1917, или Дни отчаяния - Ян Валетов 42 стр.


– И вы спрашиваете меня, есть ли доказательства того, что ваше божество, на мумию которого вы до сих пор молитесь всей страной, было немецким агентом? Как вы думаете, мог ли я за прошедшие тридцать восемь лет, работая с самыми известными в мире банками, озаботиться доказательствами? Тем более, что деньги всегда оставляют след… Мог?

– Могли, – соглашается Никифоров. – Но почему тогда вы не обнародовали бумаги? Не устроили мировую сенсацию? Не разоблачили наше "божество", чтобы отомстить за поражение?

– Знаете, почему я до сих пор жив? – спрашивает Терещенко с ухмылкой. – Жив я потому, что вашим до сих пор неизвестно, какие из документов у меня есть и где они находятся. Вы, молодой человек, можете не верить, но я не зря столько лет провел в глухомани, управляя плантациями какао-бобов – возможно, это не самое веселое место на свете, зато достаточно безопасное. Каждый раз, когда я сужал круги, разыскивая нужные мне бумаги, вокруг меня начинали происходить удивительные вещи. Люди в серых плащах крутились возле моего дома, у моей машины внезапно отказывали тормоза… А сколько раз я чувствовал за собой слежку!

– Вы не путаете себя с Троцким?

– Я, в отличие от него, все еще жив, так что спутать тяжело.

– Михаил Иванович, дорогой, поверьте, никто в СССР давно не воспринимает вас как опасность и, тем более, как врага. Я, например, приехал к вам как очевидцу волнующих дней нашей общей истории, не более. Конечно же, я не смогу рассказать читателям все, чем вы поделились, но это только пока… И меня вовсе не интересует, где вы храните бумаги, я всего лишь спросил, есть ли они.

– Есть или нет – какая разница?

– Считайте вопрос праздным. Продолжим разговор дальше?

Терещенко одним глотком допивает коньяк, морщится и кричит официанту:

– Гарсон! То же самое! Дважды!

– Завидую вашей стойкости, – качает головой Никифоров. – Мы с вами сегодня ходим по городу со скоростью литр в час…

– Ерунда… Хоть я и малоросс, а водку всю жизнь пью, как русский. О чем вам рассказать?

– О том, что было дальше… О дне революции.

– Революция, месье Никифоров, была в феврале. 25 октября произошел переворот. Демократия в России умерла, едва родившись, к власти пришли большевики… Этот день, Сергей Александрович, один из самых значимых в моей личной жизни. Была жизнь "до", а потом настала жизнь "после". Знаете, никто из моих наследников не говорит по-русски.

– Вы не учили детей русскому? – искренне удивляется Никифоров.

– Не учил. Я категорически против любой ментальной связи моей семьи с СССР. Для них ваша страна должна быть совершенно чужой – по языку, по обычаям, по идеологии. И чем дальше будут они от вас, тем лучше.

Никифоров разочарованно качает головой.

– Откуда у вас, интеллигентного, умного, образованного человека такая ненависть к своей Родине? Хоть и бывшей, но Родине? Вы и ваша семья столько сделали для российской культуры! Я видел в Киеве музейную коллекцию, созданную на основе собрания вашей тетки – Варвары Ханенко. В архивах есть материалы о вашем участии в реконструкции киевского Оперного, Консерватории, о вашем участии в судьбе Мариинского театра. И вы так легко рвете связи…

– Моя тетка Варвара Ханенко умерла в Киеве, месье Никифоров, она так и не уехала от своей коллекции. Все наши дома были разграблены еще во время первого прихода красноармейцев в январе 1918-го. Дома моего отца и моего деда. Повезло только особняку Дорика на Терещенковской – он был пуст после отъезда их семьи. В доме моего отца ваши "новые люди" мочились по углам, кромсали картины саблями, кололи их штыками…

– Да, бросьте вы, Михаил Иванович, повторять сказки!

– Сказки? Моя мать была там в феврале 1918-го и, пока я сидел в Петропавловке, пыталась вывезти хоть часть коллекции или передать ее Украине. Верещагин, Крамской, Врубель, Репин, Шишкин – все, что моя семья собирала несколько поколений, то, что выставлялось в музеях и на выставках. Украдено, изрезано, загажено… Вы это не только с картинами сделали, вы то же самое сделали со страной. Украли, изуродовали, загадили…

– Мы, дорогой Михаил Иванович, прекратили империалистическую войну, построили заводы, фабрики, плотины, железные дороги, колхозы и совхозы, мы победили фашизм, изобрели атомную бомбу, дали людям бесплатное образование, медицину. У нас самые передовые технологии, самые лучшие ученые…

– Вы уже рассказывали мне, что лучше вас в мире нет, – обрывает его Терещенко. – Теми же словами. Не повторяйтесь. Моя тетка Варвара умерла в Киеве в мае 1922 года. Ее дом, где хранилась коллекция, реквизировала ваша власть, а тетушка с бывшей прислугой Дусей жила в каморке под крышей. Ей даже не давали заходить в те помещения, где хранилась коллекция – наверное, боялись, что что-то украдет. Дуся рассказывала, что в апреле тетя Варя прокралась в закрытый музей и там провела всю ночь. Наутро ее арестовали, пытались выяснить, что именно она собиралась похитить. А потом отпустили… Им и в голову не могло прийти, что тетушка просто прощалась с трудом всей своей жизни. С тем, что уцелело в ваших цепких пролетарских руках…

– В вас говорит обида за то, что отняли нажитое?

– И это, наверное, тоже присутствует, молодой человек, никто не любит, когда его грабят, но, поверьте, не все сводится к личным потерям. Раньше я был богат, как Крез, потратил на революцию пять миллионов рублей, заложил имущество на благо страны… Теперь я просто богат. Это, конечно, разные вещи, но все же…

– Размаху не хватает? Удали?

– Вам не понять, месье Никифоров. Вы человек из другого мира. Именно из-за существования этого мира мои наследники не говорят на русском и, я надеюсь, никогда не будут говорить. Много лет подряд самые разные люди пытаются меня убедить, что вы пришли не навечно. А я думаю, что вы пришли навсегда. Даже если случится – ну, может же случиться чудо! – и СССР исчезнет, то люди, которых он наштамповал, не исчезнут никогда.

– И вы знаете, я этому очень рад! – говорит Никифоров. – Вы, Михаил Иванович, уходящая натура. Идеалист. Следование высоким идеалам привело вас лично к банкротству. Либерализм и неправильное понимание принципов демократии вашим правительством едва не привело Россию к катастрофе. Да вы только представьте себе, что было бы, не возьми мы тогда власть! В какую кровавую баню могла бы скатиться страна! Вы уже в 17-м теряли Украину, все Среднеазиатские республики, Прибалтику… Из всего, что было у России, мы не вернули только часть Финляндии и Польши, да и то потому, что не сильно старались. Вы ненавидите нас, потому что мы сделали то, чего вы не смогли…

– Значит, по-вашему баня, в которой искупали Россию вы, недостаточно кровава? – спрашивает Терещенко. Белки глаз его в мелких прожилках, взгляд тяжел. – Как по мне, вы худшее, что могло случиться с державой, мне не хватает воображения, чтобы придумать больший ужас, но я не могу отрицать вашу правоту – мы привели вас к власти.

Терещенко берет в руки принесенный официантом бокал с коньяком и салютует Никифорову:

– Ну, что ж, давайте выпьем, враг мой, за торжество исторической справедливости.

– Давайте, – соглашается Никифоров с иронией в голосе.

– Выпьем за то, – продолжает Терещенко, – чтобы история, начавшаяся в 17-м, когда-нибудь получила свое окончание.

– Прекрасный тост, – улыбается Никифоров. – Выпьем за это.

Они делают по глотку, продолжая глядеть друг на друга.

– А я? – спрашивает Никифоров. – Получу конец своей истории?

– Конечно, получите, Сергей Александрович. Не зря же мы с вами прожили вместе такой длинный день!

25 октября 1917 года. Зимний дворец. Раннее утро

Бывшая спальня фрейлин, отданная чете Терещенко.

На кровати под богатым балдахином спят Мишель и Маргарит. Вернее, спит Мишель, а Маргарит лежит с открытыми глазами у него на плече. Даже во сне видно, насколько Терещенко устал и вымотался за последние несколько суток. На лице – щетина, темные круги под глазами, дыхание хрипловато-неровное.

Маргарит тихонько встает и, набросив халат, походит к окну. Перед ней Дворцовая площадь, горящие на ней костры, баррикада из дров, темная туша броневика возле колонны. С неба льет бесконечный дождь, теперь он мелкий, как пыль, и стекает по стеклам словно выступившая испарина.

– Ненавижу… – говорит Маргарит Ноэ по-французски, глядя на город. – Ненавижу…

Она несколько раз тихонько всхлипывает, но глаза ее сухи – слез нет.

Ее силуэт за стеклом видит юнкер Смоляков. Он сидит внизу у костра, не сводя глаз с заветного окна.

Кабинет Керенского.

Александр Федорович дремлет на диване. Ноги прикрыты пледом. Рядом с ним – томик Чехова. Рот приоткрыт, он негромко всхрапывает. Но сон неглубок – Керенский вскидывается, обводит пустым взглядом кабинет, лампу под зеленым абажуром на столе и снова проваливается в тревожное беспамятство.

Коридор Зимнего дворца.

По нему идет зевающий Рутенберг в сопровождении командира охраны.

Возле дверей в кабинет Рутенберг останавливается и говорит:

– Прикажете прапорщику разбудить через час.

Смотрит на часы.

– Через час с четвертью. Простите, поручик, падаю.

Кабинет Коновалова.

Он спит прямо за столом, уронив голову на бумаги. За ним застеленный диван, но Коновалов до постели не добрался.

25 октября 1917 года. Дворцовая площадь

Возле костра, поглядывая на окна Зимнего, греются юнкера, среди них и влюбленный Смоляков. Ежатся на холодном осеннем ветру, топчутся с ноги на ногу, приплясывают. Но дует и дует сырой петроградский ветер и от него не спрятаться.

25 октября 1917 года. Николаевский мост

Из машинного зала выглядывает грязный корабельный электрик и говорит товарищу:

– Отсемафорь: все починили, готовы опускать.

Матрос берет в руки сигнальный фонарь и начинает передавать на "Аврору" сообщение.

25 октября 1917 года. Смольный

Во дворце полно народа. Все куда-то целенаправленно двигаются, но выглядит это движение, как полный хаос.

Троцкий, Подвойский, Антонов-Овсеенко о чем-то говорят, стоя у огромного окна в коридоре. Когда Антонов и Подвойский уходят, Троцкий снимает очки и трет глаза и виски.

Идет по коридору, здоровается с Дзержинским, жмет руку Луначарскому. Люди, люди, люди. Накурено. Грязно. Под ногами мокрые опилки.

Вот он проходит в туалет, тут тоже грязно, становится у умывальника и плещет в лицо ледяной водой. Он трясет головой, как мокрый пес – во все стороны летят брызги. Вытирает лицо не совсем свежим носовым платком, надевает очки, потом достает из жилетного кармана скляночку с кокаином и, высыпав щепотку себе на ноготь большого пальца, втягивает – сначала в одну, потом в другую ноздрю. Смотрит в зеркало, вытирает следы порошка под носом и выходит прочь.

По коридору к своему кабинету он идет уже бодрой, летящей походкой. У дверей его ждет помощник.

– Сделайте-ка мне чаю, дружок, – приказывает Троцкий. – Да покрепче…

И исчезает за дверью.

25 октября 1917 года. Улицы Петрограда

По Литейному двигается отряд разношерстно одетых дружинников. На плечах у них новенькие винтовки.

Через только что сведенный Николаевский мост проходит несколько вооруженных отрядов, едут грузовики. Рядом с мостом высится громада "Авроры". Проходящие дружинники машут кораблю руками.

25 октября 1917 года. Главная Телефонная станция

В операторской сидят девушки телефонистки.

Дверь распахивается, и входят вооруженные люди – солдаты, гражданские и матросы.

– Тихо, барышни! – говорит матрос со смешным деревенским чубом, торчащим из-под бескозырки. – Сидим спокойно, продолжаем работать! А кого и с кем соединять, скажем мы! Все понятно?

Старшая смены переглядывается с подчиненными и кивает.

– Вот и отличненько, – подмигивает матрос. – Такие барышни-красавицы! И понятливые! И послушные! Вот закончим революцию, пригласим вас на чай с марципанами!

25 октября 1917 года. Зимний дворец. Кабинет Керенского

В комнату входит адъютант и касается плеча дремлющего Керенского.

– Что? А? Я не сплю! – вскидывается Александр Федорович.

– Офицер связи срочно просится с докладом, товарищ Керенский, Ростовцев.

Керенский трет лицо руками.

– Зовите. И распорядитесь насчет завтрака.

– Где накрывать, Александр Федорович?

– Здесь же и накрывайте…

Входит капитан Ростовцев.

– Товарищ Керенский, связи у нас больше нет.

– Обрыв? – нервно спрашивает Керенский. – Техническая неисправность?

– Скорее всего, взята под контроль Центральная телефонная станция.

– И связи не будет?

– Если только отобьем обратно…

– Благодарю вас, капитан. Отдыхайте, идите…

– Но я…

– Вы офицер связи, а связи теперь нет. Отдохните, капитан, вскоре вы нам понадобитесь в другом качестве.

25 октября 1917 года. Зимний дворец. Спальня Терещенко

Стук в двери.

– Войдите, – говорит Маргарит.

В комнату осторожно заглядывает лакей в ливрее.

– Приказано было разбудить.

Он вносит в комнату поднос с инструментами для бритья и кувшином с горячей водой. В серебряной чашке взбита густая мыльная пена, рядом помазок, бритва, горячее полотенце.

– Михаил Иванович бриться заказывали.

– Идите, – говорит Терещенко. – Я сам.

– Завтрак через сколько накрывать?

– Через двадцать минут.

– Яйца-пашот, как всегда?

– Да-да, любезнейший. И гренки.

– Через двадцать минут, – кивает лакей и выходит прочь.

25 октября 1917 года. Зимний дворец. Кабинет Керенского

Лакей в ливрее накрывает стол на завтрак.

Он в белых перчатках, скатерть белоснежная, посуда с царскими орлами – тончайший саксонский фарфор. Масленка со льдом, тонко нарезанный белый хлеб, ломтики ветчины.

От дверей кабинета на всю эту роскошь одним глазом косит молодой юнкер, стоящий на часах. Он голоден и украдкой сглатывает наполняющую рот слюну.

Керенский завтракает, просматривая бумаги.

25 октября 1917 года. Спальня Терещенко

Михаил прощается с женой. За их спинами так же изысканно накрытый для завтрака стол.

– Я постараюсь зайти днем, – говорит Терещенко, целуя Маргарит. – Если будет время, пообедаем вместе. Если нет, распорядись, чтобы тебе накрыли здесь. И будь готова – если мы разорвем окружение, я обязательно организую твой отъезд.

– Хорошо, Мишель…

– Позвони матери, узнай, как Мими…

– Обязательно позвоню.

– Не скучай…

25 октября 1917 года. Штаб округа

В штабе Керенский, Коновалов, Терещенко, Кишкин, Багратуни, Полковников.

Вокруг неразбериха, но людей стало ощутимо меньше.

– Вы отпустили людей отдохнуть? – спрашивает Керенский у Багратуни на ходу.

– Увы, Александр Федорович, оставшиеся не отдыхали… Остальные просто сбежали…

– Ну-ну… Договаривайте. С тонущего корабля?

Багратуни мрачнеет лицом.

– Ночью, Александр Федорович, четыре броневика ушли с Дворцовой. Пятый остался.

– Экипаж верен нам?

– Он без экипажа, – говорит Багратуни, багровея. – Оставлен по причине поломки.

– Не переживайте так, генерал, – вымученно улыбается Керенский. – Они полагают, что мы обречены, не способны переломить ситуацию. Они нас недооценивают. Когда все пройдет, мы будем судить дезертиров…

25 октября 1917 года. Штабная зала

– Какие вести из штаба Северного фронта? – спрашивает Керенский. – Есть вести о выдвижении войск?

– Никак нет, товарищ Керенский, – говорит Полковников. – Нет вестей с ночи. Никаких. А утром, вы же знаете, мы остались без связи…

– Курьеры?

– Не было курьеров, Александр Федорович!

– Вполне возможно, Александр Федорович, что большевики разагитировали и эти части, – добавляет Багратуни. – Проверить этого мы никак не можем… Если судить по вчерашним рапортам, то сейчас войска должны быть где-то в районе Луги…

– Вчера отряды, подчиненные Петросовету и ВРК, разбирали пути на подъезде к городу, – сообщает Кишкин. – Излюбленная тактика большевиков – они уже не раз действовали таким образом. Это тоже может быть причиной, Александр Федорович. Эшелоны просто не могут пробиться к Петрограду.

– Луга, – говорит Керенский задумчиво. – Луга и Гатчина. Скажите, товарищ Багратуни, сможем ли мы проехать в том направлении?

– Сложно сказать, Александр Федорович. Вот последняя сводка по расположению сил ВРК…

Он кладет на стол перед Керенским карту центра города.

– Сказать, что мы блокированы абсолютно, я не могу. Город живет обычной жизнью. На Невском толпы народа, работают все учреждения, даже проститутки вышли на свои обычные места. Трамвайное движение регулярное, магазины открыты. В десяти кварталах отсюда можно не понять, что в городе происходит переворот. Но если судить практически… Практически, товарищ Керенский, мы в окружении противника. Вся активность рабочих дружин и отрядов ВРК сосредоточена вокруг Зимнего дворца. Проезды со стороны улицы Миллионной и Адмиралтейства перекрыты. Публика, наверное, может проходить при желании, но автомобили и военных не пропускают. Все мосты находятся под контролем Петросовета. Мы отрезаны от военных частей, которые все еще могут быть верны нам, и можем рассчитывать только на гарнизон, находящийся сейчас в Зимнем. Большевики тоже не собрали тех сил, на которые рассчитывали. По моим соображениям, у них под ружьем сейчас не более десяти тысяч человек.

– Проблема не в том, сколько человек у Петросовета, – вступает в разговор Коновалов. – А в том, сколько штыков мы можем им противопоставить…

– Наша задача, – Керенский берет со стола карандаш и тот начинает привычную пляску в его руках, – продержаться до подхода частей с Северного фронта. Дальше с господами большевиками никто церемониться не будет. По-видимому, они успели забыть летние уроки, придется напомнить…

– Остается понять, когда подойдут части, – говорит Кишкин. – И подойдут ли вообще?

– Если мы отправим курьера в сопровождении небольшого отряда юнкеров? – спрашивает Керенский Багратуни. – У него есть шанс пробиться в Гатчину?

Багратуни качает головой.

– Я бы не стал ручаться. Его могут арестовать на первой же баррикаде. Да и что нам это даст? Положим, пути разобраны и части формируются для дальнейшего продвижения пешком. Тогда это вопрос техники и компетентности их командования.

– И времени, – вставляет в разговор Коновалов.

– И времени, – соглашается Багратуни. – Которого у нас, товарищи, нет. Но за сутки передовые отряды маршем доберутся до Петрограда обязательно. Даже если будут стычки, регулярная армия против дружинников – это несерьезно! А вот если войска деморализованы… Если большевистские агитаторы успели разложить фронтовые части… Тогда у нас огромная проблема, которую ни за сутки, ни за двое не решить…

Назад Дальше