Философия возможных миров - Секацкий Александр Куприянович 13 стр.


"А что если все не так?.. Если мир не разложенная перед нами головоломка, а всего лишь бульон, где в хаотическом беспорядке плавают кусочки, иногда, по воле случая, сплетающиеся в нечто единое? Если все сущее фрагментарно, недоношено, ущербно, и события имеют либо конец без начала, либо середину, либо начало? А мы-то классифицируем, вылавливаем и реконструируем, складываем это в любовь, измену, поражение, хотя на деле мы и сами-то существуем только частично, неполно. Наши лица, наши судьбы формируются статистикой, мы случайный результат броуновского движения, люди – это незавершенные наброски, случайно запечатленные проекты. Совершенство, полнота, завершенность – редкое исключение, возникающее только потому, что всего неслыханно, невообразимо много! Грандиозность мира, неисчислимое его многообразие служат автоматическим регулятором будничного бытия, из-за этого заполняются пробелы и бреши, мысль ради собственного спасения находит и объединяет разрозненные фрагменты. Религия, философия – это клей, мы постоянно собираем и склеиваем разбегающиеся клочки статистики, придаем им смысл, лепим из них колокол нашего тщеславия, чтобы он прозвучал одним-единственным голосом!"

То, что здесь описывается, как раз и представляет собой фюзис, сплетение обрывков и обрывки сплетений. А религия и философия – клей? Сначала, может быть, и клей, но потом резец, учреждающий новое переформатирование, такое, в котором профили сцеплены уже не с вазой, а, допустим, с высшим авторитетом, чтобы не было даже шанса разглядеть в них вазу или колоду карт. Ради великого переформатирования годятся всякие кусочки, а зияющие дыры можно научиться не замечать. Окончание разговора двух инспекторов очень примечательно:

"– …История – картина броуновских движений, статистический танец частиц, которые не перестают грезить об ином мире…

– Может, и Бог существует время от времени? – подал негромкую реплику Шеппард. Подавшись вперед, он отрешенно слушал то, что Грегори, не смея поднять глаз, с трудом выдавливал из себя.

– Возможно, – равнодушно ответил Грегори.

– А периоды его отсутствия весьма продолжительны, не правда ли?..

– Возможно, и мы… – начал он и замялся. – И мы возникаем только время от времени. Подчас мы просто исчезаем, растворяемся, а потом внезапной судорогой, внезапным усилием, соединяя на минуту распадающееся вместилище памяти… на день становимся собой…"

Проницателен был Лем, хотя и смешал два последовательных уровня реальности и еще кое-что. Да, Бог, сущий в своей непостижимости, взывает к одновременной реальности вазы и профилей. Никакое суммирование в общем порядке причинения не приблизит к Господу, разве что чудо природы в целом, и то если божественный статус придать способности стягивать лоскутки, ставить заплатки, заглаживать разрывы, зализывать раны. Природа как осуждающий вердикт, как запретительный знак, вынесенный ветвлению миров, знак "стоп" для дурной бесконечности – вот событие, ближе всего подходящее к описанию творения из ничего. Но сам механизм замедлений, повторений и стягиваний в процедурном смысле не содержит ничего божественного. Слепая сила броуновского движения, сшивающая из лоскутов и пространство, и объекты в нем, лучше всего описана Гоголем под именем красной свитки. Каким бы изящным ни был фасон красной свитки, сползание фрагментов есть аутопоэзис материи, не требующий никакой боговдохновенности. Бог же пребывает в непостижимой реальности одновременной действительности вазы и профилей, которая не подлежит каузальному объяснению, ибо предшествует вязкой каузальности повседневности. Этой вязкости чаще всего достаточно, чтобы уберечь бочок, однако всякое случается, и поэтому, помимо хранящих сил природы, на нас наброшен еще купол блаженного забвения, через который проходят только короткие всхлипы.

Скелеты в шкафу
(ассортимент тел и репертуары телесности)

1.

Их прячут, о них не говорят, но, похоже, все знают, что у каждого есть свои скелеты в шкафу. Скелет может очутиться в шкафу, это довольно естественно, пожалуй, по степени вероятности такая возможность идет сразу после могилы. Та к что главная тайна состоит не в этом, а в том, что в шкафу, если присмотреться, есть не только скелеты, но что-то такое, от чего скелеты настойчиво отвлекают внимание.

Когда-то в детстве мне приснился сон, который стал для меня и до сих пор является важнейшей иллюстрацией к идее времени. Во сне я открываю шкаф с тяжелым предчувствием. Он стоит в комнате, которая мне знакома, знаком и сам шкаф, только почему-то прежде он никогда не открывался, просто стоял, не останавливая на себе даже беглого взгляда. И вот я понимаю, что деваться некуда, мне предстоит его открыть. Я оттягиваю (или сон оттягивает) это крайне нежелательное, опасное, но неизбежное событие. В шкафу ведь могут быть скелеты. Может быть, конечно, их там и нет, но содержимое никогда не открываемого шкафа представляет собой нечто такое, чего, пожалуй, лучше бы не видеть, нечто в духе Geheimniss, одновременно таинственное и жуткое. Я хожу по комнате, на шкаф даже не смотрю, но знаю, что этого знакомства мне сегодня никак не избежать. И вот, словно бы между делом, я его открываю.

И смотрю сначала искоса, проносящимся мимолетным взглядом, и вроде бы ничего ужасного. Нет скелетов. Скелетов нет, в шкафу висит одежда: плащи, пиджаки, платья. Чего же я так боялся – теперь мой взгляд готов проскользнуть дальше, но вдруг я замечаю, что это все-таки не одежда. Это висят тела. Они как бы драпированы одеждой, прикрыты ею, что ли, но тем не менее это тела, словно бы сдувшиеся, оболочки, из которых выпущен воздух. Тела висели на вешалках, готовые к употреблению, и как бы шли по росту: сначала, слева, небольшие подростковые тела, потом побольше, настоящие, взрослые, потом какие-то более просторные тела. Я понял, что все они мои, их предстоит износить. Через пелену ужаса я заметил, что тел довольно много, но вздох облегчения не состоялся: может быть, удастся износить не все, не факт, что это предусмотрено. Я проснулся.

2.

Несколько дней этот сон не давал мне покоя, а потом на протяжении жизни иногда возвращался. Не сам сон, а воспоминание о нем. Не очень-то мне удалось его осмыслить в духе Фрейда, зато я нашел здесь ключевую подсказку в понимании проблемы возраста.

В моей собственной интерпретации сновидения сменились разные стадии. Сначала ход размышлений был примерно таков. Шкаф длиною (или объемом) в жизнь, если повесить в нем всю одежду, которую мы успеваем переносить за время этой самой жизни, – поместится ли такой шкаф-гардероб в комнате? Навскидку трудно даже определить. Но вот если бы вместо одежд мы изнашивали сменные тела – вот они вполне могли бы поместиться в стенном шкафу… И тут, конечно, разные версии приходили в голову. Может быть, тела сдаются в гардероб по мере изнашивания и выхода из строя, может, в каком-то шкафу уже есть все тела-оболочки, тела навырост – мы не можем увидеть их заранее, но по мере надобности подходим к шкафу и переодеваемся, надеваем уже подготовленное к этому моменту тело. А может (и так я когда-то для себя предвосхитил идею преформизма Лейбница), все тела готовы уже заранее, от рождения или даже раньше, и проблема только в том, успеем ли мы примерить и износить все имеющиеся тела от первого до последнего и известно ли это обстоятельство Тому, кто тела заготовил?

Далее меня занимала мысль: такого шкафа, конечно, нет, но вот ведь он приснился – к чему бы это? И как выглядел бы мир, существуй шкаф сменных тел на самом деле? Могли бы мы видеть все приготовленные тела сразу или только ближайшие, только предстоящие?

Но в один прекрасный день я вдруг понял, что такой шкаф существует. Просто мы носим его с собой и носим в / на себе. Он вмонтирован в то тело, которое можно назвать стационарным, в то, которое есть сейчас. Просто в соответствии с принципами общей теории относительности место, занимаемое объектом в пространстве, может быть минимизировано или даже виртуализовано в зависимости от места, занимаемого во времени. Передвижной шкаф выдвинут и развернут в измерении времени, и потому точка его крепления к этому телу в некоторой степени условна. Но все пожизненные тела уже с нами, хотя, быть может, не все сразу. Пожалуй, до конца идея еще не осмысленна, но некоторые выводы и сопоставления убеждают меня в том, что она верна, – и вообще это прекрасная модель для понимания возраста, и особенно детства.

Отодвинув пока шкаф чуть в сторону, посмотрим, как сменяют друг друга наши обитатели. Вот только обитатели чего: тела? имени? души?

3.

Иллюзион времени представлен здесь в форме иллюзиона возраста – в самой головокружительной форме, раз речь идет о возрасте человека. На движущейся ленте конвейера одно за другим возникают живые существа, субъекты и квазисубъекты.

Собственно, выход из детства представляет собой прежде всего стабилизацию, резкий сброс скоростей метемпсихоза и вообще в значительной мере переход от режима трансформаций к режиму становления.

В каком-то смысле прижизненные детские и подростковые метаморфозы предоставляют почву для схем трансперсональной психологии: Тень, Anima, Animus и другие, актуализуемые по случаю или особым способом присутствия существа (в честь Anima и Animus мы назовем их всех Аннами и снабдим порядковыми номерами), представляют собой синхроническую свертку индивидуумов, уже отживших в режиме соло. Впрочем, при некоторых обстоятельствах им случается вырваться в эфир, что опять же указывает на неполное отмирание, на сохранение в репертуаре присутствия "неубиенных младенцев" и юношей бледных со взором горящим. Возраст – это горнолыжный слалом с множеством трамплинов и промежуточных участков, которые не видны зрителям. Каждое новое появление в зоне видимости – это появление иного существа; самое странное состоит в том, что никто не замечает подмены, даже родители (они замечают меньше всего), прикрытие тождественностью тела действует гипнотически, хотя, конечно, если хорошенько присмотреться, упрямое отождествление окажется под вопросом.

Прибегая к сравнению, можно сказать так: если муж приходит с работы домой и обнаруживает, что в том месте, где стоял холодильник, стоит теперь стиральная машина, он без труда обнаруживает подмену и его не устроит ссылка на эволюцию: дескать, "холодильник постепенно эволюционировал и стал похож на стиральную машину, однако в действительности это все тот же холодильник".

Но при этом то, что происходит с Анечкой, ее головокружительные виражи, совершаемые посредством иллюзиона возраста, фантастическим образом остаются в зоне meconnaissance. Здесь эволюция, воспитание, "постепенное подрастание" почему-то не вызывают сомнений, хотя в действительности различия между холодильником и стиральной машиной далеко не столь существенны, ведь и то и другое относится к классу силовых установок (или, скажем, бытовых машин), и по сравнению с переменами, происходящими с дочкой Анечкой, подмена на кухне есть сущий пустяк. Различие между Анечкой-1 и Анечкой-2 куда как основательнее незначительных вариаций внутри класса бытовых машин.

Таким образом, иллюзион возраста и вообще возраст как привилегированная человеческая реальность есть стремительный горнолыжный слалом вверх и сравнительно плавный спуск вниз, это движение, тратящее и порождающее (и передающее) движущегося, цепь трансформаций, скажем, от Анечки-1 к Анне-6 и далее к Анне Карловне. Судьба Анечек (или Джонов) различна и в высшей степени поучительна. Если выразиться предельно кратко, то детская психология – это и есть судьба Анечек, из чего следует, что современное состояние детской психологии, мягко говоря, оставляет желать.

Если, например, сравнить роли условной Анны-3 и Анны-4 в жизни Анны Карловны, можно найти немало неожиданного. Например, может оказаться, что стадия Imago, когда субъект был собран в Анечку-3, продолжалась совсем недолго, около месяца, а последующее существо, Анна-4, продержалось в активной фазе предъявленности к проживанию целый год. Тем не менее в структуре воспоминаний о детстве Анечка-3 решительно преобладает, то есть Анна Карловна помнит себя девочкой именно как Анечку-3, более того, уцелевшее представительство этой самой Анечки иногда запускается как механизм актуального восприятия – чаще всего в расфокусированных промежуточных состояниях. Однако из того факта, что опыт Анны-4 в последующих воспоминаниях практически не представлен или, как сказал бы Фрейд, репрессирован, вовсе не следует, что его не было, и даже не следует, что он хуже сохранился. Справедливо лишь, что у него иная форма сохранности, но ведь и роль этой Анночки была совсем другой. Данный опыт мог сохраниться не в ностальгических наплывах, а, например, в реакциях избегания, в страхах и фобиях и вообще в "минус-приемах", то есть не в том, что мы говорим, а в том, что мы не говорим, чего не замечаем. В том, что мы не замечаем именно этого, как раз и повинна Анечка-4, таково ее тяжелое наследие. Не замечать чего-то "просто так", вообще говоря, несвойственно человеку, круг незамечаемого, игнорируемого, определяется встроенными запретами в большей степени, чем всеми кантовскими a priori вместе взятыми.

То есть задача одного из Imago-субъектов – тщательно отследить именно то, чего впоследствии предстоит в упор не видеть, стало быть, этот чрезвычайно важный передаточный субъект затем поглощается совокупным бессознательным, если не сказать, что само бессознательное есть посмертие, инобытие какой-нибудь Анечки-4. Таким образом, знаменитый тезис Фрейда – Лакана "там, где было Оно, должно стать Я" существенно проблематизируется (хотя не для каждого и ни в коем случае не раньше времени, но вот противоположный тезис получает дополнительную поддержку: там, где теперь "оно", прежде было "я". Точнее говоря, как минимум одно из "я", очень важное. Территория бессознательного ("оно") начинает обустраиваться как кладбище этих "я", а если быть еще ближе к сути – как место Жертвоприношения.

Принесенная жертва, однако, не была упокоена – могила пуста. Анечка-4 и ее сородичи в каждом из нас превратились в призраков, то есть их "смерть" означает, что они отделены от плоти, оттеснены, отодвинуты от перископов, через которые сквозит данность внешнего мира. Тем самым Анечка-4 погружена в галлюцинаторный мир, посылаемые ею сигналы SOS, попытки выйти на связь, проходя через фильтры зоны психе, окружающей ясное поле сознания, прослушиваются как негативные составляющие желания или как фобии, что в атомарном виде, вероятно, суть одно и то же. Общее имя им – перверсивное желание, а ведь всякое желание, заслуживающее этого имени, перверсивно, говорит Бодрийар. Между тем Анечка-3 мертва иначе (кстати, здесь следует вспомнить утерянный текст Парменида "О неравенстве мертвых"), ее иногда приглашают к перископам некогда принадлежавшего ей тела, ведь она память детства, зато в актуальном, повседневном режиме присутствия ее нет вообще, в отличие от Анны-4, отвечающей за избегание и за то, чего не следует видеть.

Кажется, вполне возможно, что разнообразные способы присутствия "своих умерших" являются эталонами и для других призраков, для покойных близких, для проникших в душу персонажей искусства, возможно, и для персонажей сновидений, хотя тут уместно говорить о популяционной психологии или даже о квантовой теории пси-поля.

В контексте иллюзиона возраста возникают другие нетривиальные вопросы: а можно ли допросить Анну-3, устроить ей очную ставку с Анной-4? И если да, то в какой мере психолог может выступить в качестве медиума, вызывающего духов? Или вот: чем грозит неполное умерщвление, недостаточное развоплощение сходящей стадии Imago, ведь здесь возможен целый спектр исходов – от революционной неотении до полной потери вменяемости?

Таким образом, в зависимости от установки процессуальность возраста можно рассматривать как порождение новых существ (преформированных или ситуативно детерминированных), а можно – как последовательное отмирание заступающих на вахту хроносубъектов. Во втором случае возраст предстает как пляска смерти, и всматривание в нее становится чем-то многообещающим.

В этой связи по-новому предстает роль взрослых вообще и воспитателей в частности. В их адрес нередко раздаются упреки: дескать, черствые, невнимательные, равнодушные, злые. Но конкретный анализ конкретных обстоятельств, точная хронометрия могут изменить акценты на противоположные: кое-какие ипостаси Imago следует вовремя умертвить и хорошенько похоронить, покрепче забив крышку гроба. Для сейчас живущего субъекта, разумеется, не знающего и знать не желающего о своей временности, такой воспитатель есть враг, ничего, кроме ненависти, не заслуживающий, – но для будущих Аннушек и Джонов дело обстоит не так просто. Во всяком случае, когда строгий воспитатель, безжалостно наставляющий воспитанника, говорит ему: "Потом сам же мне спасибо скажешь", он бывает одновременно и прав и неправ. Возможно, ему и скажут спасибо, но благодарящий явно будет не тем, кого воспитатель сейчас обуздывает.

Стало быть, к искусству воспитателя следует отнести не только навык майевтики, которым так хорошо владел Сократ (то есть умение принять и взрастить плод, росток нового бытия), но и, если угодно, навык киллера, предполагающий умение нанести точный удар (или, скорее, серию точечных ударов), чтобы без лишних мучений отправить в мир иной, туда, где Тень, Anima и прочие призраки, зажившегося и выжившего из возраста персонажа. И тот и другой навык можно считать частью педагогического призвания. Здесь реальность возраста составляет отдаленную аналогию с более мелким темпоральным узором, с ритмикой сна и пробуждения. Человек, способный не будить в другом зверя, а напротив, пробуждать в нем лучшие чувства, буквально на вес золота.

Конечно, действительно работающий конвейер возраста не может зависеть от такого ненадежного и случайного обстоятельства, как наличие чуткого педагога. Конвейер работает потому, что он снабжен таймерами, реагирующими на совокупные ожидания окружения и программы самоуничтожения, на встроенные сигналы отмирания.

Назад Дальше