– Батюшка всегда говорил мне, что кто бьет того, кто слабее его, тот низкий человек. Видно, вы низкий человек, Вингфилд.
При этих словах Пол вышел из себя и ударил меня изо всей силы кулаком по лицу. Я зашатался и чуть не упал. Тогда я схватился за свой ножик, но мне казалось, что матушка кричит мне на ухо: "Убийца!" Я вынул руку из кармана и, видя по росту моего противника, что мне с ним не сладить, сказал опять:
– Вы низкий человек, Вингфилд.
После этого он, верно, побил бы меня еще больнее, но двое из его приятелей, Гонзер и Дорсет, схватили его за руки. Я спокойно пошел в комнаты.
Из этого описания моего вступления в свет видно, что я был странным ребенком. Дело в том, что я всегда жил с мужчинами. Оттого я был, если можно выразиться, характером вдвое старше, чем по своему возрасту должен был бы. Получив пощечину, я вспомнил, как батюшка и Том несколько раз говорили, что в таких случаях обиженный с оружием в руках требует от обидчика удовлетворения и что тот человек бесчестен, кто, получив оплеуху, не отомстит за себя. Но ни батюшка, ни Том не объясняли мне различия между взрослым и ребенком и не говорили, с каких лет человек должен вступаться за свою честь. Поэтому я думал, что лишусь чести, если не потребую от Пола удовлетворения.
Уезжая из дома и думая, что забавы мои в колледже будут те же самые, как и в Уильямс-Хаузе, я положил пистолеты в чемодан. Теперь я вынул их из-под кровати, положил за пазуху, взял пороху и пуль в карманы и пошел в комнату Роберта Пила.
Пил сидел за книгой, но, когда я отворил дверь, он поднял голову и, взглянув на меня, вскричал:
– Боже мой! Что это с тобой, Джон? Ты весь в крови?
– Пол Вингфилд ударил меня кулаком по лицу, – сказал я, – а вы мне говорили, чтобы я пришел к вам, когда меня кто обидит, я и пришел.
– Хорошо, – сказал Роберт Пил, вставая. – Будь спокоен, Джон, я с ним разделаюсь.
– Как? Вы с ним разделаетесь?
– Да, конечно. Ведь ты пришел просить меня, чтобы я отплатил ему за тебя?
– О нет! Я пришел вас просить, чтобы вы помогли мне самому с ним разделаться, – отвечал я, положив свои маленькие пистолеты на стол.
Пил с удивлением посмотрел на меня.
– Да скажи, ради бога, сколько же тебе лет? – спросил он.
– Скоро тринадцать.
– А чьи это пистолеты?
– Мои.
– Давно ты умеешь стрелять?
– Уже года два.
– Кто же тебя учил?
– Батюшка.
– Зачем?
– Чтобы защищаться, когда понадобится, как, например, теперь.
– Попадешь ли ты в этот флюгер? – спросил Роберт Пил, указывая на дракона, который, скрипя, вертелся на шесте, шагах в двадцати пяти от нас.
– Думаю, что попаду.
– Ну-ка, попробуй.
Я зарядил пистолет, прицелился и посадил пулю в голову дракону, возле самого глаза.
– Браво! – вскричал Пил. – Ты и не дрогнул. О, ты не трус!
При этих словах он взял пистолеты, положил их к себе в ящик, запер и ключ спрятал в карман.
– Теперь пойдем со мной, Джон, – сказал он.
Я настолько доверял Роберту, что пошел за ним, не сказав ни слова.
Он сошел во двор. Воспитанники, столпившись в кучу, старались угадать, где это выстрелили. Роберт Пил подошел прямо к Вингфилду.
– Пол, – сказал он, – знаешь ли ты, откуда стреляли?
– Нет, – отвечал Пол.
– Из моей комнаты. А знаешь ли ты, кто стрелял?
– Нет.
– Джон Девис. А знаешь ли, куда попала пуля?
– Тоже нет.
– Вот в этот флюгер. Посмотри.
Глаза присутствующих обратились к раненому дракону на шесте, и все убедились, что Пил говорил правду.
– Ну, что же далее? – сказал Пол.
– Далее? Далее то, что ты ударил Джона. Джон пришел ко мне звать меня в секунданты, потому что он хотел драться с тобой на пистолетах, и, чтобы показать, что он, хоть и не велик, в состоянии попасть тебе прямо в грудь, всадил пулю во флюгер.
Пол побледнел.
– Пол, – продолжал Роберт, – ты сильнее Джона, но Джон ловчее тебя. Ты ударил ребенка, не зная, что у него сердце взрослого человека, и ты за это поплатишься. Ты должен или драться с ним, или просить у него прощения.
– Просить прощения у мальчишки! – вскричал Пол.
– Послушай, – сказал вполголоса Роберт, подойдя поближе, – если ты на это не согласен, то я сделаю тебе другое предложение. Мы с тобой одних лет, на рапирах деремся почти одинаково, мы приделаем свои циркули к палкам и пойдем с тобой за ограду. Я даю тебе срок до вечера, выбирай любое.
В это время зазвучал звонок к началу занятий, и мы разошлись.
– В пять часов, – сказал Роберт Пил, прощаясь со мной.
Я работал с таким спокойствием, что удивил всех товарищей, а учителя и не догадывались, что у нас случилось нечто чрезвычайное. Занятия окончились, мы опять пошли играть. Роберт Пил сразу же подошел ко мне.
– Вот тебе письмо от Вингфилда, он извиняется, что обидел тебя. Больше ты ничего от него требовать не можешь.
Я взял письмо: оно, точно, было наполнено извинениями.
– Теперь, – продолжал Пил, взяв меня под руку, – я скажу тебе одну вещь, которой ты не знаешь. Я сделал, что ты хотел, потому что Пол дурной человек, и урок от младшего будет ему очень полезен. Но не следует забывать, что мы не взрослые, а дети. Наши поступки не важны, слова ничего не значат, мы еще не скоро сможем занять место свое в обществе: я лет через пять или шесть, ты лет через девять или десять. Дети должны быть детьми и не прикидываться взрослыми. То, что для гражданина или воина есть бесчестие, для нас ничего не значит. В свете вызывают друг друга на дуэль, а в школе просто дерутся за волосы. Умеешь ли ты биться на кулаках?
– Нет.
– Ну так я тебя выучу. А пока ты не в состоянии будешь защищаться, я отколочу всякого, кто тебя обидит.
– Благодарю вас, Роберт. Когда же вы дадите мне первый урок?
– Завтра утром после занятий.
Роберт сдержал свое слово. На следующий день, вместо того чтобы идти играть во дворе, я пошел в комнату Пила, и он дал мне первый урок. Через месяц, благодаря моей природной предрасположенности и силе, какая у детей этого возраста встречается редко, я в состоянии уже был драться с самыми взрослыми воспитанниками. Впрочем, моя история с Вингфилдом наделала немало шума, и никто не смел обижать меня.
Я рассказал этот случай в подробностях потому, что он может дать верное понятие, как я мало походил на других детей. Я получил такое необыкновенное воспитание, что, конечно, оно должно было сделать и мой характер не таким, как у прочих людей в юном возрасте. Как я ни был молод, батюшка и Том всегда с таким презрением говорили мне об опасности, что я всю жизнь свою считал ее в числе препятствий. Это во мне не природный дар, а следствие воспитания. Батюшка и Том выучили меня быть храбрым, как матушка читать и писать.
Желание, высказанное батюшкой в письме к доктору Ботлеру, было в точности исполнено: мне дали учителя фехтования, как другим воспитанникам гораздо старше меня, и я сделал быстрые успехи в этом искусстве; что касается гимнастики, то самые трудные в ней упражнения ничего не значат в сравнении с работами, которые я сто раз исполнял на своем бриге. Поэтому я с первого дня делал все, что делали другие, а на второй день и такие вещи, каких другие делать были не в состоянии.
Время шло для меня гораздо быстрее, чем я ожидал, я был смышлен и прилежен, и, кроме моего крутого, упрямого характера, меня не за что было хулить: зато по письмам моей доброй матушки я прекрасно видел, что известия, которые она получала обо мне из колледжа, были как нельзя более благоприятны.
Однако я с нетерпением ждал каникул. По мере того как приближалось время, когда я должен был уехать из Гарро, воспоминания о Уильямс-Хаузе все более оживлялись. Со дня на день я ждал Тома. Однажды утром, после занятий, я увидел, что у ворот остановилась наша дорожная карета. Я опрометью побежал к ней. Том вышел из нее не первым, а третьим: с ним приехали батюшка и матушка.
О, какая для меня это была счастливая минута! В жизни человека бывают два или три таких мгновения, когда он совершенно счастлив, и как ни коротки эти молнии, а от них уже довольно светло, чтобы любить жизнь.
Батюшка и матушка пошли вместе со мной к доктору Ботлеру. В моем присутствии он не хотел хвалить меня, но дал почувствовать матушке, что чрезвычайно доволен их сыном. Добрые мои родители были вне себя от радости.
Когда мы вышли оттуда, я увидел, что Роберт Пил разговаривает с Томом. Том был, по-видимому, в восхищении от того, что Роберт ему рассказывал. Пил пришел проститься со мной, потому что он тоже уезжал на вакации домой. Надо сказать, что его ко мне отношение со времени истории с Полом ни на минуту не изменялось.
При первом удобном случае Том отвел батюшку в сторону, и, возвратившись ко мне, батюшка меня обнял и пробормотал сквозь зубы: "Да, да, из него выйдет человек!" Матушка тоже хотела знать, что это такое, но батюшка мигнул ей, чтобы она подождала и что после все узнает. По нежности, с которой она вечером меня обнимала, я видел ясно, что сэр Эдвард сдержал слово.
Батюшка и матушка предлагали мне съездить на неделю в Лондон, но мне так хотелось поскорее увидеть Уильямс-Хауз, что я просил их ехать прямо в Дербишир. Желание мое было исполнено, и уже на другой день мы пустились в путь.
Не умею выразить, какое сильное и сладкое впечатление произвели на меня после этой первой разлуки объекты, знакомые с самого младенчества: цепь холмов, отделяющая Чешир от Ливерпуля; тополиная аллея, ведущая к нашему замку, в которой каждое дерево, колеблемое ветром, казалось, приветствовало меня; дворовая собака, которая чуть не оборвала цепь, бросаясь из конуры, чтобы приласкаться ко мне; миссис Денисон, которая спросила меня по-ирландски, не забыл ли я ее; мой птичник, по-прежнему наполненный добровольными пленниками; добрый Сандерс, который, больше по доброй воле, чем по обязанности, вышел навстречу молодому господину. Я обрадовался даже доктору и Робинсону, хоть прежде ненавидел их за то, что, как я уже говорил, меня отсылали спать, как только они приходили.
В замке все было по-прежнему. Каждая вещица стояла на старом своем месте: батюшкино кресло у камина, матушкино – у окна, ломберный стол – в углу направо от дверей. Каждый из них во время моего отсутствия продолжал вести жизнь спокойную и счастливую, которая должна была по гладкой и ровной дороге довести его до могилы. Один только я переменил путь свой и доверчивым веселым взором обозревал новый горизонт.
Прежде всего я отправился к озеру. Батюшка и Том остались позади, а я пустился со всех ног, чтобы на целую минуту раньше увидеть мой любезный бриг. Он по-прежнему красиво покачивался на старом месте: прекрасный флаг его развевался по ветру, шлюпка стояла, причаленная в бухте. Я лег в высокую траву, наполненную дятловиной и другими цветками, и плакал от радости.
Батюшка и Том пришли, мы сели в шлюпку и поплыли к бригу. Палуба была накануне вычищена и натерта воском: ясно, что в моем водном дворце меня ждали. Том зарядил пушку и выстрелил. Это был призывный сигнал экипажу.
Минут через десять все наши шестеро матросов были уже на бриге.
Теории судоходства я не забыл, а упражнения в гимнастике сделали меня еще сильнее. Не было ни одной работы, которой бы я не исполнил быстрее и отважнее лучшего из наших матросов. Батюшка и радовался, и боялся, видя мою ловкость и проворство, Том хлопал в ладоши, матушка, которая тоже пришла и смотрела на нас с берега, беспрестанно отворачивалась.
Позвонили к обеду. По случаю моего приезда к нам собрались все наши знакомые. Доктор и Робинсон ждали нас на крыльце. Оба расспрашивали о моих успехах и, казалось, были очень довольны, узнав, что за год я так многому научился. Сразу же после обеда мы с Томом пошли стрелять в цель. Вечер по-прежнему оставался исключительно в распоряжении матушки.
С самых первых дней жизнь моя здесь приняла прежнее течение: я везде занял свое прежнее место и через неделю год, проведенный в школе, казался мне уже сном.
О, прекрасные, светлые дни юности! Как скоро они проходят и какие неизгладимые воспоминания оставляют на всю жизнь! Сколько важных событий, случившихся впоследствии, совершенно изгладились из моей памяти, а между тем я помню все подробности вакаций и времени, проведенного в школе, дней, наполненных трудами, дружбой, забавами и любовью, дней, в которые мы не понимаем, отчего бы и вся жизнь не могла протечь точно таким же образом…
Пять лет, которые я провел в школе, пронеслись как один день, когда я смотрю назад, мне кажется, будто они озарены были совсем не тем солнцем, как остальная моя жизнь, – какие несчастия не терпел я впоследствии, я благодарю Бога за мои юношеские года, я был счастливым ребенком.
Мне пошел уже восемнадцатый год. В конце августа батюшка и матушка, по обыкновению, приехали за мной, но в этот раз они объявили мне, что я навсегда должен проститься с Гарро. Прежде я с удовольствием помышлял об этой минуте, но тут испугался.
Я простился с доктором и товарищами, с которыми, впрочем, никогда не жил в большой дружбе. Единственным моим приятелем был Роберт Пил: но он уже с год назад перешел из колледжа в Оксфордский университет.
Вернувшись в Уильямс-Хауз, я принялся за прежние занятия, но на этот раз батюшка и матушка как будто удалялись от них, даже Том, хоть он и не отставал от меня, по-видимому, лишился прежней своей веселости. Я не понимал, что это значило, но общая печаль подействовала и на меня. Однажды утром, когда мы пили чай, Джордж принес пакет, запечатанный большой красной печатью с гербом. Матушка поставила на стол чашку, которую уже поднесла было ко рту. Батюшка взял письмо, пробормотав: "Ага!" – как делал обыкновенно, когда в нем боролись два противоречивых чувства, потом перевернул его несколько раз в руках и, не решаясь распечатать, сказал мне: "На, Джон, это касается тебя". Я распечатал пакет и нашел в нем патент на чин мичмана с назначением на стоящий в Плимуте корабль "Трезубец" под командой капитана Стенбау.
Наступила наконец давно желанная мною минута! Но когда я увидел, что матушка отвернулась, чтобы скрыть слезы, когда услышал, что батюшка насвистывает "Правь, Британия", когда сам Том произнес не слишком твердым голосом: "Ну, батюшка, ваше благородие, теперь уже и взаправду", – я ощутил такое потрясение, что выронил пакет из рук и, бросившись к ногам матушки, со слезами схватил ее руку.
Батюшка поднял пакет, перечитал раза три или четыре письмо, чтобы дать пройти этому первому взрыву чувств. Потом, когда ему показалось, что уже довольно слез, которые, впрочем, и сам в душе ощущал, но называл слабостью, он встал, кашлянул, прошел раза три по комнате, покачал головой и сказал, остановившись против меня:
– Полно, Джон, ты уже не ребенок.
При этих словах я почувствовал, что руки матушки теснее обвили мою шею, как будто безмолвно противясь необходимой разлуке, и я продолжал стоять на коленях перед ней.
С минуту все молчали. Потом цепь, которая меня удерживала у ног матушки, понемногу ослабла, и я встал.
– Когда же ему ехать? – спросила матушка.
– Тринадцатого сентября он должен быть на корабле, а сегодня первое, шесть дней мы еще можем пробыть здесь, а седьмого отправимся в дорогу.
– А я с вами поеду? – спросила робко матушка.
– О да, да! – вскричал я. – Я хочу расстаться с вами как можно позже.
– Спасибо, спасибо тебе, мой милый, мой добрый Джон, – сказала матушка с невыразимой признательностью, – ты наградил меня этими словами за все, что я для тебя вынесла.
В назначенный день мы отправились в путь все вместе: батюшка, матушка, Том и я.
Глава VIII
Чтобы выехать из Уильямс-Хауза как можно позже, батюшка выделил на дорогу всего шесть дней, и потому мы оставили Лондон по левую руку и проехали в Плимут прямо через графства Уорвик, Глостер и Соммерсет, утром пятого дня мы были уже в Девоншире, а часов в пять вечера – у подошвы горы Эджком, лежащей на запад от плимутской бухты. Батюшка предложил нам пойти пешком, сказав кучеру, в каком трактире мы остановимся, карета поехала по большой дороге, а мы пошли по тропинке, чтобы подняться на вершину горы. Я вел батюшку, матушка шла сзади, опираясь на руку Тома. Я шел тихо, бесконечная печаль, которая, казалось, перетекала из матушкиного сердца, не давала покоя и моему. Взгляд мой был устремлен на развалившуюся башню, которая будто росла по мере нашего приближения, как вдруг, опустив глаза к основанию, я вскрикнул от удивления и восторга. Передо мной было море.
Море, то есть образ неизмеримости и бесконечности; море, вечное зеркало, которого ничто не может ни разбить, ни помрачить; неприкосновенная поверхность, которая с самого создания мира остается все той же, между тем как земля, старея, подобно человеку, покрывается попеременно шумом и молчанием, жатвами и пустынями, городами и развалинами; море, которое я видел в первый раз в жизни и которое, подобно кокетке, являлось мне в самое благоприятное время, тогда как, трепеща от любви, оно как бы протягивает золотистые волны свои к солнцу, которое закатывается.
Я остановился в безмолвном восторге, а потом от целого, которое поразило меня сначала, перешел к рассматриванию подробностей. Хотя с того места, где мы тогда стояли, море казалось спокойным и гладким, как зеркало, однако неширокая полоса пены, расстилающаяся по берегу, то приближаясь, то удаляясь, обличала могущественное и вечное дыхание старого океана. Перед нами была бухта, образуемая двумя мысами. Чуть левее лежал остров Святого Николая, наконец, прямо под нашими ногами, раскинулся город Плимут со своими тысячами дрожащих мачт, которые казались лесом без листьев. Между тем бесчисленные корабли приходили и уходили, приветствуя пушечными выстрелами землю – землю с ее шумной жизнью, живым движением и смешанным гулом, состоящим из ударов молотами и матросских песен, которые ветер доносил к нам вместе с ароматным морским воздухом.
Мы остановились, и у каждого на лице выражались чувства, волновавшие душу: батюшка и Том радовались, что видят предмет своей страсти, я дивился новому знакомцу, матушка пугалась, словно при виде неприятеля. Потом, через несколько минут безмолвного созерцания, батюшка стал искать посреди порта, отчетливо различимого с горы, корабль, который должен был разлучить нас троих, и, с зоркостью моряка, узнающего нужное судно среди тысяч других, как пастух овцу в целом стаде, он сразу же нашел "Трезубец", прекрасный семидесятичетырехпушечный корабль, который величественно покачивался на якоре, гордясь своим королевским флагом и тремя рядами орудий.