Философия возможных миров - Секацкий Александр Куприянович 11 стр.


Безопасность чисто символического оказывается нарушенной, хотя в реальности, так сказать, в здравом уме, подобное нарушение практически не встречается, ибо для предотвращения угрозы достаточно лишь не отдавать себе отчета в том, что кошка на картинке является изображением кошки, а не самой кошкой, – ведь и для существования Жидохлы нужно не отдавать себе отчета, в каком именно состоянии она пребывает. Говорить слова, забывая, что говоришь слова, – таково условие нормальной работы сознания. Память субъекта с этим справляется благодаря прекрасно налаженной работе забвения, благодаря тому, что ползучее запоминание (и тем более напоминание) пресекается всеми возможными способами. Достоевский, писатель очень чуткий к суперпозициям и вообще к кромке "здравого ума", в "Братьях Карамазовых" вкладывает в уста Смердякова следующие слова о книгах: "Про неправду все написано…"

По сути дела, Смердяков осуществляет радикальную критику символического, но Достоевский этой краткой репликой дает понять, что Смердяков – лакей, человек плоский, лишенный трансцендентного измерения, лишенный ангела-хранителя; он выдернут из того присутствия, куда уводят книги, из родины смыслов. И хотя ему повезло больше, чем Виктору Сапунову, разрыв прошел не столь глубоко, все же какие-то миры расцепились и мерность (глубина) субъекта оказалась разрушенной.

В обезвреженной игре означающих, сколь бы безмерной она ни казалась, какой бы длины хоровод ни выстраивался из цепочек означающих, всегда существуют контрольные точки, в которых происходит отсылка к денотату. Та к уж устроена трасса семиотического слалома. Пропуск даже одной, а тем более нескольких контрольных точек неизбежно вводит ситуацию абсурда или, по крайней мере, зону повышенной странности. И это доказывает, что в отличие от явлений природы, от феноменов опыта в смысле Канта, первоначальные участники семиозиса суть объекты вида (n↑, n↓), скомпонованные таким образом, что одно и то же сущее имеет как здешнюю, внутриприродную, так и потустороннюю версию существования.

Обратимся вновь к детским играм или ребяческим забавам, представляющим собой важнейшее экспериментальное поле семиотики. Каждому известно, что, если долго и непрерывно произносить вслух какое-нибудь слово, оно непременно обессмыслится. Тут есть тривиальные случаи, например, "шуба", но есть и более любопытные, допустим, "дыра". В ходе настойчивого повторения через некоторое время "дыра" преобразуется в глагол "рады", повторяющий слышит именно этот глагол, но потом снова возникает "дыра".

Итак, что мы можем извлечь из этого общедоступного эксперимента? А вот что: обессмысливание замедляется и приостанавливается, если обнаруживается другой знак, к которому и осуществляется отсылка: (дыра) – ды-ра-ды-ра-ды-(рады), то есть перепасовка дает дополнительный ресурс осмысленности. Вывод из детской забавы: непрерывный переброс отсылок и есть условие производства смысла. Знак существует в двух мирах, в каждом из них репрезентируя себя целиком. Но в плотном знаковом окружении он оказывается способным к автономному движению, к прокладыванию собственной траектории, где на крутых виражах происходит расцепление. Суть дела в том, что расцепление компенсируется соотношением с другими знаками, которое имеет динамический характер. Идет непрерывная перепасовка, и пока она продолжается, производится смысл – например, идет работа осмысления. Такая работа не может быть локальной, иначе окрестности опустошаются и возникает эффект "взбесившейся шубы" из рассказа Э. Распэ о бароне Мюнхаузене. Гарантом действующего семиозиса являются все означающие в совокупности и как совокупность. Внутри знаковых конструкций, в сфере чистых означающих, нет такого простого соотношения с самим собой, какое имеется в природе. Шуба, висящая в шкафу, непрерывно себя повторяет и соотносится с собой намного "настойчивее", нежели с рядом висящими другими одеяниями; так же ведет она себя, будучи изъятой из шкафа, подобно всякому предмету подчиняясь правилу "масло масляное". Такова шуба за пределами означивания, но в качестве означающего шуба не может вести себя подобным образом, ибо тут соотношение с самим собой лимитировано. Остается, конечно, простая тавтология "шуба есть шуба", но и она не приветствуется, поскольку ставит под вопрос привычную практику смыслопроизводства. Поэтому, помимо главного гаранта, помимо тождественности шубы и "шубы", устойчивость и жизнеспособность символического зависят от выполнения еще двух условий: от наличия всех означающих или, по крайней мере, их критической массы и от состояния свободного падения, или, если угодно, перепасовки, препятствующей абсолютной монополии тавтологий. При наличии двух последних условий действительно на некоторое время становится возможной игра чистых означающих. Устойчивость природы возникает благодаря соотношению с собой, феномен смысла – благодаря соотношению с иным. Отсюда видно, что смыслы имеют хождение в качестве некой альтернативы прямому значению. Они возникают в круговороте, в свободном падении, и если вдруг не вовремя, неуместным образом предъявляется денотат, сама вещь, такое предъявление дезавуирует смысл как нечто избыточное по отношению к себе. Остается только удивляться, что эта развилка – либо значение, либо смысл – не привлекла надлежащего внимания. Хотя Пушкин обратил внимание на проблему в своем стихотворении:

Движенья нет, сказал мудрец брадатый.
Другой смолчал и стал пред ним ходить.
Сильнее бы не мог он возразить…

Ну что тут скажешь, разве не убедительное возражение представил оппонент?

Но Пушкин меланхолически замечает: "Однако ж прав упрямый Галилей". Здесь, как и во многих других случаях, основную работу проделали греки – среди важнейших тем диалогов Платона находится высмеивание указательного жеста, даже если это жест умозрительный:

– Что есть прекрасное? – спрашивает Сократ.

– Да это прекрасная статуя (амфора, кобылица, девушка), – отвечает его собеседник.

И Сократ встает на защиту смысла, требуя определить прекрасное само по себе, а не тыкать пальцем в амфоры и статуи. Таким образом, проясняются правила, которым подчиняется прирученный семиозис. До конца, конечно, семиозис не одомашнить, как того волка, которого сколько ни корми, он все в лес смотрит, как Серенького Волчка с его непредсказуемыми повадками. С одной стороны, угроза раскомплектации редукции вектора состояния: разрыв, приводящий к обрыву символического круговорота; но, с другой стороны, выделяются обширные участки, где означающие соотносятся друг с другом, избегая указательного жеста, семантического предъявления, на этих участках как раз и производится смысл, подлежащий проверке лишь в конечном итоге.

Стало быть, смыслопроизводство, по крайней мере на важнейших участках, напоминает виртуозный цирковой аттракцион, что-то вроде "езды без рук на одноколесном велосипеде": требуется пускать в оборот один предмет за другим, не прикасаясь к ним, вводя их в скоростной вираж так, что виражи сами приобретают статус предметов, хотя и не имеют посюстороннего земного коррелята. В аттракционе смыслопроизводства виражи должны быть неотличимы от амфор и кобылиц, унесенных своими означающими и закрученных в вихревой столб, – иначе смысл не получится. Есть участки, на которых нельзя сбавлять скорость, иначе вылетишь из круга понимания; в таких случаях говорят о тех, кто "тормозит" и "не догоняет" и тем самым оказывается за пределами смыслополагания, не улавливает смысла. Настигнуть его мешает излишне прочная семантическая привязь. То же и с оставшимися означаемыми, ведь и сбор яблок идет быстрее, если не уточнять всякий раз параметры годности вроде червоточин и того факта, что в совокупный сбор попадет парочка яблок, сделанных из папье маше. В работающем семиозисе мы имеем дело с удивительным несмертельным разрывом, благодаря чему стремительно возрастает "скорость на плоскости" при общем падении мерности, необходимой для бытия души.

Но идем дальше. Благодаря скорости взаимной дистрибуции означающих возникает объем, быстро вращающаяся плоская поверхность ведет себя как лента Мебиуса, эффект объема усиливается многоуровневостью соотношения означающих: так получается глубокий смысл. Сейчас, когда семиозис действительно одомашнен и виртуозность понятийного дискурса не вызывает ощущения головокружительного циркового трюка, первые уроки и строгие правила обращения с опасными, дикими означающими выглядят странно. Сколько, к примеру, запретов поминания было отброшено после объявления их пустыми предрассудками! К чему это все – не поминать покойника, Бога всуе и прочее, что не к ночи будет помянуто. Торжествующий логос упразднил прежние ограничения, но взамен ввел свои собственные, например, строжайшие ограничения на указательный жест, легко протыкающий сферу умопостигаемого.

Из виртуозного жонглирования означающими родились и новый тип мудрости (включающий философию), и поэзия; уже упоминавшийся лев сохранил всю свою прыть в безопасном иносказательном смысле, и в мире в целом наступила эпоха безопасного символического. Конечно, пока мир этот очерчен поверхностью небольшой планеты, но с точки зрения устройства сущего эту великую трансмутацию можно считать событием космического масштаба. Управляемая термоядерная реакция – всего лишь ничтожная мелочь по сравнению с одомашниванием семиозиса, по сравнению с возможностью выходить в трансцендентное и заниматься там добычей полезного символического, сегодня уже можно сказать, заниматься в промышленных масштабах. Если исходить из этой позиции, совершенно по-другому выглядит человеческая история и прежде всего "история символических форм", если воспользоваться выражением Эрнста Кассирера.

Сложившийся взгляд Просвещения, в целом абсолютно преобладающий и сегодня, настаивает на вполне мифологической версии низложения мифа: сначала человечество "прозябало" в безнадежных предрассудках, но потом, следуя естественному свету разума (lumen naturalis), смогло от них освободиться, обрести рациональные основы и овладеть собственным будущим. Пока, правда, освободились только те, кто получил образование, в сущности, лишь сословие ученых, но свет знания, который несут ученые, постепенно позволит избавиться от заблуждений и остальному человечеству. Любопытно, что объем "предрассудков" настолько велик, что существенно превосходит объем грехов, рассматриваемых в качестве таковых традиционной религией. К заблуждениям невежественных времен отнесены колдовство, магия, языческие (и не только) обряды, инициация, а также эльфы, вампиры… Прекрасно выразился однажды израильский художник и философ Яков Хирам: многие вещи были бы совершенно невозможны, если бы не встречались на каждом шагу. Просвещение, несомненно, многократно увеличило бы список "невозможностей" и предрассудков, если бы не их встречаемость на каждом шагу…

Однако все это, все заблуждения и нелепости, относится к темным временам. С тех пор мир медленно, но неуклонно просвещается. Колоссальное количество усилий ушло на то, чтобы объяснить крайнюю символическую изощренность этих загадочных "древних" – и все равно непонятно, как можно было мириться с такой невероятной усложненностью картины мира? Почему-то никому не пришло в голову задаться вопросом: а может, дело не в различии картин одного и того же мира, а в различии самих миров? Разумеется, каузальные связи внутри того, что мы именуем природой, за такой промежуток времени не изменились, а вот сверхприродные, сверхъестественные отношения изменились, и даже очень. Одно дело – дикий семиозис и тяжелое символическое, совсем другое – обузданное знаковое производство.

Заклятия и проклятия, околдовывания, парализующее действие вещего слова могут выглядеть нелепостями в случае исчезновения того поля, на котором эти операции выполняются, ведь и корпускулярно-волновой дуализм перестает выполняться, когда мы переходим, например, к уровню химических взаимодействий. Скажем, первые три секунды после Большого взрыва и последующие три секунды дают нам совершенно разную Вселенную, и "свидетелям" первых трех секунд не поверили бы обитатели последующих, будь такое свидетельство возможным. Они, последующие, сказали бы: все происходит по законам природы, но были бы поставлены в тупик вопросом: а по каким законам происходят законы природы?

Антропогенная революция тоже представляет собой большой взрыв, в ходе которого возникает мир символического. Взрыв можно интерпретировать как прорыв хаоса через каузальный кокон фюзиса с появлением многочисленных странных аттракторов по линиям разрыва. Мир символического, или, собственно говоря, человеческий мир, нередко определяется как вторая природа, что вполне оправданно, – и тогда следует сказать, что, подобно первой, подобно самому фюзису, она тоже рождается из замедлений. Движение в сторону когерентности, связности, указывает на это: соседние связи, связи ближайшего окружения, постепенно получают решающее преобладание над непространственными отношениями самотождественности в иных мирах. В результате такого нарастающего преобладания стягивается пространство умопостигаемости, в котором, разумеется, хватает бермудских треугольников, но ветвление миров прекращено и трансформации приостановлены. Трансформации сменяются становлением, воспитанием и другими вариациями генезиса. С синтезом когерентного, умопостигаемого пространства повышается даже скорость семиозиса, но это именно "плоская скорость", при полной своей включенности позволяющая синтезировать новые смыслы и даже компенсирующая редукцию означаемых и раскомплектацию. Ясно, что по своей революционной роли приручение семиозиса существенно превосходит приручение огня. Но вернемся к первым секундам большого взрыва Сознания, обеспечившим выход в измерение символического и растянувшимся, возможно, на несколько тысячелетий. Сейчас, пожалуй, мы знаем о них меньше, чем о динамике первого Большого взрыва, породившего Универсум, а среди исследователей антропогенеза нет и тени того согласия, которое имеется сегодня в физике. У меня нет сейчас намерений подробно разворачивать собственную теорию, я хочу лишь объяснить себе исчезновение Витька, его выдергивание на ровном месте и еще хочу понять, почему никто этого не помнит. И почему помню я. Иногда я думаю, что помню о Викторе Сапунове лишь потому, что мои три кота-жнеца когда-то сцепились хвостами достаточно прочно, но это на уровне идеи фикс. Что же касается первого пункта, самого исчезновения, то он требует отнестись к "архаической картине мира" несколько реалистичнее, признав, что некоторые типы событий в условиях дикого семиозиса встречались значительно чаще. А среди главных усовершенствований, которые мы приобрели, находится несравненное искусство выборочного забвения, программа черных списков памяти, без которой не могла бы сформироваться, так сказать, научность науки. Затягивание разрывов восприятия, скажем, искреннее недоумение по поводу запрещенной зажигалки (это что за цилиндрик?), указывает на тот же путь, которым шла и сама природа, первая природа, отбраковывающая возможные миры, не вмещающиеся в тесноту времен. И если мысленно вычесть участки пройденной траектории, если хотя бы отчасти разблокировать черные списки памяти, первоначальный взрывной семиозис отобразит более раннюю, архаическую картину мира. Некоторые элементы дикого символического можно найти в трансперсональной психологии Юнга, и особенно в философии Вольфганга Гигерича.

Суммируя то, что не вызывает сомнения, можно сказать: первичный семиозис, включавший в себя и пралогическое мышление, и пралогическую чувственность, практически не знал участков замедления, на которых как раз и основана "зона психе", то есть человеческая психология как данность сегодняшнего дня. Допсихическая душа, или то, что Гигерич определяет как "soul-violence", "душа-насилие", характеризуется трансформациями, быстрыми редукциями состояния, происходящими как бы по мановению руки или вложенной в нее волшебной палочки. Шаманские путешествия в иные миры, легкая прижизненная смена идентификаций, блуждающие души, обмен телами, инициация как вывод "спутника" на орбиту с целью его подключения к трансляции – при соответствующей корректировке терминов во многих этих явлениях физик опознает эффекты квантового мира. А метафизик зарегистрирует ситуацию, когда близкодействующие силы и каузальные связи еще не покрыли плотным коконом все поле происходящего, ткань событий прямо-таки зияет разрывами.

Но не все разрывы затянулись. Да, исчезновения, превращения, трансформации перешли в разряд неверифицируемых курьезов, нет сомнения, что по мере "устаканивания" семиозиса подобные происшествия случаются гораздо реже (и к тому же эффективно поглощаются черными списками памяти), – но они случаются. В мире, в котором мы живем, еще остаются бермудские треугольники. Здесь все еще выдергивают людей.

Поле абсурда и соответствующие полевые исследования

Важнейший апокриф психоанализа, столь любимый Лаканом, гласит: там, где было Оно, должно стать Я. Приведем его более общую версию: там, где была бездна небытия, затянувшаяся тонкой пленкой, там теперь лежит поле абсурда. Абсурд есть сублимированная аннигиляция, обрыв игры означающих, обрыв любой игры вообще. Натолкнувшись на нож, человек получает рану, столкнувшись с абсурдом, оказывается лишь слегка растерянным, выведенным из себя – подумать только, в каком безопасном мире мы живем… Головокружение, досада, ступор, порой вспышки ярости – так работают датчики абсурда, и можно сказать, что орган его детекции даже располагает собственным вестибулярным аппаратом, хотя индивидуальный разброс тут чрезвычайно велик. Учитывая общую извращенность клавиатуры чувственности у человеческого существа, можно сказать, что в общем поле самочувствия присутствует и "вкус к абсурду", встречающийся, пожалуй, ничуть не чаще, чем абсолютный музыкальный слух.

Назад Дальше