Агентурная кличка Лунь (сборник) - Николай Черкашин 11 стр.


Подполковник провел их к пассажирскому вагону и молча пропустил вперед. Ирина боялась поверить своему счастью; сейчас выяснится, что мест для них нет или что-то вроде "не положено", и придется вылезать на мокрый перрон. Но подполковник решительно рванул дверь в первое купе. Там был только один пассажир в лейтенантских погонах, но зато все четыре полки были до предела заставлены картонными коробками, фанерными ящиками, свертками, рулонами, чемоданами. Лейтенант вскочил при появлении старшего.

– Товарищ подполковник…

– Да сиди, сиди! Лучше скажи, найдем мы местечко для дамы с ребенком?

– Ну, если Родина прикажет… – с энтузиазмом отозвался немолодой лейтенант, – …мы и шинель в трусы заправим.

– Родина уже приказала. Давай уплотняться.

И они оба принялись сдвигать, переставлять многочисленные вещи, пока наконец не выгородили уголок для Ирины с ребенком.

Машутка во все глаза глядела на незнакомых дядей и всю эту возню с коробками.

– Ну, – наклонился к ней подполковник. – Давай знакомиться, красавица! Как тебя зовут?

– Маша.

– А меня дядя Гриша. А маму твою как зовут?

– Мама, – уверенно ответила девочка.

– Мама сама скажет, как ее зовут… – улыбнулась Ирина. – Мама Ира.

– Григорий Евсеевич Подгорянский, – церемонно представился подполковник. – Начальник трофейного отдела Энской армии. Вот вывозим с Павлом Ивановичем культурные ценности. Вот и вас с Машей как главное культурно-историческое достояние, тоже вывезем.

– Спасибо вам огромное! – прижала ладони к груди Ирина. – Вы нас просто спасли!

– Ну, "спасибо" не булькает, – сказал Григорий Евсеевич, доставая изящную карманную фляжечку с коньяком. – По маленькой за ваше возвращение домой. Сколько вы в угоне прожили?

– Почти три года.

– Срок, однако!

Лейтенант извлек из картонной картонки старинные чашечки из тончайшего фарфора, протер их полотенцем, и Подгорянский наполнил их темно-янтарной жидкостью, похожей на крепкий чай.

– Ой, я коньяк не буду! – спохватилась Ирина и тут же схитрила: – Я еще ребенка грудью кормлю.

– Такую большую девочку? – удивился подполковник.

– Меня мама до трех лет кормила.

– Теперь понятно, почему вы такая красивая! Ну, хоть пригубите вместе с нами.

Ирина пригубила:

– А вы поможете мне узнать судьбу мужа? Сколько ему еще в проверочном лагере сидеть?

Григорий Евсеевич озадаченно нахмурился:

– Судя по тому, что вы рассказали, боюсь, что его выпустят нескоро. Но я постараюсь узнать. Оставьте все данные и ваш адрес. Узнаю – напишу.

Но Подгорянский ничего не написал. В Минске он сам пришел, разыскав Ирину по оставленному адресу. Пришел через неделю после того, как Ирина с Машуткой вылезли из вагона на минском вокзале, и пришел не с пустыми руками: с букетом темно-красных георгинов, с немыслимыми деликатесами – красной головкой сыра, коробкой конфет, колбасой да еще в довершение со старинной вазой саксонского фарфора. Ирина приняла гостя с недобрыми предчувствиями. Увы, они оправдались. Григорий Евсеевич попросил выпить по рюмке все того же трофейного коньяка и только потом, поглаживая Машутку по волосам, сообщил ужасную весть:

– Младший политрук Лобов осужден военным трибуналом. Ему дали десять лет лагерей общего режима.

Ирина побледнела и воздуха, застывшего в ее груди, хватило только на короткий вскрик:

– Но за что?!!

Подгорянский достал из удостоверения личности бумажку, на которой был записан адрес Ирины, и прочитал на обороте формулировку приговора: "За пособничество немецко-фашистским оккупантам".

Ирина зарыдала, и, глядя на мать, заревела и Машутка. Григорий Евсеевич терпеливо дал им выплакаться. Потом, когда девочку уложили спать и они остались вдвоем, Подгорянский еще раз наполнил рюмки. Ирина, не дожидаясь тоста, выпила коньяк залпом как лекарство.

– Я написала письмо нашему главному редактору…

– Не думаю, что главный редактор сможет исправить положение, – подполковник налил рюмки в третий раз. – НКВД есть НКВД. Это царство в государстве. Там свои законы и понятия… Боюсь, ваш муж вернется после десяти лет совсем не таким, каким вы его знали. Лагерь, это знаете ли, такая мельница, которая перемалывает даже очень сильные характеры. Вот у меня вернулся один старый друг из-под Воркуты, и я его просто не узнал… Но не будем о грустном. У вас здесь есть работа?

– Пока нет.

– А кем вы можете работать?

– Редактором, секретарем, машинисткой…

– Вряд ли вы здесь что-то найдете. Минску сейчас нужны штукатуры и бетонщицы…

– Пойду в малярши…

– Да полно вам! А Машутку куда денете? Лучше определяйтесь ко мне в штат. Нам в отделе машинистка очень нужна. И работа интересная. Будете описи всяких картин делать, предметов старины, искусства. Немцы со всей Европы столько добра наволокли – век не разобрать. Вот я прошлый раз подлинного Рубенса вез, и Брейгеля тоже…

– А ваш отдел в Минске?

– Нет, мы пока в Тильзите стоим. Будете у нас работать, я вас и жильем обеспечу.

Ирина прекрасно понимала, что кроется за всеми этими благодеяниями. Но Сергей! Уходить к другому – при живом муже?! Ну не муже пока, но все же – отце ее ребенка?…

"В конце концов, он предлагает мне только работу!" – попыталась обмануть себя Ирина и выпила еще одну рюмку. До дна.

Алкоголь не помогает найти решение, он помогает забыть вопрос… Как бы там ни было, но думать надо теперь только о ребенке…

Чьи это слова? И почему ее мысли Григорий Евсеевич произносит вслух? Разве это не он сейчас сказал?

– Думать надо прежде всего о ребенке! – повторил Подгорянский, и Ирина молча ему кивнула.

…Боже, до чего же не хотелось возвращаться в эту клятую Неметчину! Ехали в ту же сторону, из которой недавно приехали, и высадились с тремя чемоданами на тильзитском вокзале. В просторной кабине "студебеккера" они уместились все втроем, с Машуткой на коленях. Машина остановилась у почти не тронутого войной трехэтажного дома. Большая трехкомнатная квартира принадлежала Подгорянскому. Правда, в одной из комнат жили его заместитель – Павел Иванович и эксперт-искусствовед из Вильнюса. Ирине с Машуткой отвели небольшую спаленку с видом на парковый пруд. Для девочки нашлась даже детская кроватка, в которой почивала красивая немецкая кукла с фарфоровым личиком и льняными волосами. Машутка, которая никогда не видела кукол, решила, что это ее сестричка, которая почему-то никак не просыпается.

– Мам, ну разбуди ее! Ну, скоро она встанет?!

– Спи сама. Завтра проснетесь вместе!

Машутка блаженно уснула.

В эту же ночь Подгорянский взял Ирину властно и страстно. Она не сопротивлялась, отдалась ему покорно, словно расплачиваясь за все доброе, что сделал для них с дочкой этот человек, столь своевременно возникший на ее пути.

– Мы должны пожениться, – сказал Григорий Евсеевич, блаженно вытягиваясь рядом. – А Машутку я удочерю. У меня тоже была дочка, правда, постарше. Но вся семья сгинула на Украине…

И, словно предупреждая возражения Ирины, начал излагать свои соображения:

– Я понимаю, что у нее есть родной отец, и он еще от нее не отрекся. Но пойми, что ей с таким отцом, сидевшим за пособничество, будут перекрыты все пути в жизни. Ее не пустят на порог ни одного института, ей во всех анкетах придется писать, что ее отец был репрессирован за "пособничество немецко-фашистским оккупантам". Представляешь, какое будущее ее ждет?

– Понимаю… – тихо всхлипывала в подушку Ирина.

Глава шестая
Под Медвежьей Горой

В этой арестантской "теплушке" теплым было только ее название. Правильнее было бы назвать ее "холодушка", или еще точнее – "морозильник". Едва состав с арестантами тронулся и стал набирать в декабрьской ночи скорость, как из всех щелей ударили леденящие сквозняки-свистодуи. Никакой защиты от них и никакого обогрева в вагоне не было – ни комелька, ни буржуйки. Сергей поднял воротник шинели, втянул руки в рукава – забушлатился, но потоки студеного воздуха проникали и снизу, и сверху. Под старенькой шинелькой, которую он прихватил с нар в "фильтровке", у него был надет штопаный – с хозяйского плеча – свитерок, а под ним байковая рубаха да майка. Все это нещадно пропускало холод.

Люди сгрудились, прижались друг к другу спинами, боками… Стало чуть теплее, но только для тех, кто оказался внутри. Время от времени крайние протискивались в середку.

– Морозят нас, суки, как блох в шубе!

– В шубе-то и блоха не замерзнет.

– У немцев не сдохли, так свои доконают!

– Какие они тебе – в мать и доску – свои?!

– Насчет досок… Тут доска лежит. Может, спички у кого есть?

Спички нашлись. Доску сломали, расщепили чем смогли и запалили прямо на полу вагона маленький костерчик.

– И поддувало не надо – ишь как пошло!

– Смотри, вагон не спали!

– А сгорит, так и хрен с ним! Перед смертью хоть согреемся.

К лоскутку пламени жадно потянулись иззябшие руки. От одного вида огня теплело на душе. А тела же по-прежнему мерзли на продувном дорожном сквозняке. Да и мороз лютовал с каждой новой северной верстой.

Утром на станции Старая Ладога охрана выволокла из вагона два задубевших трупа.

– Да вы нас лучше сразу постреляйте, чем так морозить! – выкрикнул кто-то из глубины вагона.

– Разговорчики! – огрызнулся начальник караула. – Прикажут, так и постреляем всех к поганой матери!

Но в теплушку все же притащили железную бочку из-под солярки с пробитыми топором и ломом дырами – подобие печки. Закинули охапку хвороста:

– Грейтесь, падлы, раз Гитлер вас не согрел!

Стояли долго. Бочка дымила, превращая теплушку в душегубку. Но с началом движения дым стало уносить по ходу поезда. За полчаса от отправления конвоиры принесли ведро кипятка и по буханке черного промороженного хлеба из расчета одна на двоих. Хлеб смерзся так, что ни разломить, ни разрезать – да и резать-то было нечем. Совали буханки в кипяток – в ведро входило по четыре буханки, а потом разламывали и жадно высасывали горячую хлебную влагу. Одна буханка вышла лишней – ее выдали на тех бедолаг, которых унесли в брезенте. Ее честно поделили на всех остальных.

Никто не знал, куда везут. Но и так было видно – не на курорт, на Север, на северомор…

В Медвежьей Горе от эшелона отцепили пять вагонов: приехали! Построили вдоль заснеженных рельсов, пересчитали при свете прожекторов и погнали в метель по дороге, прорубленной в карельской тайге. Бежали трусцой, чтобы не задубеть, под мат конвоя и лай овчарок. И торопливый хруст снега, хруст, хруст… Дых, дых, дых… Километр за километром… Бежали и шли, шли и бежали часа два, пока в лесной глухомани не замаячили охранные вышки и не встал высокий забор, повитый стальной колючкой. Зона! Всех новоприбывших еще час морозили на плацу, пока не пересчитали и не разбили по бригадам и баракам.

– Может, в баньку отправят? – мечтательно вздохнул сосед Сергея по строю – высокий рябой парень, подпрыгивая на месте.

– Отправят, – невесело хмыкнул пожилой мужик в солдатском треухе с опущенными и завязанными ушами. – На тот свет тебя здесь отправят, а не в баньку.

И будто подтверждая слова зэка, майор, видимо начальник лагеря, в мешковатой шинели и в белых валяных бурках, начал свою приветственную речь с замечательных слов:

– Будете хорошо работать, будем хоронить в гробах. А лодырей и отказчиков – закопаем в землю, как собак.

Наконец распустили по баракам. А в шестом бараке, куда определили Лобова, топились сразу две печки, сделанные из все тех же бочек из-под горючего, но с жестяными трубами. И хотя Сергею, вместе с рябым парнем, как новичкам достались самые холодные места на нарах, все же это ложе не шло ни в какое сравнение с ледяным адом скотского вагона. И первая лагерная баланда, которую выдали на ужин, показалась восхитительной, даром, что никакого вкуса Сергей не ощущал – главное, что она была горячей. В одну минуту он выхлебал жидкое варево из старой прогорклой пшенки. Кружка горячего чая с куском ржаного хлеба завершила трапезу. Право, после трех суток в "поезде смерти" лагерь был островом спасения. С этим предубеждением он и уснул между рябым парнем, бывшим зенитчиком, и мужиком в треухе (он его даже на ночь не снял, подвязав потуже тесемки ушей).

Отбой в 22, подъем в 5, работа с 6 утра… Теперь по этому расписанию предстояло жить десять лет. Нет, теперь уже поменьше – девять лет и 359 дней.

Глава седьмая
Золотая братина царя Ивана

Армейский трофейный отдел размещался в здании бывшего молитвенного дома методистов. Дом уцелел, в нем было тепло и сухо, и именно сюда трофейные отделы корпусов и дивизий свозили все, что представляло художественно-культурную ценность. Определялась она, разумеется, на глазок, и среди редчайших шедевров попадалось много кича, картин низкопробного вкуса. Разбор подобных вещей был в новинку армейским трофейщикам, так как до вступления на территорию Германии трофейная служба занималась выявлением, учетом, охраной и эвакуацией бесхозного военного и гражданского имущества, ремонтом автомашин, сбором и отправкой шкур павших коров и лошадей, утильрезины, стальных шлемов, гильз и спецукупорки, запчастей и прочих жизненно важных для армии вещей. А тут потоком пошли ящики, извлеченные из шахт, бункеров, подвалов, пещер и прочих укрытий. Подгорянский лично их распаковывал и определял что и в какие комнаты уносить. В помощь ему прислали доцента-искусствоведа из Вильнюса, весьма пожилого интеллигента, почти незнакомого с советским строем: большая часть его жизни прошла в Виленской губернии, а потом в Литовской республике. Василий Иннокентьевич, так звали старичка, только охал и ахал при виде очередного раскрытого ящика и сыпал замысловатыми терминами.

Ирина сидела в приемном отделении и печатала на машинке названия вещей, которые диктовал ей доцент.

Это были бесконечные кубки из горного хрусталя, янтарные чаши в серебряных оправах, ларцы из карельской березы, часы – Диана верхом на кентавре, и вдруг… золотая братина царя Ивана Васильевича, Ивана Грозного! Она-то как из своего 1564 года в Германию попала? Ясное дело, из какого-нибудь музея украли. Оттуда же и скромные серебряные славянские лунницы-обереги. Какая-то русская женщина носила их на заре Московского царства.

А то вдруг икона Сергия Радонежского строго глянула на нее глазами ее Сергея. И защемило сердце – где он, как он там?..

– Зачем им так много надо было картин и музейных ценностей?

– Гитлер хотел сделать Берлин центром мировой культуры, средоточием всех шедевров – короче, пупом Земли, – пояснял Подгорянский. – Но пуповину ему мы вот-вот перережем.

Здесь же играла с кубками, хрустальными и янтарными украшениями и Машутка, которую не с кем было оставить дома. Ирина очень боялась, как бы она чего не разбила. Но ребенок ничего не разбил.

Одну из картин, извлеченную из ящика для оконного стекла Подгорянский рассматривал особенно долго. Это была картина Бёклина "Остров мертвых" Григорий Евсеевич раскурил трубку с очень приятно пахнувшим табаком.

– Знаешь, что… – сказал он Ирине. – Не надо вносить эту картину в опись. Я оставлю ее себе…

– Зачем тебе такой мрак?

– Нравится. Не могу понять чем, но нравится.

* * *

Отсюда, из барака, жизнь в фольварке казалась невероятно легкой и радостной – как в пионерском лагере. Теперь наступила расплата за прошлое приволье.

Сергей вдруг ясно понял, что всех их приговорили на самом деле не к срокам, а к смерти. А срока – это так, для надежды, чтобы не разбежались. Прожить в таких условиях десять лет невозможно. В лучшем случае протянешь год-другой, не больше. И понял это не только он один. Поняли это и те бедолаги, которые решили выбраться из этого ада самым простым и безболезненным путем: затаился в сугробе, уснул, замерз – и душа на свободе! А тело, оболочка останется конвоирам. Оно, это бренное тело, так же малоценно здесь, как и лагерные обноски. Вместе с ними и закопают – кого в гробу за ударную работу, а кого так – в мать сыру-землю, в карельский подзол. Потому-то через день-другой и приходится всем остальным волочить с делянки задубелые трупы тех, кто совершил побег в небытие. А может, тоже вот так – присесть в сугроб – и поминай как звали?!

Сергей гнал от себя малодушную мысль и, чтобы держать себя в тонусе, стал разрабатывать план почти безнадежного побега. Бежать, конечно же, надо было с кем-то на пару. Но с кем? Сосед по нарам, рябой парень по имени Толян и по кличке Барабан, казался вполне надежным человеком, во всяком случае, не стукачом. Он в первый же день рассказал Сергею свою историю. В плен попал в сорок первом под Вязьмой, когда в котел угодило сразу три армии. До весны 1943 года мыкался по лагерям. В свои двадцать два он состарился и ссохся настолько, что сапоги соскальзывали с ног, и все считали его мужиком в летах.

– Сапоги, как крынки на жердях, болтались, – рассказывал Толян. – Думал, хана мне, деда-покойника в царстве небесном встречу… Вдруг на аппеле, на построении, объявляют: "Кто умеет играть на музыкальных инструментах – шаг из строя!" Ну, я в школьном оркестре на тубе играл, "бас-2" называется. Трое вышли, и я с ними. Может, полегче будет, все не киркой махать, не тачки возить… Отвели нас в отдельный полубарак. А там уже человек двадцать бывших музыкантов. Раздали духовые трубы, а мне барабан достался с тарелками. И на том спасибо – а то бы снова на работы отправили. Таскать его, заразу, неудобно, а так ничего – играть в самый раз. Приятно даже. И стали мы марши разучивать – и встречный, и парадный, и какой хошь… Дирижер был из наших, из капель-дудок. Сыгрались. А потом весь оркестр в полном составе увезли в какой-то немецкий городок, там всех переодели во фрицевскую форму, только с другими кокардами и погонами. И сказали, что мы теперь будем служить в Русской освободительной армии. Ага! Той самой, что генерал Власов командовал. Он и сам к нам приходил, строевой смотр произвел, марши наши послушал, строевую подготовку – одобрил. И никто не спрашивал, хотим мы у него служить или нет. Вы – оркестр, вот и играйте, куда пошлют. Ну, мы и дудели. Кормежка хорошая, спали на простынях… Ну, а потом, ясное дело, взяли нас в плен по-новой. И пятнадцать годков всобачили. За барабан. Чтоб знал, где и кому барабанить.

Сергей усмехнулся:

– Почти как в басне: "Ты все пела – это дело. Так поди же попляши".

– Так поди же – попили… Вот и пляшу с холоду.

– Дёру отсюда надо давать.

– Да разве отсюда сбежишь?

– До лета надо продержаться, а там… Железная дорога рядом, тайга, болота – по шпалам да по гатям уйдем, – тешил Сергей и себя, и Толяна радужной надеждой. – Сухарей бы подсушить, а в лесу не пропадем. Я травы знаю, коренья – какие есть можно, грибы-ягоды. Уйдем…

Как молодых и пока еще сильных их поставили в пару на самую тяжелую работу – подпиливать подрубленные стволы двуручной пилой. Пилили истово и молча, чтобы уложиться в норму, чтобы "пайку" не скостили, чтобы на побег сухарей накопить… Мысль о побеге грела душу. А тут и лютые январские морозы сменились февральским потеплением. После тридцатиградусной стужи пятнадцатиградусные морозы казались оттепелью.

Дни шли унылые и неразличимые, как чурбаки одного бревна: подъем, завтрак, развод на работы, звон пилы на морозе – дзы-дзы-дзы – вгрызались стальные зубья в древесину, потом подрубали топорами, потом – "Навались! – и протяжный треск падающего ствола.

Назад Дальше