Приключения Джона Девиса. Капитан Поль (сборник) - Александр Дюма 7 стр.


Хозяином этого корабля был, как я уже говорил, капитан Стенбау, отличный моряк, давний батюшкин сослуживец. На следующий день, когда мы поднялись на корабль, батюшку приняли как старинного приятеля и как старшего по чину. Капитан Стенбау пригласил нас троих к обеду, а Том просил позволения обедать с матросами, чему они были очень рады, потому что получили по этому случаю двойную порцию вина и порцию рома. Таким образом, мое прибытие на "Трезубец" стало настоящим праздником, и я, по верованиям древних римлян, поступил на морскую службу со счастливыми предзнаменованиями.

Вечером капитан Стенбау, видя слезы, которые, вопреки всем усилиям матушки, катились из ее глаз, позволил мне провести еще эту ночь со своими, с условием, чтобы на другой день в десять часов я непременно был на корабле. В подобных обстоятельствах несколько минут кажутся целой вечностью: матушка благодарила капитана с такой признательностью, будто каждая минута, которую он даровал ей, была драгоценным камнем.

На другой день в девять часов мы отправились в порт. Шлюпка "Трезубца" уже ждала меня, к тому же ночью новый губернатор, которого мы должны были отвезти в Гибралтар, приехал и привез повеление выйти в море первого октября. Страшная минута наступила, но между тем матушка перенесла ее гораздо лучше, нежели мы ожидали. Что касается батюшки и Тома, то они сначала прикидывались было героями, а потом, в минуту разлуки, эти люди, которые, может быть, во всю свою жизнь не выронили ни слезинки, расплакались, как дети. Я видел, что мне следует закончить эту тягостную сцену, и, прижав матушку в последний раз к своему сердцу, соскочил в шлюпку – она как будто только ожидала сотрясения, и сразу же понеслась к кораблю. Все наши неподвижно стояли на берегу и следили за мной глазами, пока я не поднялся на корабль. Вскочив на палубу, я сделал прощальный знак рукой, матушка махнула мне платком, и я пошел к капитану, который приказал, чтобы меня провели к нему, как только я приеду.

Он был в своей каюте с одним лейтенантом, и оба внимательно смотрели на карту окрестностей Плимута, на которой с удивительной точностью изображены были все дороги, деревни, рощи и даже кусты, капитан поднял голову.

– А, это вы, – сказал он с ласковой улыбкой, – я вас ждал.

– Капитан, я так счастлив, что могу быть вам полезным в самый первый день моей службы!

– Может быть, – сказал капитан, – подойдите сюда и посмотрите.

Я подошел и стал рассматривать карту.

– Видите ли вы эту деревню?

– Уоллсмит?

– Да. Как вы думаете, в скольких милях она должна быть от берега?

– Судя по масштабу, должно быть, милях в восьми.

– Точно так. Вы, видно, знаете эту деревню?

– Я не знал даже, что она существует.

– Однако с помощью топографических подробностей, которые здесь видите, вы дойдете до нее, не заблудившись?

– О, конечно!

– Только это и нужно. Будьте готовы к шести часам. При отправлении Борк скажет вам остальное.

– Очень хорошо, капитан.

Я поклонился ему и лейтенанту и пошел на палубу. Прежде всего я взглянул на ту часть порта, где оставил все, что на свете мне было мило. Вокруг было по-прежнему живо и шумно, а те, кого я искал, уже исчезли. Итак, я оставил за собой часть моего существования. Эта часть, которую я видел как бы сквозь не притворенную дверь в прошедшее, была моя золотая юность, проведенная между цветущими лугами, под теплым весенним солнышком, посреди любви ко мне всех окружающих. Но эта дверь захлопнулась, и отворилась другая, ведущая на трудный неровный путь будущности.

Прислонившись к мачте, погруженный в свои размышления, я печально стоял и пристально смотрел на землю, как вдруг кто-то ударил меня по плечу. Это был один из новых моих товарищей, молодой человек лет семнадцати или восемнадцати, который, однако, был в службе уже три года. Я поклонился ему, он отвечал с обыкновенной вежливостью английских морских офицеров, потом сказал мне с полунасмешливой улыбкой:

– Мистер Джон, капитан поручил мне показать вам корабль от брам-стеньги грот-мачты до пороховой камеры. Так как вам, вероятно, придется пробыть несколько лет на "Трезубце", то, я думаю, вы рады будете с ним покороче познакомиться.

– Хотя "Трезубец", я думаю, должен быть таков же, как все семидесятичетырехпушечные корабли и нагрузка его ничем не отличается от других, однако я очень рад осмотреть его вместе с вами и надеюсь, что мы не расстанемся, пока я буду служить на "Трезубце". Вы знаете мое имя, теперь позвольте мне спросить, как зовут вас, чтобы я знал, кому обязан буду первым уроком.

– Я Джеймс Болвер, воспитывался в лондонском морском училище, вышел года три назад и с тех пор совершил два похода, один к Северному Мысу, другой в Калькутту. А вы, верно, тоже учились в какой-нибудь приготовительной школе?

– Нет, я воспитывался в колледже "Гарроу-на-Холме" и третьего дня в первый раз в жизни увидел море.

Джеймс невольно улыбнулся.

– В таком случае я не боюсь вам наскучить, – сказал он, – все, что вы увидите, конечно, будет для вас ново и любопытно.

Я поклонился в знак согласия и пошел за моим чичероне. Мы ловко спустились по лестнице и вошли на вторую палубу. Там он показал мне столовую, футов в двадцать длиной, она оканчивалась перегородкой, которую во время сражения можно было снимать. Потом в большой каюте за этой перегородкой я увидел шесть парусиновых каморок: это были офицерские спальни. Их также в случае нужды можно убирать.

Перед этой каютой располагалась комната гардемаринов, кладовая, бойня, а под баком большая кухня и малая капитанская, в правом и левом борте великолепные батареи, каждая в тридцать восемнадцатифунтовых пушек.

С этой палубы мы сошли на третью и осмотрели ее с таким же вниманием. На этой палубе находились пороховая камера, каюты письмоводителя, канонера, хирурга, священника и все матросские койки, подвешенные к балкам. Тут было двадцать восемь тридцативосьмифунтовых орудий с лафетами, талями и всеми прочими принадлежностями. Оттуда мы спустились в новое отделение и обошли его по галереям, устроенным для того, чтобы можно было видеть, если во время сражения ядром пробьет корабль у самой подводной части, и в таком случае заткнуть пробоину заранее приготовленными калиберными затычками. Потом мы пошли в хлебную, винную и овощную камеры, оттуда в камеры перевязочную, рулевую и плотничную, в канатную и тюремную ямы, и, наконец, в трюм.

Джеймс был совершенно прав: хотя все эти предметы были для меня не так новы, как он полагал, однако чрезвычайно любопытны.

Мы поднялись снова на палубу, и Джеймс собирался показывать мне мачты со всеми принадлежностями, так же как показывал подводную часть, но в это время позвонили к обеду. Обед – дело слишком важное, его нельзя откладывать ни на секунду, и потому мы сразу же спустились в каюту, где четверо молодых людей наших лет уже ждали нас.

Кто бывал на английских военных кораблях, тот знает, что такое мичманский обед. Кусок полуизжаренной говядины, не чищенный вареный картофель, какой-то черноватый напиток, который из учтивости зовут портером, – все это на хромоногом столе, покрытом ветошкой, которая служит вместе и скатертью, и салфеткой и которую меняют только раз в неделю. Таков стол будущих Гоу и недозрелых Нельсонов. К счастью, я воспитывался в школе и, следовательно, привык ко всему этому.

После обеда Джеймс, видно любя спокойное пищеварение, не напоминал мне, что мы собирались лазить по мачтам, а предложил поиграть в карты. Кстати, в этот день раздавали жалованье, у каждого в кармане были деньги и потому предложение приняли единодушно. Что касается меня, то я с того уже времени чувствовал к игре отвращение, которое с годами все увеличивалось, и потому извинился и пошел на палубу.

Погода была прекрасная – ветер северо-западный, то есть самый благоприятный для нас, поэтому приготовления к скорому выходу в море, приготовления, заметные, впрочем, только для глаз моряка, делались во всех частях корабля. Капитан прохаживался по правому борту шканцев и время от времени останавливался, чтобы взглянуть на работы, потом снова начинал ходить мерными шагами, как часовой. На левом борту я увидел лейтенанта: тот принимал более деятельное участие в работах, впрочем, не иначе как повелительным жестом или отрывистым словом.

Стоило только взглянуть на этих двух человек, чтобы заметить различие в их характерах. Стенбау был мужчиной лет шестидесяти или шестидесяти пяти, он принадлежал к английской аристократии, года три или четыре жил во Франции и потому отличался изящными приемами и светскими манерами. Он был немножко ленив, и медлительность его особенно проявлялась при взысканиях: он долго мял и ворочал в пальцах свою щепотку испанского табаку и тогда уже, с сожалением, назначал наказание. Эта слабость придавала его суду какую-то нерешительность, потому и можно было думать, что он сам сомневается в своей справедливости, но он никогда не наказывал напрасно, а почти всегда слишком поздно. При всех своих усилиях он не мог преодолеть в себе этой доброты, очень приятной в свете, но очень опасной на корабле. Эта плавучая тюрьма, в которой несколько досок отделяют жизнь от смерти и время от вечности, имеет свои нравы, свое особенное народонаселение: ему нужны и особенные законы. Матрос и выше и ниже образованного человека, он великодушнее, отважнее, страшнее, но он всегда видит смерть лицом к лицу, а опасности, воспламеняя добрые качества, развивают и дурные наклонности. Моряк как лев, который если не ласкается к своему господину, то уже готов растерзать его. Поэтому, чтобы возбуждать и удерживать суровых детей океана, потребны совсем другие пружины, чем для того, чтобы управлять слабыми детьми земли. Этих-то сильных пружин наш добрый и почтенный капитан не умел использовать. Надо, однако, сказать, что в минуту сражения или бури эта нерешительность исчезала, не оставляя ни малейших следов. Тогда высокий стан капитана Стенбау выпрямлялся, голос его становился твердым и звучным, а глаза, как бы оживляясь прежней юностью, сверкали молниями, но как только опасность исчезала, он снова погружался в свою беспечную кротость, единственный недостаток, который находили в нем его враги.

С портретом, который мы создали, Борк представлял полную противоположность, как будто Провидение, поместив тут оба эти существа, хотело дополнить одного другим и умерить слабость строгостью. Борку было лет тридцать шесть или сорок, он родился в Манчестере, в низшем классе общества. Отец и мать хотели дать ему воспитание выше того, которое сами получили, и решились сделать для этого довольно значительные пожертвования, но вскоре один за другим умерли. Лишившись родителей, ребенок лишился и возможности оставаться в пансионе, в который они его отдали, но он был еще так мал, что не мог приняться за какое-нибудь ремесло, и потому, получив неполное воспитание, определился на военный корабль. Там он с лихвой испытал всю строгость морской дисциплины и, по мере того как переходил от низших званий к нынешнему, делался все безжалостнее к другим. Строгость его походила на мстительность. Наказывая своих подчиненных (конечно, поделом), он как будто вымещал на них то, что сам терпел, может быть, напрасно. Но между ним и его почтенным начальником было и другое, еще более заметное, отличие: у Борка тоже явилась некоторая нерешительность, но не при наказаниях, как у капитана Стенбау, а во время бури или сражения. Он как будто чувствовал, что общественное его положение уже при рождении не дало ему ни права повелевать другими людьми, ни силы бороться со стихиями. Пока продолжалось сражение или буря, он первый был в огне и на работе, и потому никто не говорил, что он не исполнял в точности своей обязанности. Между тем в обоих случаях некоторая бледность в лице, некоторое дрожание в голосе обличали его волнение, которым он никогда не мог овладеть настолько, чтобы скрыть его от своих подчиненных. Надо думать, что у него мужество было не даром природы, а результатом воспитания.

Эти два человека, занимая на шканцах места, указанные им морским табелем о рангах, казалось, были разделены между собой врожденной антипатией еще больше, чем чинопочитанием. Капитан обходился со своим лейтенантом столь же вежливо, как и со всеми другими, но, когда говорил с ним, в голосе его не было заметно кротости и доброты, за которую весь экипаж его обожал. Зато и Борк принимал приказания капитана совсем не так, как другие, он оказывал ему беспрекословную, но какую-то мрачную покорность, между тем как прочие подчиненные повиновались с величайшей радостью и готовностью.

Но одно довольно важное обстоятельство принудило их сблизиться на время, когда я ступил на корабль. Накануне при вечерней перекличке заметили, что семи человек недостает.

Капитану прежде всего пришло в голову, что эти семеро негодяев, которые, как известно было всему экипажу, не слишком ненавидели джин, загулялись, засидевшись за столом в какой-нибудь таверне, и что их придется в наказание продержать часа три-четыре на грот-вантах. Но когда капитан Стенбау сообщил лейтенанту это некоторого рода извинение, внушенное добротой, тот с сомнением покачал головой. И так как ветер, дувший с земли, не принес вестей об отсутствующих, то почтенный капитан, при всей своей снисходительности, должен был согласиться с лейтенантом Борком, поняв, что это дело довольно важное.

Такие происшествия нередко случаются на английских военных кораблях: матросы часто получают на судах Индийской Компании места, гораздо выгоднее тех, которые иногда насильно навязали им господа лорды адмиралтейства. Между тем, когда приказано выйти в море и надо при первом благополучном ветре сняться с якоря, ожидание добровольного или принужденного возвращения отсутствующих невозможно. В этих-то случаях применяется замысловатый способ – насильственная вербовка, которая состоит в том, что команда отправляется в какую-нибудь таверну и забирает столько людей, сколько нужно, чтобы пополнить недостающее число. Но так как при этом принуждены брать первого попавшегося, а в числе наших семи негодяев было человека три или четыре очень хороших матросов, то капитан решился сначала приложить все силы, чтобы захватить их.

В английских портах, в самом городе или в окрестностях, в окрестных деревнях всегда есть несколько "заведений", которые называются тавернами, а между тем служат убежищем дезертирам. Так как эти дома известны всем экипажам, то подозрения падают на них, когда на корабле обнаруживаются сбежавшие, и сыщики отправляются прежде всего туда. Содержатели этих домов, зная, что они всегда подвержены таким воинским набегам, принимают все возможные предосторожности, чтобы скрыть виновных от поисков. Это настоящая контрабанда, в которой таможенники очень часто бывают обмануты. Борк так был уверен в этой истине, что, хотя командовать подобной экспедицией было не его делом, а обязанностью кого-нибудь из младших офицеров, он принял это на себя и сделал нужные распоряжения, которые были утверждены капитаном.

Утром созвали пятнадцать самых старых матросов "Трезубца" и в присутствии капитана и лейтенанта составили своего рода совет, в котором, против обыкновения, мнения младших имели больше веса, чем мнения старших. В подобном случае матросы знают гораздо больше офицеров, и хотя управлять экспедицией должны, конечно, последние, но сообщать нужные сведения могут только первые. Результатом совещания было то, что виновные, по всей вероятности, скрываются в таверне "Зеленый Эрин", которую содержит ирландец по имени Джемми, в деревне Уоллсмит, милях в восьми от берега. Решено было отправить экспедицию в эту сторону.

Потом сделано предложение, которое должно было упрочить успех предприятия, – послать вперед какого-нибудь удальца, который бы постарался разведать, где скрываются беглецы: они, верно, уже знали, что "Трезубец" готовится выйти в море и что их ищут, и потому, конечно, приняли свои меры.

Но это было нелегко сделать: матрос, который бы взялся за это, дорого бы потом поплатился, а офицера, как бы он ни переоделся, Джемми или беглецы непременно узнают. Совет был в большом раздумье, но лейтенанту Борку вдруг пришла мысль поручить это дело мне: я только что поступил на корабль, меня никто не знает, и, следовательно, если я хоть вполовину так умен, как утверждает добрый капитан, то мне несложно будет с успехом исполнить поручение. Вот почему капитан Стенбау спрашивал меня, найду ли я деревню Уоллсмит, и потом велел мне ожидать приказаний от Борка.

Часов в пять пришли сказать, что лейтенант ждет меня в своей каюте. Я сразу же пошел к нему, и он, рассказав мне, без всяких приготовлений, в чем дело, вынул из сундука матросскую рубашку, шаровары и куртку и велел мне надеть их вместо моего мичманского мундира. Хотя роль, которую назначили мне в этой трагикомедии, была очень неприятна, однако я принужден был повиноваться. Борк говорил именем дисциплины, а известно, как она строга на английских кораблях, притом лейтенант, как я уже рассказывал, был не такой человек, чтобы выслушивать возражения, даже самые почтительные. Поэтому я, не делая бесполезных замечаний, снял мундир и, благодаря широким шароварам, красной фланелевой рубашке, синему колпаку и природным моим наклонностям, сразу же принял вид негодяя, необходимый для успешного выполнения возложенной на меня роли.

Переодевшись, я пошел с лейтенантом в шлюпку, где уже собрались все пятнадцать матросов, бывших утром в совете. Минут через десять после этого мы вышли на берег в Плимуте. Идти всем вместе через город было невозможно: это обратило бы на нас внимание, и весть о нашем появлении, конечно, сразу же дошла бы до Уоллсмита. Поэтому мы разошлись в гавани по разным сторонам, условившись собраться через десять минут под деревом, которое стояло одиноко на холме за городом и видно было с рейда. Через четверть часа сделали перекличку: все были налицо.

Назад Дальше