующий Западным фронтом его всецело поддерживаю. Более того, я считаю, что мы должны пойти на крайние меры – ввести смертную казнь за дезертирство, за невыполнение приказов, за мародерство и насилие, убрать безграмотных комиссаров…
Савинков укоризненно крутит головой.
– Да, да, Борис Викторович! Убрать! Чтобы они не влияли на армейское руководство, потому что еще немного такого влияния, и влиять будет не на что!
– И кто возьмет на себя этот груз, товарищи? – неожиданно спрашивает Керенский. – Вы понимаете, что речь идет о сворачивании демократических завоеваний народа?
– Любой из нас! – резко отвечает Деникин. – Любой из нас, Александр Федорович, возьмет на себя этот груз. Я скажу от своего имени, но, уверен, меня поддержат и присутствующие и отсутствующие здесь коллеги. Дальше так воевать нельзя! Генералы должны иметь полную независимость в решении военных вопросов. Все эти комитеты, комиссии и прочие собрания болтунов – гнать поганой метлой вместе с комиссарами. Да, да! Товарищ Филоненко! Вместе с комиссарами и сраной метлой! Упразднить декларацию прав военнослужащего – у него на войне одно право: умереть за Родину. Вернуть высшую меру наказания, военно-полевые суды, запретить любую политическую деятельность в армии – армия должна воевать с противником, а не заниматься политикой. Вернуть власть офицерам – без этого вести боевые действия не представляется возможным. Если этого не сделать, то неважно, кто возьмет на себя командование армией или фронтом – он обречен на поражение.
– Все это весьма радикально, – говорит Терещенко и трет ноющий висок, – и не встретит понимания в Советах.
– Если честно, Михаил Иванович, – цедит Деникин, насупившись, и лицо его идет красными пятнами, – мне плевать на понимание в Советах. На этот раз фронт откатился, хотя противник, с Божьей помощью, был оставлен. Но даже генерал Корнилов с его добровольческим корпусом не способен на чудо: корпус не заменит армии. Вы хотите спасти революцию? Хорошо! Дайте нам ее спасти! Мы должны выиграть войну, сохранить порядок в стране, дать вам возможность заниматься тем, что вы умеете. Второго такого наступления австрийцев фронт не переживет. Вы представляете себе, что будет, если фронт рухнет? Боюсь, что и не представляете совсем…
– Все так, Александр Федорович, – кивает Брусилов. – Как бы вам не хотелось, но придется принимать жестокое решение – поступиться демократией ради победы.
– Иначе, – говорит Савинков, закуривая, и голос его неожиданно становится спокоен и лишен интонаций, как у человека только что принявшего важное решение и абсолютно уверенного в своей правоте, – не будет ни демократии, ни победы…
Ночь с 3-го на 4 июля 1917 года. Салон-вагон поезда Керенского.
Дорога на Петроград
Стучат колеса. Вагон качает и иногда резко бросает на стыках.
Терещенко идет к дверям в туалет, они не закрыты на задвижку – внутри Савинков, в руках у него флакон с кокаином и ложечка, он только что вынюхал дозу.
– А, Михаил Иванович! – радушно приветствует он вошедшего. – Снежка не желаешь?
– Я не люблю кокаин.
– Что? Прямо так и не любишь? – удивляется Савинков. – И не пробовал ни разу?
– Ну почему? Пробовал, потому и не люблю. Я потом как в лихорадке. Разве что, когда совершенно нет времени на отдых… Я предпочитаю коньяк…
– А я третьи сутки на ногах, – жалуется Савинков. – И спать не могу, и не спать уже не могу. Коньяк не берет, от сигарет тошнит. Вот только пудрой и спасаюсь. Ладно, не хочешь – как хочешь!
Он выходит, освобождая туалет.
– А сегодня нам спать не придется, – говорит он уже в коридоре. – Нам сегодня надо понять, а туда ли мы, Михаил Иванович, идем? Или, может, не туда. Так что приходи – налью коньяку.
Он несколько раз шмыгает носом, протирает ноздри платком.
– Сегодня, Михаил Иванович, историческая ночь по всем приметам. А нынче вся история делается под снежным соусом – что с этой, что с той стороны… Так что, если коньяк не поможет, а ситуация припрет, скажи – с тобой я поделюсь.
Ночь с 3-го на 4 июля 1917 года.
Салон-вагон поезда Керенского.
Дорога на Петроград
В салоне вагона Керенский, Савинков, Терещенко и Филоненко. Керенский сидит в своем излюбленном кресле, Терещенко курит, глядя в окно. На диване задремал Филоненко. Савинков молча смотрит на Керенского, и тот постоянно на него оглядывается.
– Борис Викторович, – наконец-то говорит Керенский нервно. – Ты уверен, что сможешь его контролировать? Ты же понимаешь, что максимум через месяц-два у него в руках будет сосредоточена такая власть, что Николаю Александровичу и не снилась?
– Понимаю, – отвечает Савинков и тоже закуривает.
– И уверен?
– Контролировать Корнилова? – Савинков хмыкает. – Я не могу ручаться, Александр Федорович, но это ничего не меняет. Просто я не вижу другого выхода.
– Он опасное лекарство, – внезапно говорит с дивана Максимилиан Филоненко, – но он лекарство. Он может нас убить, Александр Федорович, а может спасти. Я понимаю, что вам, возможно, неприятно это слышать, только без него мы умрем наверняка.
– Михаил Иванович! Вы вроде бы дружны с Крымовым? Что думаете? – спрашивает Керенский у Терещенко.
Лицо у Керенского бледное, глаз дергает, гримаса то и дело кривит рот.
– Да, Александр Федорович, дружен, – отвечает Терещенко вполне искренне. – Он крайне порядочный человек…
Керенский машет на Терещенко рукой, словно тот сказал нечто непотребное, о чем в приличном обществе не говорят..
– Да что это за идеализм, ради Бога… В двадцатом веке! Это политика, Михаил Иванович! При чем тут порядочность?
Керенский поворачивается к Филоненко и Савинкову, глаза у него красные, больные, бегающие. Видно, что слова даются ему с трудом, он буквально выдавливает их из себя.
– Максимилиан Семенович, Борис Викторович! Готовьте представление на Корнилова…
5 июля 1917 года. Петроград.
Набережная канала Грибоедова
По берегу канала прогуливаются Троцкий и Урицкий – с виду мирные обыватели, но разговор у них вовсе не мирный.
– Временным правительством после совещания в Ставке принято решение о введении жестких мер за антивоенную агитацию для наведения порядка в армии. Скорее всего, будет введена смертная казнь за дезертирство. – говорит Троцкий. – Одна из кандидатур на пост командующего – Корнилов. За Корниловым стоит Крымов – авторитет в армии, его поддержат все генералы, даже Алексеев…
– Надежды на Советы нет? – интересуется Урицкий.
– Никакой, – отвечает Троцкий. – Это тот случай, когда и левые и правые понимают – если не навести порядок железной рукой, то только две силы окажутся в выигрыше: немцы и мы. Нашим украинским товарищам на ситуацию повлиять не удалось, Керенский и Терещенко договорились с Радой, это я знаю лично от Чхеидзе. Киев фронт немцам не откроет. Но зато у нас налицо правительственный кризис и грех этим не воспользоваться – кадеты не согласны с договоренностями по Украине и из правительства вышли. Коалиции больше нет, значит, самое время толкнуть то, что шатается…
– Ты говорил с Ильичом?
– Как я с ним поговорю? Он в Финляндии.
– И ты готов взять все на себя? Всю организацию?
– Улица нас организует, – улыбается Троцкий. – Город может взорваться в любой момент, нам нужно несколько провокаций, десяток-другой убитых, стрельба на улицах – и толпа сама сделает все остальное! А вот если они успеют зажать гайки, то второго шанса может и не быть… А Ильич… Ильич приедет прямо к представлению! Ты поверь, он такой возможности не упустит…
8 июля 1917 года.
Юго-Западный фронт. Могилев. Ставка
– Лавр Георгиевич! Прошу прощения, что отвлекаю. Приема просит полковник Роменский. Дело безотлагательное.
Корнилов поднимает глаза от бумаг и карт на адъютанта.
– Просите…
Вошедший полковник взволнован и даже запыхался, то ли от волнения, то ли от быстрой ходьбы.
– Простите, господин генерал!
– Слушаю вас! – скрипит голосом Корнилов и откашливается. – С чем пришли?
– Прошу прощения, но хочу услышать от вас лично, Лавр Георгиевич… Я получил приказ поставить в тыл к фронту две батареи гаубиц и пулеметную роту. Это ваш приказ?
– Да, – спокойно отвечает Корнилов. – Это мой приказ. Войска поставлены там на случай, если части снова побегут с передовой. Тогда заградительному отряду, то есть вам, господин полковник, будет дан приказ стрелять, чтобы не допустить открытия фронта.
– Вы предлагаете мне стрелять по своим? – выдыхает Роменский, глаза у него безумные.
– Простите, полковник, – Корнилов смотрит на Роменского, и на его щеках играют желваки, кончики усов подергиваются, как у принюхивающейся рыси, – я не предлагаю вам – я вам приказываю стрелять. Дезертиры и трусы мне не свои.
Ночь с 16-го на 17 июля. Петроград. Таврический дворец.
Заседание большевистской фракции Совета
Перед Таврическим многочисленная толпа – безумный непрекращающийся митинг. Внутри дворца рабочая суета, в зале заседаний собралась фракция большевиков.
– Голосуем, товарищи! – кричит Свердлов, заставляя всех повернуть головы в его сторону. – Внимание! Ставлю вопрос на голосование!
В зале почти весь состав большевистского ЦК, не хватает только Ленина.
В зале поднимаются руки.
– Принято единогласно! – Свердлов поправляет пенсне. – Тогда – согласованный текст постановления следующий:
"Обсудив происходящие сейчас в Петрограде события, заседание находит: создавшийся кризис власти не будет разрешен в интересах народа, если революционный пролетариат и гарнизон твердо и определенно немедленно не заявят о том, что они за переход власти к Советам рабочих и крестьянских депутатов. С этой целью рекомендуется немедленное выступление рабочих и солдат на улицу для того, чтобы продемонстрировать выявление своей воли".
Вот это же постановление читают толпе, собравшейся перед Таврическим, и она начинает радостно скандировать: "Долой Временное правительство!", "Долой министров-капиталистов!".
Садятся на корабли и буксиры сотни матросов на пристани с надписью "Кронштадт".
Выходят из казарм на улицы вооруженные солдаты…
17 июля 1917 года. Петроград. Квартира Терещенко. Раннее утро
В кабинете у Терещенко звонит телефон.
– Ну, Михаил Иванович, дождались мы стрельбы на улицах, большевички зашевелились. И, как назло, товарища главного министра нет, на фронт уехал, мать бы его…
Это Савинков. Голос у него веселый, злой, говорит с куражом.
– Переверзев же докладывал три дня назад, – отвечает Терещенко, ему явно не до смеха. – Большевики могут выступить, в городе неспокойно. Об этом только ленивый не знал. Что делаем, Борис Викторович?
– Воюем, Михаил Иванович! Верных правительству войск в Петрограде полно – хоть попой жуй, хоть ложкой ешь. Пора и тыловым крысам отрабатывать свой хлеб – зря, что ли, мы их тут держали?
17 июля 1917 года. Станция Белоостров, 40 километров от Петрограда. Раннее утро
Окутанный клубами пара паровоз останавливается возле платформы, за ним тянутся маленькие зеленые вагончики, везущие дачников.
Среди выходящих пассажиров Ленин, его младшая сестра Мария Ильинична, важный, хотя и испуганный Бонч-Бруевич и рядовой большевик Савельев, который горд тем, что сопровождает таких важных особ.
– Остановка 20 минут, – кричит станционный смотритель. – Не опаздывать!
– А пойдемте-ка выпить кофею, – говорит Ленин.
Они идут к станции, к дверям с надписью "Буфет" – маленький коротконогий Ленин, семенящая за ним Мария Ильинична, широкоплечий Савельев и Бонч-Бруевич в своих железных очочках и в шляпе. Странная группа, невольно вызывающая любопытство.
– Товарищи, предъявите документы! – это пограничный офицер, грузноватый, средних лет, невыразительный, с тягучим акцентом Поволжья в речи.
Все четверо достают паспорта. Мария Ильинична чуть суетится от волнения, Бонч-Бруевич побледнел и начал потеть, несмотря на утреннюю прохладу, Савельев незаметно сунул руку в карман, нащупывая револьвер.
Чиновник бегло просматривает паспорта и сразу же их возвращает. Ему скучно, это видно по его лицу.
– Благодарю, доброго пути!
– Батенька, – останавливает его Ленин. – А вы не знаете, что там происходит в Петрограде? Не опасно ли?
– А что происходит в Петрограде? – удивляется пограничник. – Я не в курсе дел, товарищи. Вот, ваш новый паровоз свежие газеты привез, там все новости…
– Я принесу, – вызывается Бонч-Бруевич и трусит к пришедшему из Питера паровозу.
В буфете гудят голоса пассажиров.
На столе дымится чашка с кофе.
Мария Ильинична читает газету через плечо Ленина. Бонч-Бруевич передает свою газету Савельеву.
Ленин выпивает свою чашечку кофе и зло щурится.
– Преждевременно все! Преждевременно! Мы не готовы! Они нас затравят! – когда он волнуется, картавость становится сильнее обыкновенной. – Все эти Некрасовы, Терещенки, Львовы, Керенские и эта тварь Переверзев! Мы не должны подставляться!
Он задыхается от злости и переводит дыхание.
– Твари! Натурально – твари! Когда мы будем на месте?
Савельев бросает взгляд на станционные часы.
– Не ранее двух пополудни, Владимир Ильич.
– Идиоты! – шипит Ильич. – Будьте вы прокляты! Ведь опять обосрёмся!
Бонч-Бруевич и Савельев переглядываются.
Колокол на станции звонит три раза.
– Пассажиры! – кричит станционный смотритель. – Займите свои места в вагонах!
Ленин хватает со стола пачку газет, фыркает, как обозленный кот, и идет к вагону, лысый, низкорослый, в кургузом, плохо пошитом пиджаке, который топорщится на заднице, и в стоптанных ботинках. Кепку он сжимает в руке.
За ним семенит Мария Ильинична.
17 июля 1917 года. Петроград. Таврический дворец. Утро
В вестибюль входят пятеро вооруженных матросов. За их спинами колышется толпа, окружившая дворец. Часовой делает шаг в их сторону, но отлетает от удара приклада.
– Не лезь, братуха! – говорит один из вошедших. – Живее будешь!
Часовой и не пытается взять винтовку. Лежит на полу, наблюдая за матросами.
– Где, блядь, Переверзев? – говорит один из них, в бескозырке, с рябым круглым лицом. – Где эта сука?
– Не знаю… – хрипит часовой.
Матросы идут по коридору дворца.
В руках винтовки и револьверы, лица красные, нетрезвые.
Встреченные ими люди бросаются наутек, некоторых они пинают, других бьют прикладами.
– Где Переверзев? – кричит рябой и стреляет из нагана в потолок. – Я сейчас буду расстреливать каждого третьего! Где министр? Где эта сука кадетская?
Матросы входят в зал. Невысокий человек в черном цивильном костюме, с пышной копной волос и бородкой клинышком, бросается наутек, но один из матросов палит у него над головой и тот в страхе замирает. Его сбивают с ног и несколькими ударами разбивают в кровь лицо, после чего вздергивают за лацканы.
– Ты, сука, Переверзев? – спрашивает рябой, приблизив лицо вплотную к лицу жертвы. – А?
– Нет, нет, нет… – лепечет невысокий. – Я – Чернов.
– Ты кто такой, Чернов? – рычит рябой. – Ты кто, сука, такой? Чего врешь? Ты, блядь, не Чернов, ты и есть Переверзев! Тварь кадетская!
– Я Чернов, министр земледелия! Я не кадет! – кричит человек, когда ему в лицо утыкается ствол револьвера. – Я социалист!
– Да, какая, нахер, разница, Переверзев! Щас мы тебя уконтропупим, контра! За наших братьев!
– Я – Чернов! Чернов! Я не министр юстиции! Я земельную реформу провожу!
– Погоди, Петрович! – обращается к рябому пожилой матрос. – Может, он и вправду не та сука… А? Зовут тебя как, штафирка?
– Я – Виктор Михайлович!
– Слушай меня, Витек! – говорит рябой. – Слушай меня и, блядь, говори, как есть! Где Переверзев?
– Я не знаю… Его тут не было… Министры-кадеты в отставку ушли, они теперь не в правительстве…
– А ты, сука? В правительстве? – спрашивает рябой. – Чем вы, сука, вообще занимаетесь в этом, блядь, правительстве? Ленин, бля, правильно сказал – гнать вас надо! К стенке блядей и расстрелять всех нах…й! Вся власть, сука, Советам, и нее…т!
Чернов не просто испуган. Он понимает, что смотрит в лицо смерти. Ствол нагана пляшет перед лицом министра, и оттуда несет кислой гарью выстрела.
– Да погоди ты, Петрович… – снова лезет поперек пожилой. – Дай человека спросить! Ты что за землю сказал, болезный? Да не бойсь! Не станет он тебя тут стрелять! Он тебя к народу выведет!
– Я… я… Реформа… Землю – народу… – выдавливает из себя Чернов.
– Во! Молодец! – радуется пожилой. – А ты, Петрович, его стрелять! Он о народе думает! А ну! Пошли, социалист. Расскажешь братве про землю…
– А где Переверзев? – снова спрашивает рябой. – Его ж, суку, пристрелить надо! Законник х…ев!
Но Чернова уже вырвали из его рук товарищи и поволокли.
На ступенях дворца Чернова роняют. Он, еще пять минут назад такой импозантный, выглядит жалко – с разбитым лицом, в разорванном костюме и в одном башмаке – второй слетел с ноги по дороге.
При виде возможной жертвы толпа восторженно ревет.
Чернов буквально повисает на руках матросов – бессильный и испуганный, парализованный ревом проснувшегося зверя.
Гудя сигналом, к лестнице пробивается длинный автомобиль.
С заднего сиденья встает Троцкий, выражение лица у него усталое, но при этом двигается Лев Давидович быстро, словно наэлектризованный.
Завидя Чернова, Троцкий выскакивает из автомобиля, не дожидаясь остановки, и, прорезав несколько рядов людей, стоящих между ним и лестницей, оказывается на ступенях. Несколько шагов – и толпа его видит: Троцкий поднимает руку, вскидывает подбородок с бородкой клинышком.
– Узнаете, Чернов? – спрашивает он негромко. И сам отвечает. – Вижу, что узнаете. Молчите. Сейчас разберемся… Что же вы, товарищи, – обращается он держащим министра матросам. – Это же эсэр, министр земледелия… Безобидный человек, наш с вами союзник…
– Так пусть про землю расскажет! – Петрович в присутствии Троцкого сразу теряет гонор, чувствуется, что невысокий человек в пенсне пользуется у него авторитетом. – Мы ж чего? Мы ж, бля, ничего… Так, сунули в кису пару раз, шоп знал, кто главный…
– Зря, товарищи, зря…
– Лев Давидович, – голос у Чернова дрожит. – Я ничего не сделал…
– Бросьте, Чернов… Народ не ошибается! Народ может чего-то не знать, но революционный нюх у народа не отнимешь!
– Товарищи! – кричит Троцкий, повернувшись к толпе.
Голос у него неожиданно мощный и красивый, хотя и слегка осипший.
– Братья! Солдаты и матросы!
Гудящая людская масса начинает шевелиться, подвигаясь к оратору, который, чтобы стать немного выше, вскакивает на основание колонны.
– Кто меня не знает: я – Троцкий! Лев Троцкий! Кронштадские знают меня хорошо! Да?
– Да! Да! – несется над головами.