Приключения Джона Девиса. Капитан Поль (сборник) - Александр Дюма 29 стр.


Сойдя на берег, я сразу же вспомнил о матушке, она не могла ехать с нами на корабль и в беспокойстве ожидала, чем кончится суд. Батюшка и капитан Стенбау начали толковать о приготовлениях к большому обеду, которым они хотели праздновать мое оправдание, а я побежал к дому, где мы остановились. В два прыжка очутился я у дверей матушкиной комнаты и почти вышиб их. Матушка стояла на коленях и молилась обо мне.

Я еще не успел выговорить ни слова, как она увидела меня, протянула ко мне руки и вскричала:

– Спасен! Спасен! О, я счастливейшая из матерей!

– А от вас зависит сделать меня счастливейшим из сыновей и мужей.

Глава XXXI

Можно представить себе, как удивилась матушка, услышав такой ответ, и с беспокойством начала меня расспрашивать. Минута была такая благоприятная, что я сразу же приступил к объяснению, которое нарочно отлагал до этих пор. Пользуясь отсутствием батюшки и моих товарищей, я подробно рассказал ей о своих приключениях с того времени, как бежал из Константинополя и до того дня, когда получил в Смирне последнее ее письмо.

Разумеется, что этот рассказ возбудил самые сильные ощущения в сердце матушки. Я держал ее за руку, когда рассказывал о нашем сражении с пиратами и о том, как я чуть не потонул, рука ее трепетала. Когда я говорил о смерти Апостоли, слезы лились из глаз ее. Она не знала Апостоли, но он был ей не чужой: он спас жизнь ее сыну.

Наконец я дошел до прибытия нашего на остров Кеос, изображал свое любопытство, желание, рождающуюся любовь к Фатинице. Я описал ее матушке такой, какова была она в самом деле, то есть ангелом любви и чистоты. Я говорил, как она твердо верит моему слову, как она предалась в мои руки, когда я объявил, что хочу самолично просить благословения моих родителей. Я представил матушке, как должна страдать теперь бедная Фатиница, когда она уже пять месяцев не имеет обо мне никаких известий и ее поддерживает только одно убеждение, что я люблю ее столь же горячо, как она меня. Потом я стал на колени, схватил матушкины руки, целовал их и умолял не доводить меня до ослушания.

Матушка была так добра и так любила меня, что хотя вся эта история, по нашим нравам, должна была казаться ей чрезвычайно странной, однако я видел ясно, что дело наполовину уже решено в мою пользу. Для женщин в слове "любовь" столько прелести, что они им всегда увлекаются, сначала на свой собственный счет, а после на чужой. Но оставалось еще уговорить отца моего; конечно, я не мог сомневаться в нежной любви его ко мне, но невероятно было, чтобы он легко сдался. Батюшка весьма уважал древность фамилий и всегда желал, чтобы я женился на какой-нибудь знатной девушке, правда, Константин Софианос, как и все Майноты, вел свое происхождение прямо от Леонида, но батюшке, верно, показалось бы, что ремесло пирата не совсем соответствует знатному имени. Что касается матушки, то она сразу же поняла, что Фатиница будет в Лондоне отличаться своей красотой в светских обществах, или в Уильямс-Хаузе услаждать наш домашний круг своим милым характером, при этом никто не вздумает доискиваться, чем занимаются на Киосе потомки спартанцев. Я говорил ей, что от этого брака зависит счастье всей моей жизни, а мать никогда не считает невозможным того, что может составить благополучие ее сына. Матушка обещала все, чего я хотел, и взялась вести переговоры об этом важном деле с батюшкой.

В это самое время батюшка и Джеймс пришли за мной, потому что капитан Стенбау, ссылаясь на то, что я служил под его начальством, настоял, чтобы обед по случаю моего оправдания был дан на "Трезубце", и батюшка принужден был согласиться, впрочем, я думаю, что он очень рад был хоть еще раз в жизни пообедать на корабле по-офицерски.

Батюшка просил, чтобы Тому позволили обедать с матросами, разумеется, капитан охотно на это согласился. Мы взяли Тома с собой, и я сразу же познакомил его с Бобом. Эти два морских волка с первого взгляда поняли друг друга, и через час они уже были такими друзьями, как будто служили на одном корабле двадцать пять лет.

Это был один из самых счастливых дней моей жизни. Свободный и оправданный, я снова очутился со своими добрыми товарищами, когда так долго думал, что мне уже не видать их. Капитан Стенбау был так рад, что с трудом поддерживал свое достоинство. Что касается Джеймса, то, поскольку ему важничать было ни к чему, он с ума сходил от радости. После обеда он рассказал мне, что сразу же догадался, зачем я поехал на берег в день дуэли моей с Борком. Боб сам утвердил его в этой догадке, рассказав, как я с ним прощался и что говорил ему при этом. Как только капитан возвратился, Джеймс просил позволения ехать на берег с Бобом по весьма важному делу, чтобы с него не взыскивали, если он вернется поздно ночью. Стенбау сначала не пускал было его, но Джеймс поклялся честью, что ему нужно быть на берегу, и тогда он согласился.

Джеймс пристал к берегу в том самом месте, где я простился с Бобом, и они пошли прямо на галатское кладбище. Они вскоре наткнулись на труп Борка, и тут Джеймс увидел, что догадка его была справедлива, да если бы он и мог еще сомневаться, то убедился бы, осмотрев шпагу, что это моя шпага.

Он поднял шпагу Борка, лежавшую рядом с ним, и осмотрел ее, чтобы видеть, не ранен ли я. Не заметив на ней крови, он успокоился. Джеймс, так же, как и я, не слыхал, что лейтенант переведен от нас, и потому догадался, что я, зная, какая судьба ждет меня на корабле, никогда уже не возвращусь.

Джеймс остался на кладбище, а Боб послал искать кого-нибудь, кто бы взялся вывезти труп Борка. Он скоро возвратился и привел с собой грека и осла, тело взвалили на животное и все трое отправились к воротам Топхане, где стоял наш баркас.

Все на корабле сразу же догадались, что Борка убил я. Притом на другой день еврей привез мои письма и, к большой радости экипажа, объявил, что я уже избежал наказания.

Капитан сразу же написал донесение об этом деле, стараясь, сколько можно, оправдать меня, но тут было обстоятельство, которого ничем смягчить было невозможно. Я убил своего начальника и, следовательно, по законам всех стран в мире, заслужил смертную казнь. Это очень огорчало доброго капитана, и он был весьма печален до тех пор, пока не получил предписания возвратиться в Англию, потому что при этом предписании приложено было уведомление о том, что Борк переведен на другой корабль. Это, как я уже говорил, придало совсем другой оборот моему делу, и с тех пор все были уверены, что я буду оправдан.

Мы вернулись домой довольно поздно. Прощаясь с матушкой, я напомнил ей, что она обещала постараться за меня, и оставил ее одну с батюшкой.

Я провел очень беспокойную ночь: в это самое время решалась судьба моя, и в новом процессе дело шло уже не о теле, а о сердце моем. Правда, я очень надеялся на доброту и любовь ко мне моих родителей, но просьба моя была так неожиданна, что отказ не удивил бы меня.

Утром я, по обыкновению, пришел в батюшкину комнату: он сидел в своих больших креслах, насвистывал свою старинную арию и бил такт палкой по своей деревянной ноге, читатели уже знают, что это были у него несомненные признаки душевной тревоги.

– Ага, это ты! – сказал он, увидев меня, и по одному уже тону этих слов я догадался, что он все знает.

– Я, батюшка, – сказал я робко, потому что сердце билось у меня так сильно, как не билось в самых опасных случаях моей жизни.

– Поди-ка сюда, – продолжал он тем же тоном.

Я подошел. В это самое время вошла и матушка.

Я вздохнул: это была подмога мне.

– Ты задумал жениться, в твои годы?..

– Батюшка, – отвечал я, улыбаясь, – крайности сходятся. Вы женились поздно, и ваш брак так счастлив, что я хочу жениться в молодости, чтобы с двадцати лет наслаждаться блаженством, с которым вы познакомились только в сорок.

– Но я был свободен! У меня не было родителей, которых брак мой мог бы огорчить. Притом, та, на которой я женился, вот она – твоя мать.

– А у меня, благодаря Богу, – сказал я, – есть добрые родители, которых я люблю и уважаю. Они не захотят отказом лишить меня счастья всей жизни. Мне очень хотелось бы, если можно, взять ту, которую я люблю, за руку и подвести ее к вам, как вы бы подвели матушку к своим родителям, если бы они у вас были. Я уверен, что вы тогда сказали бы мне то же, что они сказали бы вам: "Будь счастлив".

– А если бы мы не согласились, что бы ты тогда сказал?

– Я сказал бы, что сердце мое отдано, и что сверх того я дал слово: а вы же, батюшка, всегда учили меня, что честный человек – раб своего слова.

– И что же тогда?

– Выслушайте меня, батюшка, и вы, матушка, – сказал я, став на колени и взяв их обоих за руки. – Богу известно, да и вы сами знаете, что я всегда был почтительным и усердным сыном. Расставаясь с Фатиницей, я обещал ей вернуться через три месяца, потому что хотел дождаться в Смирне благословения, о котором теперь прошу вас. Я только что собирался писать вам, как получил ваше письмо. Матушка приказывала мне ехать сразу же и говорила, что умрет с тоски, если я не скоро приеду. Я решился в ту же минуту, выехал из Смирны, не повидавшись с Фатиницей, не простившись, не написав даже, я был уверен, что она совершенно полагается на мое слово. Я поехал – и вот я у ваших ног. Согласитесь, что я до сих пор вполне жертвовал любовью привязанности моей к вам. Будьте же, батюшка, и вы добры столько же, как я покорен вам, и не ставьте моего сердца между страстной любовью к Фатинице и глубоким уважением к вам.

Батюшка встал, покашлял, повторил свою арию, прохаживаясь вокруг комнаты и поглядывая на гравюры, наконец остановился против меня и сказал:

– И ты говоришь, что эта девушка может сравниться с твоей матерью?

– Никто не может сравниться с матушкой, – сказал я, улыбаясь, – но, клянусь вам, после нее Фатиница больше всех других женщин приближается к совершенству.

– И она согласится покинуть отечество, родных и приехать сюда?

– Она все для меня покинет, а вы и матушка замените ей все, чего она лишится.

Батюшка еще три раза, посвистывая, обошел вокруг комнаты, потом опять остановился и сказал:

– Ну, ну, хорошо, посмотрим.

Я бросился к нему.

– О нет, нет, батюшка, ради бога, теперь же. О, если бы вы знали, я считал минуты с таким же нетерпением, как приговоренный к смертной казни, который ждет помилования. Вы согласны, вы согласны, батюшка?

– Э, братец, – вскричал отец мой с неизъяснимым выражением нежности, – да разве я тебе когда в чем-нибудь отказывал?

Я вскрикнул и кинулся в его объятия.

– Ну, ну, потише, ты меня задушил, – сказал он. – Дай мне, по крайней мере, полюбоваться на моих внучков.

Я выпустил из рук батюшку и побежал к матери.

– Матушка, благодарю вас, и этим я вам обязан, вы разгадали своим сердцем сердце моей Фатиницы. Вам я обязан был счастьем в детском возрасте, вам же обязан буду им и в зрелых летах.

– Если так, – сказала она, – так сделай же что-нибудь и ты для меня.

– О, только прикажите, матушка!

– Я тебя почти совсем не видела. Проживи с нами еще месяц.

Это было очень просто, но между тем сердце мое сжалось и дрожь пробежала по всему телу.

– Неужели ты мне откажешь? – сказала она, сложив руки и почти с умоляющим видом.

– О нет, матушка! – вскричал я. – Но дай бог, чтобы то, что я теперь почувствовал, было не предчувствием.

И я прожил в Уильямс-Хаузе еще месяц.

Глава XXXII

В это время, как нарочно, ни один корабль не отходил в Архипелаг, да и вообще на восток шел один только фрегат "Изида", который вез командира королевского корсиканского полка, полковника сэра Гудсона Лоу в Бутринто, откуда он должен был отправиться в Янину. Я выпросил позволения ехать на этом корабле. "Изида" везла меня не прямо туда, куда я так торопился, но, попав в Албанию, я мог, благодаря письму лорда Байрона к Али-паше, получить конвой, проехать Ливадию, добраться до Афин, а там сесть в лодку и отправиться наконец на Кеос. Мы решились дождаться в Портсмуте отправления "Изиды", наконец фрегат вышел в море, через двадцать семь дней после обещания, данного мною матушке, и через восемь месяцев с тех пор, как я покинул остров Кеос. Я был уверен в Фатинице, как она во мне, и теперь ехал, чтобы уже никогда с ней не расставаться.

В этот раз погода тоже чрезвычайно нам благоприятствовала. Через десять дней по выходе из Портсмута мы были уже в Гибралтаре и останавливались там только для того, чтобы запастись водой и отдать депеши. Потом мы сразу же снова пустились в путь, оставили Балеарские острова слева, прошли между Сицилией и Мальтой и наконец увидели Албанию – "страну скал, кормилицу людей бесстрашных и безжалостных, откуда крест изгнан, где возвышаются минареты, где бледное полулуние блестит в долине, посреди кипарисной рощи, окружающей каждый город", – как говорит Байрон.

Мы вышли на берег в Бутринто, и, пока мои спутники делали приготовления, чтобы достойным образом явиться к Али-паше, я взял только проводника и сразу же отправился в Янину.

Передо мной были в том самом виде, как описал их поэт, дикие холмы Албании, мрачные сулийские скалы, полузакрытые туманами, и вершина Пинда, орошаемая снеговыми ручьями и увенчанная багровыми полосами, которые перемежаются с полосами темного цвета. Редко были видны человеческие следы, и трудно было представить себе, что приближаешься к главному городу столь могущественного пашалыка; время от времени виднелись только уединенные хижины, прилепленные на краю пропасти, или пастух, который, закутавшись в свой белый плащ, сидел на скале, свесив ноги в пропасть, и беззаботно посматривал на свое стадо, которое тщедушностью защищалось от воровства. Наконец мы перебрались через ряд холмов, за которыми скрывается Янина, увидели озеро, на берегах которого сидела некогда Додона и в котором отражались вершины величественных дубов, мы следовали глазами за течением Арты, древнего Ахерона, который прячется в крутых холмах своих.

Странный человек, к которому я ехал, жил на берегах этой реки, посвященной мертвым. Али-Тобелени-Вели-Заде было в то время семьдесят два года. Отец его был Вели-Бей, который сжег двух своих братьев, Салика и Мехмета, и благодаря этому сделался первым агой города Тебелени, а мать Хамко, дочь одного конийского бея. Он провел первые годы своей жизни в тюрьме и в нищете, потому что после смерти его отца, племена, окружающие Тебелени, боясь предприимчивого духа Хамко больше, нежели боялись жестокости Вели, завлекли ее в засаду, и там старшина Кормово нанес ей в присутствии ее детей гнусное оскорбление и потом заключил с Али и Хаиницей в тюрьму Кардики. Оттуда они вышли тогда уже, когда один грек из Аргиро-Кастрона, по имени Маликоро, заплатил за них 22.800 пиастров выкупа и не воображал себе, что освободил тигрицу с детенышами.

Много лет прошло с тех пор и до того времени, когда Хамко умирала, но в сердце ее сохранилась ненависть столь живая, как будто она только накануне родилась в ней. Намереваясь сделать сыну некоторые поручения, она посылала к нему курьера за курьером, чтобы он приехал выслушать ее последнюю волю, но смерть, которая скачет на крылатом коне, неслась скорее их всех, и Хамко, убедившись, что надо отказаться от счастья видеть любимого сына, сообщила последний завет свой Хаинице, которая на коленях поклялась исполнить его. Тогда Хамко, собрав последние силы, приподнялась на постели и поклялась небом, что выйдет из могилы проклинать детей своих, если они не исполнят ее предсмертной воли, но, истощенная этим последним усилием, она тут же умерла.

Через час после этого приехал Али, сестра его еще стояла на коленях подле трупа. Он бросился к постели, думая, что Хамко еще жива, но, видя, что ее уже нет на свете, спросил, не поручила ли она ему чего-нибудь.

– Да, – отвечала Хаиница, – она сделала нам поручение по нашему сердцу: приказала истребить до последнего жителя Кормово и Кардики, у которых мы были в неволе, и обещала нам свое проклятие, если мы не исполним ее воли.

– Покойся в мире, матушка, – сказал Али, протягивая руку над трупом матери, – все будет сделано, как ты приказала.

Одно из этих поручений было вскоре исполнено: Али атаковал Кормово ночью, врасплох, и перебил мужчин, женщин, стариков, детей – всех жителей, за исключением только немногих, которым удалось убежать в горы. Примаса, который оскорбил Хамко, посадили на копье, рвали раскаленными щипцами и сожгли медленным огнем между двумя кострами.

Прошло тридцать лет, и Али все возвышался могуществом, почестями, богатством. Тридцать лет он, казалось, не вспоминал своей клятвы, и разрушенный Гоморр ждал развалин Содома. В эти тридцать лет Хаиница не раз говорила брату об его клятве, но он всегда, нахмурив брови, отвечал: "Подожди, все будет в свое время". И, обращаясь в другую сторону, производил другие убийства, другие пожары.

Посреди этого мнимого забвения материнской мести, Янина вдруг пробуждается от криков женщин.

Умирает Аден-Бей, последний сын Хаиницы, и мать, как безумная, в разодранных платьях, с растрепанными волосами, с пеной у рта, бегает по улицам и требует, чтобы ей выдали врачей, которые не спасли ее сына. В минуту все лавки запирают и повсюду распространяется страх и уныние. Хаиница хочет броситься в колодезь гарема, но ее удерживают, она вырывается и бежит к озеру, но и тут ее останавливают. Видя, что ей не дадут умертвить себя, она возвращается во дворец, разбивает молотком свои бриллианты и другие драгоценные камни, бросает в огонь свои шали и меха, клянется целый год не призывать имени пророка, запрещает своим служанкам поститься в рамазан, бьет и выгоняет из своего дворца дервишей, остригает гривы у коней своего сына, приказывает вынести диваны и подушки и ложится на рогоже, разостланной по полу. Потом она вдруг вскакивает: ей приходит в голову страшная мысль: причиной смерти ее сына – проклятие неотмщенной матери, Аден-Бея нет уже на свете потому, что Кардики еще существуют.

Она бежит к Али-паше, проникает в гарем и находит его там: он подписывает капитуляцию, заключенную с кардикиотами. Окруженные со всех сторон, в своих орлиных гнездах, они не сдались без условий. В этой капитуляции было поставлено, что семьдесят два бея, начальники знаменитейших скипетарских Фаресов, и все магометанского исповедания, приедут добровольно в Янину, где им окажут почести, приличные их званию, что семейства их будут наслаждаться безопасностью, что они могут свободно располагать своей собственностью и все без исключения жители Кардики будут почитаемы вернейшими друзьями визиря, что все прошедшее предается забвению и Али-паша признается повелителем города, который он принимает под свое особенное покровительство. Али клянется на Коране свято исполнять все эти условия и прикладывает к ним свою печать, тут Хаиница вбегает в комнату, крича:

– Будь ты проклят, Али! Ты стал причиной смерти моего сына, потому что ты не исполнил клятвы, которую мы дали покойной матери, я не стану называть тебя ни визирем, ни братом, пока Кардики не будет разрушен, а жители его истреблены. Женщин отдай мне и позволь мне делать, что я хочу: я буду спать на матрасе из их волос! Но нет, ты, как женщина, забыл свою клятву, а я ее помню.

Назад Дальше