– О нет, капитан! – отвечал штурман, развеселившись. – Розалия… Я назвал ее Розалией в честь покровительницы Мессины… Розалия, как покойница-жена моя, уж как разговорится, так не уймешь. Эй вы, что вы глазеете? Какая вам надобность знать, что там делается? Пороху в затравку!
Пока клали порох в затравку, с борта фелуки снова поднялся дым, и как суда сблизились, то по всему нашему кораблю застучали картечи. В ту же минуту один матрос свалился с грот-марса на бакштаги грот-мачты, а оттуда упал на палубу. Пираты, увидев это, испустили радостные крики.
Но смерть, которая посетила "Прекрасную Левантийку", вернулась на фелуку с ядром Розалии, и за радостными кликами последовали проклятия. Это ядро пролетело сквозь стену и унесло двух канониров.
– Еще лучше! Славно, штурман! Да вот у вас два камнемета! Неужто и они тоже не заговорят!
– Сейчас, сейчас, капитан, теперь еще рано: pazienza, терпение, как говорят у нас в Сицилии, и все придет в свой черед. Эй вы, за борт! Видите, что еще град посыплется.
Вслед за тем новый огненный ураган упал на палубу, убил одного матроса, двоих или троих ранил.
Снова раздались на фелуке радостные восклицания, но они прерваны были выстрелами наших трех орудий. Три гребца упали и были заменены другими, и бег наш продолжался еще сильнее прежнего. Капитан пиратов, замечая, что не поспеет вовремя к абордажу, стоял на корме и понуждал гребцов своих. Мы тоже были уверены, что уйдем от абордажа, и это придавало нам новое мужество. Тут и буря вступила в дело, загрохотал гром, вслед за ним налетел порыв ветра и сильно двинул нас вперед.
– Радуйтесь, ребята! – закричал я. – Вы видите, что небо нам помогает, и буря толкает нас, как рукой. До сих пор они еще нам большого вреда не сделали: дерево нам дороже мяса.
– Всему свой черед, капитан, – сказал штурман. – Настоящая пляска начнется тогда, когда они примутся играть на своих передовых пушках. Эй, ребята, пали!
Выстрелы обоих судов раздались одновременно, но я, думая о том, что сказал штурман, не следил уже за их действиями. Я слышал только стон и, взглянув на палубу, увидел, что два человека корчатся в предсмертных судорогах. Подозвав двух матросов, я сказал им вполголоса:
– Поглядите, нет ли мертвых. Не надо загромождать палубы, да притом и не весело смотреть на них, стащите трупы в кубрик и бросьте в море с бак-борта, чтобы пираты не видели.
Матросы сразу же принялись за дело, а я опять обратился к фелуке.
Мы уже почти добрались до конца нашего бега, и, по моему расчету, прежде фелуки, но тут мы были так близко от нее, что сильный человек мог бы бросить камень с одного судна на другое.
Теперь пора было приняться за ружья, и я велел стрелять, тот же приказ отдан был в ту же минуту и на фелуке, и ружейная стрельба началась с обеих сторон.
Некоторое время гребцы фелуки работали так сильно, что опередили нас, но ветер стал крепчать, и мы снова их обогнали. Тут они дали по нам на каких-нибудь сорока шагах ужаснейший залп, на который мы отвечали, как могли, из орудий и ружей, потом они погнались за нами. Через минуту раздались выстрелы двух больших орудий: одно ядро ударило у самой подводной части в нашу корму, а другое пролетело по парусам, не сделав нам, впрочем, большого вреда – оно продырявило только три малых паруса.
– Вот и шары стали покатываться, – сказал штурман. – Теперь наш брат только береги кегли.
– Да нельзя ли перевезти Розалию на корму и дать им сдачи? – сказал я.
– Сейчас, сейчас, капитан, везут. Ну, ну, лентяй, – сказал он матросу, которому раздавило палец. – Берись, что ли, за колесо, после успеешь понежиться со своим пальцем. Ну, вот так-то!
Но нашу пушку еще не успели зарядить, как раздался выстрел и за ним последовал ужасный треск. В ту же минуту со всех сторон закричали:
– Берегись, капитан!
Я взглянул наверх и увидел, что часть бизань-мачты, переломленная чуть выше марса, зашаталась и падает с парусами. В ту же минуту вся корма покрылась деревом, парусами и веревками и корабль, лишившись двух парусов, важнейших для успешного хода с попутным ветром, сразу же пошел тише.
– Руби все! – закричал я. – Руби, и в море!
Матросы, понимая всю важность этого приказания, как тигры, бросились на веревки и с помощью топоров, сабель и ножей в минуту перерубили и перерезали до малейшей все веревки, которыми брам-стеньги были связаны с бизань-мачтой, потом все это побросали за борт.
Несмотря на быстроту этого маневра, корабль пошел медленнее, и я видел, что уже не остается никакого средства избежать абордажа. Я посмотрел вокруг себя: потери наши были еще не очень великие. Убито трое или четверо матросов, столько же тяжело ранено, несколько других человек получили легкие раны; считая с пассажирами, у нас оставалось еще двадцать пять или тридцать человек в состоянии защищаться. Я велел позвать тех, которые с утра давали патроны, и, нагнувшись к Апостоли, который не отходил от меня ни на минуту, сказал ему, потихоньку:
– Послушай, брат, мы уже дрались. Сдаваться поздно. Что, ты думаешь, будет с нами, если нас возьмут?
– Нас зарежут или повесят, – отвечал спокойно Апостоли.
– Но ты грек. Земляки, может быть, пощадят тебя.
– Именно потому-то и не пощадят. Побежденный никогда не получит помилования, если просить его на том же языке, на котором говорит победитель.
– И ты в этом уверен?
– Как нельзя более.
– Ну так спроси у штурмана зажженный фитиль и, когда я закричу "Пора!" – сбеги по кормовому трапу, брось фитиль в пороховую камеру, и все будет кончено.
– Хорошо, – отвечал Апостоли со всегдашней своей печальной улыбкой, как будто бы я дал ему самое обыкновенное приказание.
Я подал ему руку, он бросился ко мне на шею. Потом я схватил одной рукой рупор, другой – топор и закричал изо всей силы:
– Держи круче к ветру малыми парусами. Людей на нижние реи! Руль на ветер весь, и готовься к абордажу!
Маневр был в ту же минуту исполнен. "Прекрасная Левантийка", вместо того чтобы идти с попутным ветром, замедлила ход свой и повернулась к фелуке бортом. Пираты, идя на парусах и на веслах, зацепили своим бушпритом за бак-штаги нашей бизань-мачты, и суда так сильно стукнулись, что часть нашего борта обломилась. В ту же самую минуту, как будто суда воспламенились от столкновения, поднялось облако дыма, раздался ужаснейший гром и "Прекрасная Левантийка" дрогнула до самого киля: пираты выпалили из своих двенадцати орудий. К счастью, я успел закричать: "На земь!" Все те, которые бросились ничком, остались в живых, прочие были поражены картечью. Потом, вставая посреди дыма, мы увидели, что пираты, как демоны, спускаются со своих реев, с бушприта, перескакивают со своей палубы на нашу. Тут уже нечего было командовать, я бросился вперед и разнес череп топором первому, кто мне попался.
Невозможно изобразить подробностей этой страшной сцены. Каждый дрался сам по себе и насмерть. Я отдал свои пистолеты Апостоли, потому что он был слишком слаб, не мог действовать ни топором, ни саблей, и два раза противники мои падали от ударов, которые не мной были нанесены. Я бросился вперед, как безумный, чтобы не пережить нашего поражения, которое легко было предвидеть, но, по какому-то чуду, дравшись с четверть часа, опрокинув все, что представлялось мне на пути, я не получил еще ни одной раны. В это время на меня вдруг набросились два пирата: один из них был юноша лет восемнадцати, другой – человек лет сорока. Махая топором, я задел молодого человека по ляжке: он вскрикнул и упал. Избавившись от этого, я бросился на другого, чтобы раскроить ему голову. Но он одной рукой схватил мой топор, другой нанес мне в бок удар кинжалом, который, к счастью, попал прямо в пояс мой, наполненный золотом. Боясь, чтобы он не повторил своего удара, я схватил его поперек тела, окинул быстрым взором наш корабль, и, видя, что пираты везде побеждают, закричал: "Пора!" Апостоли побежал к кормовому трапу.
Пират был ужасный силач, но я искусен в борьбе, как древний атлет. Никогда братья, встретившись после долгого отсутствия, не обнимались так крепко, как мы, чтобы задушить друг друга. Борясь, мы дошли до того места, где стена обломилась, когда суда столкнулись, ни один из нас этого не видел, и мы оба упали в море так, что никто и не заметил.
Как только мы очутились в воде, я почувствовал, что руки пирата разжимаются. Я тоже, увлекаемый врожденным чувством самосохранения, которого человек преодолеть не в состоянии, выпустил своего противника, нырнул, и вынырнул уже в нескольких шагах за кормой "Прекрасной Левантийки". Я удивился, что она еще не взлетела на воздух. Зная Апостоли, я нисколько не сомневался в том, что он исполнит мое приказание. Подождав несколько минут и видя, что ничего нового нет, я подумал, что, верно, с бедным моим приятелем что-нибудь случилось. Пираты овладели всем судном. Тогда уже начинало смеркаться, я воспользовался этим, чтобы укрыться от них, уплыв подальше. Я плыл, сам не зная куда и повинуясь безотчетному инстинкту, по которому человек всегда старается отдалить минуту смерти, хотя и не надеется остаться в живых. Но потом я вспомнил, что в ту минуту, как у нас переломило мачту, мы находились почти прямо против островка Нео, который, как мне казалось, должен быть милях в двух к северу. Я обратился в ту сторону и, чтобы пираты меня не видели, плыл сколько можно под водой, выставляя время от времени голову только для того, чтобы перевести дух. Однако, несмотря на все мои предосторожности, две или три пули, взбрызнув подле меня воду, доказали, что пираты обратили на меня свое внимание. К счастью, все эти пули пролетели мимо, а вскоре я был уже вне выстрелов.
Положение мое было очень незавидное. Я проплыл бы две мили, если бы море было спокойно, но буря разыгрывалась, волны росли и росли, гром грохотал над моей головой, время от времени молнии, как огромные змеи, озаряли гребни волн голубоватым светом, который придавал им страшный вид. Притом мне ужасно мешало платье: моя греческая юбка, широкая фустанелла, напитавшись водой, так и тянула меня ко дну. Через полчаса я почувствовал, что начинаю ослабевать и непременно погибну, если не освобожусь от этой тяжести, я повернулся на спину, и после ужаснейших усилий мне удалось кое-как разорвать шнурок, которым фустанелла была привязана, потом, спустив ее с ноги, я ободрился и поплыл скорее.
Еще с полчаса я плыл довольно свободно, но море больше и больше волновалось, и я чувствовал, что не в состоянии буду выдержать усталости. Тут нельзя было перерезáть волн, как в обыкновенное время, надо было предаваться им, и каждый раз, как я спускался вместе с волной, казалось, что меня тянет в бездну. Однажды, когда я был на вершине водяной горы, блеснула молния, и я увидел справа скалу Нео, но в огромном расстоянии от меня. В темноте не по чем было направлять своего пути, я сбился: теперь остров был так же далеко от меня, как с самого начала. Это привело меня в уныние: я чувствовал, что мне не добраться до земли. Я попробовал было отдохнуть, плавая на спине, но меня поражало ужасом каждый раз, как я устремлялся вместе с волной головой вниз в страшные долины, которые делались глубже и глубже. Дыхание мое стеснялось, в ушах шумело, члены коченели, движения становились неправильными, мне хотелось закричать, хотя я хорошо знал, что посереди моря никто, кроме Бога, криков моих не услышит. Воспоминания толпой носились передо мной, как в сновидении. Мне представлялись отец, мать, Том, Стенбау, Джеймс, Боб, Борк, вспоминал я такие вещи, которые давно изгладились из моей памяти, и видел такие, которые как будто приносились с того света. Я уже не плавал, а без воли, без сопротивления перекатывался с волны на волну. Тут я делал отчаянное усилие, от которого искры тысячами сыпались у меня из глаз, я выбивался на поверхность воды, видел снова небо, и мне казалось, что оно совсем черное с красными звездами. Я испускал крики, и мне чудилось, будто кто-то на них отвечает. Я чувствовал, что силы мои истощаются, приподнялся до пояса над водой и с ужасом посмотрел вокруг себя. В эту минуту блеснула молния: мне показалось на вершине одной волны что-то черное, как будто скала, которая катилась в ту же пропасть, где я был. Вдруг я услышал, что кто-то произносит мое имя, и уже так явственно, что я не мог принять это за мечту. Я хотел отвечать, но рот мой наполнился водой. Мне казалось, что меня ударило по лицу веревкой, я схватился за нее зубами, потом руками. Что-то тянуло меня к себе, я не противился: у меня уже не было ни силы, ни воли, потом я уже ничего больше не чувствовал, был в обмороке.
Очнувшись, я увидел, что лежу в каюте "Прекрасной Левантийки", а подле моей койки сидит Апостоли.
Глава XXIII
Увидев, что я пришел в себя, он объяснил мне, каким чудом я спасся от смерти, он не мог взорвать корабль, потому что шкипер, угадав мое намерение, затопил порох. Идя назад по трапу, он встретился с пиратами: овладев всем судном, они несли в капитанскую каюту молодого человека, которого я ранил топором, бедняга истекал кровью и просил, чтобы позвали хирурга. Тогда Апостоли пришло в голову выдать меня за врача и таким образом спасти меня. Он закричал, что на "Прекрасной Левантийке" есть доктор, и призвал прекратить резню, если еще не поздно. Два человека сразу же бросились на палубу и объявили от имени капитанского сына, что кто нанесет хоть еще один удар, тот будет казнен. Апостоли с беспокойством следовал за ними, везде искал меня и не находил, в это самое время послышался радостный крик: капитан их, который во время битвы исчез, взобрался по канату на палубу и закричал: "Победа!" Апостоли сразу же узнал, что это тот самый человек, с которым я боролся, и подбежал к нему, спрашивая, куда я девался. Пират отвечал, что я, вероятно, утонул. Апостоли сказал, что я врач и что один я могу спасти капитанского сына. Тут огорченный отец начал спрашивать, не видел ли кто меня, двое пиратов отвечали, что они стреляли по человеку, который плыл к острову Нео. Капитан сразу же велел спустить баркас и не знал, что делать, спешить ли на помощь ко мне или идти к сыну. Апостоли сказал, что мы с ним друзья, и вызвался отыскать меня. Капитан пошел в каюту, а Апостоли бросился в шлюпку. Люди, которые отправились за мной, увидели при блеске молнии что-то белое и достали мою фустанеллу. Это подало им надежду, и, думая, что я, верно, поплыл к острову, они стали грести в ту сторону. С полчаса спустя они увидели при блеске молнии человека, который боролся со смертью, и вытащили меня в ту самую минуту, когда я уже готов был навсегда погрузиться в море.
Апостоли только закончил рассказ свой, как дверь отворилась и вошел капитан. Я с первого взгляда узнал человека, с которым мы дрались, между тем физиономия его совершенно изменилась: тогда на лице его изображалась свирепость, теперь уныние: он явился передо мной уже не врагом, а просителем. Увидев, что я уже пришел в себя, он бросился к моей койке и закричал на франкском наречии:
– Ради бога, доктор, спасите моего сына, моего милого Фортуната, и требуйте от меня, чего хотите.
– Не знаю, удастся ли мне спасти твоего сына, – отвечал я, – но прежде всего я требую, чтобы ни один из твоих пленных не был умерщвлен, сын твой отвечает мне своей жизнью за жизнь последнего матроса.
– Спаси только Фортуната! – закричал опять пират. – И я своими руками задушу первого, кто осмелится тронуть ваших людей, но поклянись же и ты мне.
– В чем?
– Что ты не покинешь Фортуната, пока он не выздоровеет или не умрет.
– Клянусь!
– Так пойдем же со мной.
Я соскочил с койки и пошел с пиратом и с Апостоли в каюту к больному.
Я сразу же узнал молодого человека, которого ранил топором. То был прекрасный юноша, лет восемнадцати или двадцати, черноволосый, со смуглым лицом. Губы его были сини, он едва мог говорить, время от времени только жаловался и просил пить, потому что у него была лихорадка. Я подошел к нему, поднял покрывало и увидел, что он плавает в крови. Рана была продольная, в верхней наружной части правой ляжки, около пяти дюймов длиной и в полтора дюйма в самой большой глубине своей. Я увидел с первого взгляда, что она не могла повредить артерии, и это подало мне надежду вылечить юношу, притом я знал, что продольные раны не так опасны, как поперечные.
Я повернул больного на спину, чтобы нога лежала в горизонтальном положении, и обмыл рану самой свежей водой, какую только могли найти. Очистив ее от крови, я положил корпию во всю длину и перевязал так, чтобы разверстые края раны сошлись. Потом я велел поднять больного на полотенцах, чтобы переменить под ним тюфяк и простыни, обагренные кровью, велел смачивать рану свежей водой и предписал самую строгую диету. Надеясь, что больной проведет ночь хорошо, я просил позволения уйти, потому что после такого тягостного дня мне самому необходим был покой. Капитан согласился на это с тем, что, если с больным что-нибудь случится, то меня сразу же разбудят.
Я ушел в каюту, и мы остались одни с Апостоли. Тут я вполне оценил его преданность и присутствие духа. Без него труп мой носился бы по волнам, был бы выброшен на какую-нибудь скалу и достался в добычу хищным птицам. Мы снова обнялись, как люди, которые расстались было навеки и каким-то чудом снова сошлись, потом я спросил о нашем экипаже. В живых осталось только тринадцать матросов и пятеро пассажиров, всех раненых, с обеих сторон, побросали в море, в числе их был и несчастный штурман. Шкипер наш был помилован: он рассказал, что драться положено было без его согласия и что в решительную минуту он спас всех, затопив порох. Апостоли подтвердил его показания. Успокоившись на счет всех наших, я лег и заснул крепким сном.
Часа в два я проснулся, вспомнил о раненом, и хотя меня не будили, следовательно, с ним ничего дурного не случилось, однако же я встал и пошел в каюту капитана. Он совсем не ложился, сидел подле своего сына и беспрестанно смачивал его рану. Лицо его, столь свирепое и страшное в минуту битвы, приняло выражение удивительной нежности и заботливости: это был уже не грозный атаман пиратов, а отец, трепещущий и покорный. Увидев меня, он подал мне руку и просил знаками, чтобы я как-нибудь не разбудил больного.
Молодой человек спал спокойно, без лихорадки, потому что его ослабила сильная потеря крови. Я прислушался к его дыханию: оно было слабое, но ровное, никогда не видывал я ничего прекраснее этого бледного лица, окруженного черными волосами: то была одна из тех благородных головок, которые мы видим на картинах Тициана и Ван-Дейка и всегда считаем произведениями художнического воображения. Все было хорошо – я успокоил отца, но, несмотря на мои советы, он никак не согласился отойти от постели больного.
Я опять ушел в свою каюту и спокойно проспал до восьми часов. Потом возвратился к Фортунату. Он уже не спал, страдал лихорадкой: это всегда случается при значительных ранах и потому нисколько меня не тревожило, я велел давать ему прохладное питье, а сам пошел к моему больному.
Увы, тот был совсем не в таком положении! Во время битвы его поддерживали восторженность, потом пламенное желание спасти меня, и он превозмогал свою слабость, но это усилие истощило его. Сразу же после того, как я вечером ушел от него, у него начался сильный кашель, потом рвота кровью, затем лихорадка, и утром он был так слаб, что уже и не попробовал встать.