– Ваше благородие, позвольте мне передать вам два словечка от Боба.
– Говори.
– Вот, изволите видеть, ваше благородие, Боб говорит, что его и других беглецов, конечно, нельзя не наказать: но, дескать, за что же наказывают Дэвида, который не виноват ни душой, ни телом?
– Он правду говорит.
– Когда так, ваше благородие, то не потрýдитесь ли, дескать, вы сказать два словечка капитану? Он у нас отец-командир и без толку наказывать не охотник.
– Я сегодня же поговорю с ним, ты можешь передать это Бобу.
– Покорнейше благодарим, ваше благородие.
Это было в семь часов утра. В одиннадцать арест мой закончился и я пошел к капитану. Говоря как будто от себя, я сказал ему, что несправедливо держать бедного цирюльника вместе с другими в тюрьме, когда он ни в чем не виноват. Капитан сразу же приказал его выпустить. Я хотел было идти, но он пригласил меня на чай. Добрый Стенбау знал, что я был безвинно наказан, и хотел дать мне почувствовать, что он не может отменить распоряжения лейтенанта, потому что это было бы нарушением дисциплины, но не одобряет его. После чая я пошел на палубу. Люди наши собрались в кружок около какого-то человека, которого я не знал: это был Дэвид.
Несчастный стоял, держась за веревку, другая рука его висела вдоль тела, взгляд его был устремлен на землю, которая виднелась на горизонте, как легкий туман, и крупные, безмолвные слезы катились по его щекам.
Таково могущество глубокой, искренней гордости, что все эти морские волки, которые свыклись с опасностями, пригляделись к крови и смерти, и из которых во время кораблекрушения или битвы, может быть, ни один бы не оглянулся, услышав смертный крик своего лучшего товарища, стояли теперь с печальными лицами вокруг этого бедняги, а он плакал о родине и своем семействе. Дэвид не видел ничего, кроме земли, которая постепенно исчезала, и по мере того как она делалась менее явственной, на его лице отражалась невыразимая горесть. Наконец, когда земля совсем уже скрылась, он отер глаза, как будто думая, что слезы мешают ему видеть, потом, протянув руки к этой исчезнувшей земле, зарыдал, упал назад и лишился чувств.
– Что там такое? – спросил лейтенант Борк, проходя мимо.
Матросы почтительно отстранились, и он увидел Дэвида, который лежал пластом.
– Что он, умер, что ли? – спросил Борк, немножко хладнокровнее того, как если бы дело шло о собаке нашего повара.
– Никак нет, ваше благородие, – сказал один матрос, – его только обморок сшиб.
– Вылейте ему ведро воды на голову, он и очнется.
К счастью, в это время пришел лекарь и отменил решение лейтенанта. Но один матрос, строгий исполнитель его приказаний, уже нес было ведро воды. Доктор велел перенести Дэвида на койку, и так как тот все еще не приходил в себя, то он пустил ему кровь.
В это время фрегат шел с попутным ветром, мы уже оставили за кормой все острова и вступили на всех парусах в Атлантический океан, так что, когда на третий день Дэвид, выздоровев физически, вышел на палубу, вокруг было уже только небо да море.
Между тем дело наших беглецов по доброте капитана приняло не столь страшный оборот. Все они сказали, что собирались вернуться ночью на фрегат, и что желание побывать на свадьбе товарища превозмогло в них страх наказания. В доказательство они представили то, что отдались в руки команды без малейшего сопротивления и что Боб, который убежал, чтобы воспользоваться правами женатого, на другой же день явился добровольно. Поэтому решено было продержать их неделю в тюремной яме на хлебе и воде и дать им по двадцать ударов. В этот раз жаловаться им было не на что: наказание было не только не слишком велико, но даже не соразмерно вине. Впрочем, так у нас всегда бывало, когда дело решал сам капитан.
Наступил четверг. Четверг – день страшный для дурных матросов британского флота, потому что он назначен для наказаний. В восемь часов утра, когда производилась расправа за всю неделю, морским солдатам раздали оружие, офицеры сделали развод и поставили людей по обоим бортам, потом вывели виновных, за ними шел каптенармус с двумя своими помощниками, и, к удивлению большой части присутствовавших, между виновными был и Дэвид.
– Господин лейтенант, – сказал капитан Стенбау, как только узнал несчастного цирюльника. – С этим человеком нельзя поступать как с дезертиром, он еще не был матросом, когда вы его взяли.
– Да я и наказываю его не за побег, господин капитан, а за пьянство. Вчера он пришел на палубу пьяный до того, что не стоял на ногах.
– Ваше высокоблагородие, – сказал Дэвид, – поверьте, я не для того говорю, чтобы избавиться от каких-нибудь десяти-двадцати ударов. У меня такое горе, что мне все равно, станут меня бить или нет, но я говорю потому, что это правда: клянусь вам богом, капитан, с тех пор как я на корабле, у меня не было во рту ни капли джина, вина и рома, извольте спросить всех матросов, они сами вам скажут, что я каждый раз отдавал им свою порцию.
– Правда, правда, – сказали несколько голосов.
– Молчать! – закричал лейтенант, потом, обращаясь к Дэвиду, прибавил: – Если это правда, так отчего же ты вчера не стоял на ногах?
– Качка высока, а у меня морская болезнь, – отвечал Дэвид.
– Морская болезнь! – повторил лейтенант, пожав плечами. – Я ведь сделал тебе обыкновенное испытание, велел пройти по обшивке: ты с двух шагов свалился.
– Да ведь я не привык ходить на корабле, – отвечал Дэвид.
– Говорят тебе, ты был пьян! – закричал лейтенант таким голосом, что отвечать после этого было невозможно. – Впрочем, – прибавил он, обернувшись немножко к Стенбау, – капитан, если ему угодно, может простить тебя, но тогда я уже не отвечаю за дисциплину.
– Наказать и его! – сказал капитан.
Избавляя Дэвида от наказания, он обвинил бы лейтенанта. После этого никто не посмел сказать ни слова, сержант прочел вслух приказ и экзекуция началась.
Матросы, привыкшие к этому наказанию, вытерпели его более или менее мужественно. Боб был предпоследним: когда очередь дошла до него, он разинул рот, как будто что-то хотел сказать, но, подумав немного, кивнул, давая знать, что отложил это до другого времени.
После двадцатого удара Боб встал. Видно было, что он хочет говорить, и все замолчали.
– Вот о чем я хотел попросить, ваше высокоблагородие, – сказал Боб, обращаясь к Стенбау, – теперь, поскольку я уже здесь, прикажите меня еще раз высечь вместо Дэвида.
– Что это ты, Боб? – вскричал цирюльник.
– Не твое дело, молчи, – отвечал Боб с досадой. – Я буду говорить. Не наше матросское дело, ваше высокоблагородие, судить, виноват он или нет, только я говорю, что если ему зададут двадцать ударов таких, как дали мне, то он и ноги протянет, жена его останется вдовой, а дети сиротами.
Боб сошел, не говоря больше ни слова, и Дэвид поднялся на его место. Плеть поднялась, упала, и девять ремней ее отпечатались синяками на плечах несчастного, раздался второй удар, и девять других полос перекрестились с первыми, при третьем ударе кровь выступила каплями, при четвертом…
– Довольно! – сказал капитан.
Мы вздохнули, потому что все затаили дыхание. Дэвиду развязали руки; хоть он ни разу не вскрикнул, однако был бледен, как умирающий, и, обращаясь к капитану, сказал:
– Дай бог вам здоровья, капитан, я не забуду ни милости, ни мщения.
– Не забывай только своих обязанностей, – сказал капитан.
– Я не матрос, – отвечал Дэвид глухим голосом, – я муж и отец. Бог простит меня, что я теперь не исполняю обязанностей мужа и отца, то не моя вина.
– Отведите наказанных в трюм и скажите доктору, чтобы он осмотрел их.
Боб подал руку Дэвиду.
– Спасибо, любезный друг, я и один дойду, – сказал Дэвид.
Глава X
Часа через два после этого я спустился в кубрик. Дэвид сидел на своей койке. У него была горячка. Я подошел к нему.
– Ну что, брат Дэвид, каково тебе?
– Хорошо! – сказал он отрывисто и не оборачиваясь ко мне.
– Ты не знаешь, с кем говоришь. Я Девис.
Дэвид обернулся.
– Мистер Девис, – сказал он, поднимаясь на одной руке и устремив на меня глаза – лихорадочно блестевшие глаза. – Мистер Девис, если вы точно мистер Девис, вы мой благодетель. Боб рассказывал мне, что вы просили капитана выпустить меня из тюрьмы. Без вас я бы вышел оттуда не прежде других и мне не привелось бы в последний раз взглянуть на Англию… Воздай вам Господь за это!
– Полно отчаиваться, брат Дэвид, ты еще будешь в Англии и заживешь, как раньше, с женой и детьми. Капитан наш – человек прекрасный: он обещал мне, что отпустит тебя, как только мы вернемся.
– Да, прекрасный человек! – сказал Дэвид с досадой. – А позволил этому злодею лейтенанту бить меня, как собаку… А ведь капитан-то знал наверняка, что я ни в чем не виноват.
– Он не мог совсем избавить тебя от наказания, любезный друг, в службе старший всегда прав, это первое правило дисциплины.
Видя, что мои слова не успокаивают, а, напротив, только раздражают его, я подозвал Боба, который сидел на свернутом канате и потягивал водку, данную для примочки. Я велел ему потолковать с Дэвидом, а сам пошел на палубу.
Там все было так спокойно, как будто ничего чрезвычайного не происходило: даже воспоминание о сцене, которую я описал, изгладилось из памяти, как след корабля в ста футах от кормы. Погода была прекрасная, ветер свежий, и мы шли со скоростью восьми узлов в час. Капитан мерными шагами машинально прохаживался по шканцам, видно было, что его что-то тревожит. Я остановился на почтительном расстоянии от него: он раза два или три подходил ко мне и опять возвращался, наконец поднял голову и заметил меня.
– Ну что? – сказал он.
– У него горячка с бредом, – сказал я, чтобы в случае, если Дэвид будет делать какие-нибудь угрозы, их приписали его болезни.
Мы ходили некоторое время рядом, не глядя друг на друга, потом, помолчав несколько минут, капитан, чтобы переменить разговор, вдруг сказал:
– Как вы думаете, мистер Девис, на какой мы теперь широте?
– Да я думаю, почти на широте мыса Мондего, – сказал я.
– Точно так, для новичка это очень много. Завтра мы обогнем мыс Сант-Вонсенто, и, если вон это облачко, похожее на лежащего льва, не подшутит над нами, послезавтра вечером мы будем в Гибралтаре.
Я взглянул на ту часть горизонта, куда указывал капитан. Облако, о котором он говорил, образовало бледное пятно на небе, но я в то время был еще очень несведущим и не умел вывести никакого заключения из этого предзнаменования. Я заботился только о том, куда мы пойдем, когда исполним данное нам поручение. Я слышал как-то, что наш корабль прикомандирован к эскадре в Леванте, и это меня очень радовало. Я опять завел разговор со Стенбау.
– Позвольте вас спросить, капитан, долго ли вы думаете пробыть в Гибралтаре?
– Я и сам не знаю, любезный друг. Мы будем ждать там приказаний от адмиралтейства, – прибавил он, все посматривая на облако, которое, по-видимому, очень беспокоило его.
Я подождал несколько минут, думая, не начнет ли он снова говорить, но капитан все молчал, тогда я поклонился и пошел. Он дал мне сделать несколько шагов, однако потом кивнул, чтобы я вернулся.
– Послушайте, мистер Девис, велите принести из моего погреба несколько бутылок хорошего бордо и дайте Дэвиду.
Это меня так тронуло, что я схватил руку капитана и чуть не поцеловал. Он, улыбаясь, вырвал ее.
– Позаботьтесь об этом несчастном, любезный. Что бы вы ни сделали, я на все согласен.
Уходя от него, я прежде всего глянул на облако. Оно изменило свою форму и походило на огромного орла с распущенными крыльями, потом одно из крыльев растянулось от юга к западу и покрыло весь горизонт черной полосой. Между тем на корабле все было по-прежнему. Матросы играли или беседовали на носу. Капитан все ходил по шканцам, лейтенант сидел или, лучше сказать, лежал на лафете каронады, вахтенный стоял на брам-стеньге, а Боб, опершись на обшивку правого борта, как будто с величайшим вниманием следил глазами за пеной у боков корабля. Я сел рядом с ним и, видя, что он все больше и больше углубляется в свое интересное занятие, начал насвистывать старинную ирландскую песню, которой миссис Денисон убаюкивала меня, когда я был ребенком. Несколько минут Боб слушал молча, но потом, обернувшись ко мне, снял свой синий колпак и стал вертеть его в руках. Заметно было, что он хочет, но еще не решается, сделать мне не совсем почтительное замечание.
– Я слышал, старики говорили, ваше благородие, – сказал он наконец, – что не гоже призывать ветер, когда он и так торчит на горизонте.
– То есть, – отвечал я, смеясь, – песня моя тебе не нравится и тебе хочется, чтобы я перестал?
– Не мне учить ваше благородие, напротив, я готов всегда делать, что вы прикажете: я никогда не забуду, что вы сделали для бедного Дэвида, но, право, сударь, лучше не будить ветер, пока он спит. Ветерок дует береговой и весьма порядочный, северо-восточный, а доброму фрегату больше ничего и не нужно.
– Но, любезный Боб, – сказал я, чтобы заставить его разговориться, – отчего же ты думаешь, что погода должна перемениться? Сколько я ни смотрю, я вижу только эту темную полосу. Небо везде чисто и ясно.
– Мистер Джон, – сказал Боб, – читать Божию книгу в облаках наш брат моряк учится всю жизнь.
– Да, я тоже вижу, что там что-то затевается, – сказал я, посмотрев снова на горизонт, – но я не думаю, чтобы тут была опасность.
– Мистер Джон, – сказал Боб с таким видом, что я невольно задумался, – кто примет это облако за простой шквал, тот просчитается и не получит ни фартинга барыша в самой выгодной сделке. Это буря, ваше благородие, страшная буря.
– А мне все кажется, что это только шквал, – сказал я, радуясь случаю научиться от этого опытного моряка угадывать погоду.
– Оттого, что вы не смотрите на другую сторону неба и судите односторонне. Повернитесь-ка к востоку, мистер Джон, я еще не глядел туда, но чтоб мне не сойти с места, если там нет чего-нибудь!
Я оглянулся, и увидел гряду облаков, которые, как острова, поднимались из моря и показывали из-за горизонта свои беловатые верхушки. Теперь и я видел ясно, что мы попали между двух бурь. Но, пока буря еще не разыгралась, делать было нечего, и потому все продолжали свои занятия: кто играл, кто прохаживался, кто разговаривал. Мало-помалу береговой ветер, благодаря которому корабль шел так споро, начал дуть неровно, стало темнеть, море из зеленоватого стало серым, и вдали загрохотал гром. При этом случае на океане все умолкает: разговоры в ту же минуту прекратились, и мы услышали шелест верхних парусов, которые начали полоскать.
– Эй, вахтенный, – закричал капитан, – есть ли береговой ветер?
– Есть еще, капитан, но только порывами, и каждый порыв слабее и теплее прежнего.
– Пошел вниз! – сказал капитан.
Матрос поспешно спустился по снастям и стал на свое место. Он был рад не оставаться наверху больше ни минуты. Капитан снова начал прохаживаться, и на корабле воцарилось прежнее безмолвие.
– Видно, вахтенный ошибся, – сказал я Бобу, – видишь, паруса снова наполняются и фрегат пошел.
– Это последние вздохи берегового ветра, ваше благородие, – отвечал Боб. – Еще два-три порыва – и баста.
И точно, корабль прошел еще с четверть мили, потом ветер совершенно упал, и фрегат тяжело закачался на волнах.
– Все наверх! – закричал капитан.
В ту же минуту изо всех отверстий корабля появились остальные люди, и каждый ожидал приказаний.
– Ого! – пробормотал Боб. – Капитан заранее принимает меры. Я думаю, мы еще с полчаса не узнаем, с которой стороны вздумается налететь ветру.
– Смотри, он разбудил даже лейтенанта Борка, – сказал я.
– Лейтенант и не думал спать, ваше благородие.
– Да посмотри, как он зевает.
– Зевают не всегда оттого, что спать хочется, мистер Джон, спросите хоть у доктора.
– Так от чего же?
– Видно, на сердце тяжело. Посмотрите-ка на нашего молодца-капитана, тот небось зевать не станет… А его-то благородие… видите, платком утирается… знать, пот прошиб. Ему бы палку взять. Вишь, пошатывается… а кажись, ходить мастер!
– Что же ты думаешь, Боб?
– Ничего, ваше благородие, я так, просто болтаю.
Борк подошел к капитану и поговорил с ним.
– Смирно! – закричал капитан.
При этом слове, произнесенном посреди глубокого молчания звучным, сильным голосом, весь экипаж вздрогнул. Окинув зорким взглядом весь корабль, капитан продолжал:
– Цепь громового отвода в воду! Наполнить ведра и пожарную трубу! Высыпать порох из затравок! Закрыть люки и порты! Чтоб нигде не было сквозного ветра!
В это время снова раздался гром – теперь ближе прежнего – и долго грохотал, как будто молния сердилась, что против нее принимают предосторожности. Через несколько минут все приказания были исполнены, каждый снова стал на свое место.
Между тем море совершенно стихло. Не было ни малейшего ветерка, паруса печально висели, медно-желтое небо как будто всё опускалось и ложилось на наши мачты. Малейшие наши движения грохотом раздавались посреди мертвой тишины, которая только что время от времени прерывалась раскатом грома, но ничто еще не указывало, откуда набежит ветер. Будто буря еще не решалась начать разрушения. Наконец легкие вихри, которые наши матросы зовут кошачьими лапами, налетая с востока, начали местами рябить поверхность моря и шуметь в парусах. На востоке, между морем и облаками, появилась светлая полоса, как бы занавес поднялся, чтобы пропустить ветер, раздался ужасный шум, словно выходивший из недр океана, поверхность его взволновалась и покрылась пеной, как будто ее взрывали огромным плугом, потом с востока на нас понесся прозрачный туман. То была наконец буря.
– Радуйтесь, ребята! – закричал капитан. – Ветер с суши, и мы набегаемся вдоволь, не наткнувшись на скалу… Руль по ветру!.. Пусть-ка буря за нами погонится.
Корабль, стоявший недвижно, находился в очень благоприятном положении для этой перемены позиции. Приказание было сразу же исполнено, и руль положен на ветер. Корабль, послушный, как хорошо объезженная лошадь, сразу же повиновался воле рулевого. Два раза большие его мачты нагибались к горизонту, так что концы реев окунулись в воду, и два раза красиво поднялись. Наконец паруса приняли ветер перпендикулярно, или под прямым углом, и фрегат понесся по волнам, как кубарь под кнутом школьника, опережая волны, которые, казалось, гнались за ним и, не догнав, позади него разбивались.