Приключения Джона Девиса. Капитан Поль (сборник) - Александр Дюма 10 стр.


– Ничто! – пробормотал Боб, как бы разговаривая сам с собой. – "Трезубец" – ходок знатный, не так просто его обогнать, а капитан знает его, как кормилица своего ребенка. Поучитесь у него, мистер Джон, – прибавил он, оборачиваясь ко мне, – только поторопитесь, потому что урок будет не длинен. Мне сдается, что буря еще не совсем разыгралась. Как вы думаете, сколько узлов ветер делает в секунду?

– Да, я думаю, двадцать пять или тридцать.

– Браво! – вскричал Боб. – Знатно для человека, который только две недели назад познакомился с морем, но он летит все быстрее и быстрее и вот-вот начнет опережать нас.

– Ну что ж, мы поставим еще парусов.

– Гм! Мы уже несем столько, сколько можно, дерево ведь глупо, на него нечего полагаться. Посмотрите-ка, крюйсель гнется, как прутик.

– Спустить малый стаксель и лисель бизань-мачты! – закричал капитан. Его голос раздавался громче бури.

Команда была исполнена в ту же минуту и с такой же точностью, как если бы корабль спокойно шел по десяти узлов в час, и быстрота "Трезубца" еще усилилась. Но так как новые паруса накренили его вперед, то он сначала погрузился носом в волны, которые рассекал, подобно Левиафану, и все люди, стоявшие на передней части, несколько секунд были по пояс в воде. Но фрегат сразу же поднялся, и как добрый конь, споткнувшись, сердится и трясет головой, так и он понесся еще быстрее.

Вопреки предсказаниям Боба, корабль с час шел таким образом, и ни одна веревочка не порвалась, между тем буря все усиливалась и наконец дошла до того, что волны начали обливать фрегат, затем один вал, огромный, как слон, поддал с кормы и пронесся по деку. В то же самое время тучи, как будто подпираемые верхушками мачт, раздернулись, и над ними показалось небо, пылающее, как кратер вулкана, раздался гром, будто пушечный выстрел, огненная змейка пробежала по гроту и скользнула по проводнику в море.

После этого взрыва воцарилось на минуту ужасное безмолвие, и буря, как бы истощенная страшным усилием, казалось, притихла. Капитан воспользовался этой минутой тишины, когда пламя факела поднималось бы перпендикулярно, и посреди всеобщего оцепенения голос его раздался снова:

– К гроту, ребята! Паруса обстенить, все до одного, до последнего лоскутка, с кормы до носу. На гитовы! Марсы долой! Лейтенант, марсы на гитовы! Руби, что не развяжешь!

Невозможно описать впечатление, которое произвел на приунывший экипаж этот голос, казавшийся голосом царя морей. Мы все бросились на работу, взлезая на мачты и чуть не задыхаясь от серного запаха, который оставила молния. Пять из шести парусов мигом свились и спустились, как облака. Мы с Джеймсом встретились на грот-марсе.

– Ага, это вы, мистер Джон! Я думал, что мы станем продолжать наше путешествие в хорошую погоду.

– Не угодно ли я вас повожу по снастям, как вы водили меня по подводной части? – сказал я, смеясь. – Вон там, на крюйселе негодяй-парус забыл спуститься, а не худо бы его закрепить.

– Буря и без нас с ним разделается, мистер Джон. Спустимся лучше поскорее на дек.

– Все на дек! – закричал капитан. – Только один кто-нибудь сорви парус грот-брам-стеньги. Пошел вниз! Живо!

Матросы с радостью повиновались, и все мигом спустились по снастям: один я остался на грот-марсе и сразу же полез по вантам, чтобы добраться до крюйселя, но еще не добрался туда, когда налетел шквал. Парус над моей головой надулся, как шар, и мог в минуту сломать мачту. Я бросился как можно скорее посереди такой сумятицы, уцепился одной рукой за крюйсель, другой выхватил кинжал и принялся пилить толстую веревку, которой был привязан угол паруса. Не скоро бы я это окончил, если бы ветер сам не помог мне. Я не успел перепилить и трети веревки, как она оборвалась, другая тоже не удержалась, и парус, удерживаемый только сверху, развевался надо мной, как саван, потом раздался треск, и он унесся как облако в небесную бездну. В ту же самую минуту корабль страшно вздрогнул, и мне послышался голос Стенбау, раздававшийся громче бури, он звал меня по имени. Огромная волна поддала в борт корабля, и я почувствовал, что он ложится на бок, как раненый зверь. Я изо всей силы уцепился за ванты, мачты накренились к морю, я увидел, как оно бушует прямо подо мной. Голова у меня закружилась, мне чудилось, что бездонная пропасть проревела мое имя. Я смекнул, что ног и рук моих не довольно, чтобы удержаться, ухватился за веревку зубами, закрыл глаза и только ждал, что меня обдаст смертельным холодом воды. Однако я ошибся. "Трезубец" был не такой корабль, чтобы поддаться с первого раза, я чувствовал, что он подымается, открыл глаза и приметил под собой дек и матросов. Мне только это и нужно было, я схватился за веревку и мигом очутился на шканцах между капитаном Стенбау и лейтенантом Борком, когда все уже думали, что я погиб.

Капитан пожал мне руку, опасность, которой я подвергался, была забыта. Что касается Борка, то он только поклонился мне и даже не сказал ни слова.

Быстрота ветра принудила Стенбау лечь в дрейф, вместо того чтобы нестись вперед все далее от земли, для этого надо было повернуть оверштаг и подставить буре корму. При этой перемене положения вал поддал нам в борт и принудил меня описать в воздухе красивую кривую, за которую капитан пожал мне руку.

Стенбау не терял времени. Вместо больших парусов, покрывающих весь корабль, он велел распустить только три малых. При этом мы не подставляли борта ветру, поэтому валы не могли даже пытаться нас опрокинуть. Маневр заслужил полное одобрение Боба, и он, похвалив меня за мое отважное путешествие по воздуху, принялся толковать мне, в чем дело. По его мнению, буря уже почти прошла и ветер скоро должен был перемениться с юго-восточного на северо-восточный. В таком случае стоит только поднять большие паруса, и мы сразу же восполним потерянное время.

Вышло точно так, как говорил Боб. Буря утихала, хоть волны еще страшно бушевали, к вечеру ветер подул с севера-запада, мы мужественно приняли его правым бортом и на другое утро шли тем же путем, с которого вчерашняя буря нас сбила.

В тот же вечер Лиссабон был у нас на виду, а на третий день, проснувшись рано утром, мы увидели вместе берега Европы и Африки. Вид этих берегов, столь близких один от другого, был восхитителен: с обеих сторон возвышаются покрытые снегом горы, а на испанском берегу стоят местами мавританские города, которые как будто принадлежат не Европе, а Африке и некогда перескочили через пролив, оставив противоположный берег пустым. Весь экипаж вышел на палубу полюбоваться этим великолепным зрелищем. Я искал взглядом среди матросов беднягу Дэвида, о котором в последние дни совсем забыл: один он, ко всему нечувствительный, не выходил наверх.

Часа через три после того мы бросили якорь под пушками Гибралтара, салютовали двадцатью одним выстрелом, и форт вежливо ответил нам тем же числом.

Глава XI

Гибралтар не просто город, это крепость, в которой строгая воинская дисциплина распространяется на всех жителей. Зато он чрезвычайно важен как военный пост, в этом отношении Гибралтар всем известен, и я не стану о нем говорить.

Высадив нового губернатора, мы должны были дожидаться на рейде приказаний от правительства. По обыкновенной своей доброте капитан Стенбау, чтобы нам было не так скучно, позволял каждый день половине экипажа сходить на берег, мы скоро познакомились с несколькими офицерами гибралтарского гарнизона, а они представили нас в тех домах, куда были вхожи. Эти посещения, прекрасная библиотека, принадлежащая крепости, и прогулки верхом по окрестностям города составляли все наши заботы.

Я очень подружился с Джеймсом, мы везде бывали вместе, и так как у него, кроме жалованья, ничего не было, то я всегда принимал на свой счет большую часть издержек, но так, чтобы он не мог на это обидеться. Например, я нанял на все время нашей стоянки двух прекрасных арабских коней, и, разумеется, Джеймс, пользуясь этой расточительностью, ездил на одном из них.

Во время одной из таких поездок мы увидели орла, который спустился на павшую лошадь и, не во гнев историкам этой благородной птицы, пожирал падаль с такой жадностью, что подпустил меня к себе на сто шагов. Я часто видывал, как наши мужики били зайцев в логовище: они ходили около зверька, всё больше и больше стесняя круг, и наконец убивали его палкой по голове. Царь птиц сидел так неподвижно, что я вздумал попробовать то же средство. У меня в карманах были превосходные маленькие пистолеты, я вынул один из них, взвел курок и начал во всю прыть скакать на коне вокруг орла. Джеймс стоял на месте, посматривал на меня и сомнительно покачивал головой. Точно ли это кружение производит на животное такое действие, что оно не может сойти с места, или орел в припадке обжорства до того наклевался, что ему трудно было подняться, – как бы то ни было, он подпустил меня к себе на каких-нибудь двадцать пять шагов. Тут я вдруг остановил лошадь и приготовился выстрелить. Видя, что жизнь его в опасности, орел хотел было полететь, но не успел подняться, как я уже выстрелил и пробил ему крыло.

Мы оба с Джеймсом вскрикнули от радости и соскочили с лошадей, чтобы взять свою добычу, но это было нелегко: раненый приготовился к обороне и, казалось, решил дорого продать свою свободу. Убить его было бы нетрудно, но нам хотелось взять его живым, чтобы свезти на корабль, и мы повели правильную атаку.

Я ничего не видел прекраснее этого царя пернатых, когда он с гордым видом посматривал на наши приготовления. Сначала мы хотели было схватить его поперек тела, загнуть голову под крыло и унести, как курицу, но два или три удара клювом, один из которых сделал на руке Джеймса довольно глубокую рану, заставили нас отказаться от этого средства. Мы избрали другой способ: взяли свои платки, одним я замотал ему голову, другим Джеймс спутал ноги, потом мы подвязали крыло, закутали орла, как мумию, и, гордясь своей добычей, возвратились в Гибралтар. Баркас ждал нас в порту и с торжеством повез на корабль.

Приближаясь к кораблю, мы показали сигналами, что везем нечто необычайное, и потому все оставшиеся на корабле ждали нас у трапа. Прежде всего мы позвали фельдшера, чтобы отрезать крыло, но так как закутанного орла трудно было отличить от индейки, то наш эскулапов помощник объявил, что это не его дело, а дело повара. Позвали повара, и тот в минуту отнял раненое крыло. Потом мы распутали орлу ноги, раскутали голову, и весь экипаж вскрикнул от удивления при виде благородного пленника. С позволения капитана, мы отвели ему место на корабле, и через неделю наш Никк сделался ручным, как попугай.

В Плимуте я доказал свою сметливость, управляя экспедицией в Уоллсмит, во время бури доказал свою неустрашимость, срезав крюйсель, теперь доказал свою ловкость, подстрелив орла из пистолета. Именно с этих пор на меня уже смотрели на "Трезубце" не как на новичка, а как на настоящего моряка.

Стенбау обращался со мной совершенно по-дружески, сколько можно было, чтобы не обидеть моих товарищей, зато Борк, кажется, больше и больше меня ненавидел. Впрочем, это было общее несчастие всех моих молодых товарищей и других офицеров, принадлежавших, подобно мне, к аристократии. Делать было нечего, и я, так же, как они, не обращал на это большого внимания. Я исполнял свои обязанности с величайшей точностью, во время нашей стоянки не доставил лейтенанту ни одного случая наказать меня, и потому он, при всей своей доброй воле, принужден был отложить это до другого времени.

Мы уже стояли в Гибралтаре около месяца, ожидая предписаний адмиралтейства, наконец на двадцать девятый день вдали показался корабль, который маневрировал, чтобы войти в порт. Мы сразу же рассмотрели, что это сорокашестипушечный фрегат "Соулсетт", и были уверены, что он везет нам предписания. Весь экипаж радовался, потому что жизнь в Гибралтаре надоела уже и офицерам, и матросам. Мы не ошиблись: под вечер капитан фрегата "Соулсетт" привез на "Трезубец" давно желанные депеши. Стенбау сам вскрыл пакет. Кроме предписаний адмиралтейства, тут было много частных писем и, между прочим, одно для Дэвида, капитан отдал его мне.

В течение двадцати девяти дней, которые мы провели в Гибралтаре, Дэвид ни разу не сходил на берег: он оставался на корабле, мрачный и безмолвный, но между тем исполнял свои обязанности с точностью и ловкостью, которые сделали бы честь настоящему матросу. Я нашел беднягу в парусном чулане – он чинил парус – и отдал ему письмо. Он, узнав руку, сразу же его распечатал. С первых строк он страшно побледнел, дрожащие его губы посинели, потом крупные капли пота покатились по его лицу. Дочитав письмо, он сложил его и спрятал за пазуху.

– Что тебе пишут, Дэвид? – спросил я.

– Чего я ожидал, – отвечал он.

– Однако же, письмо, кажется, очень поразило тебя?

– Да, ведь хоть и ждешь удара, от этого не меньше больно.

– Дэвид, – сказал я, – поверь мне свою тайну как другу.

– Теперь никакой друг на свете мне не поможет, однако я все-таки благодарен вам, мистер Джон. Я никогда не забуду, что вы и капитан для меня делали.

– Не унывай, любезный друг Дэвид, не теряй мужества.

– Вы видите, я спокоен, – сказал он, принявшись снова зашивать парус.

И точно, он казался спокойным, но это было спокойствие отчаяния и безнадежности. Я возвратился к капитану с печалью в душе. Я хотел сообщить начальнику свои опасения насчет Дэвида, но он сразу же сказал мне:

– Я сейчас обрадую вас, мистер Девис. Мы идем в Константинополь, подкрепить предложения, которые нашему послу, мистеру Эдеру, поручено сделать Блистательной Порте. Вы увидите землю "Тысячи и одной ночи", Восток, о котором вы всегда мечтали, увидите его, быть может, сквозь пороховой дым, но это, конечно, не отнимет у него поэзии. Объявите об этом экипажу и прикажите, чтобы все были готовы к выходу в море на рассвете.

Капитан угадал: ничто не могло быть для меня приятнее этой вести, она изгнала из головы моей все другие мысли. Я сразу же пошел сообщить лейтенанту приказание капитана. Со времени приключения с Дэвидом капитан Стенбау почти никогда не обращался прямо к нему и чаще всего сообщал свою волю через меня. Борк не мог не заметить этого и еще больше невзлюбил меня.

Но, как в этом случае, так и всегда, говоря с ним, я наблюдал почтительные формы самой строгой дисциплины. Он ответил с холодной и принужденной учтивостью, и мы разошлись.

Вечером мы начали сниматься с якоря и, так как ветер был благоприятным, ночью подняли паруса, и на следующий день часа в четыре пополудни уже потеряли землю из виду.

Первая моя вечерняя вахта сменилась, и я начал уже раздеваться, как вдруг в кормовой части послышался шум и раздался крик: "Режут!" Я бросился на палубу, и меня поразило ужасное, неожиданное зрелище.

Четыре матроса держали Дэвида, в руках у него был окровавленный нож, а первый лейтенант, сбросив мундир, показывал широкую рану в верхней части правой руки. Как ни удивительно было это происшествие, но было ясно, что Дэвид хотел убить Борка, к счастью, матрос, стоявший поблизости, увидев, как блеснуло железо, закричал, и лейтенант отразил удар рукой: нож, направленный ему прямо в грудь, попал в плечо. Дэвид замахнулся было снова, но Борк схватил его за руку, между тем подоспели матросы и связали убийцу.

Стенбау выбежал на палубу почти в одно время со мной и все это видел. Невозможно выразить горести, которая изобразилась при этом зрелище на почтенном лице доброго старика. В сердце своем он всегда был расположен больше к Дэвиду, чем к Борку, но подобного поступка извинить ничем невозможно: это – настоящее преднамеренное убийство. Капитан приказал заковать преступника в кандалы и посадить в трюм, а потом на третий день назначил заседание военного суда.

Ночью, накануне суда, капитан прислал за мной и спросил, не знаю ли я чего особенного об этом ужасном деле? Я знал только то, что известно было и самому капитану, и потому не мог сообщить ему никаких сведений. Я предлагал сходить в трюм, чтобы выспросить, что можно, у самого Дэвида, но это было против военных законов: преступник до начала суда не мог иметь никакого общения с кем бы то ни было.

На другой день, после чистки оружия, то есть часов в десять, военный суд собрался в кают-компании. Там поставлен был большой стол, покрытый зеленым сукном, и посередине его лежала большая Библия. Судьи сели в конце стола против дверей: капитан Стенбау, два вторых лейтенанта, подшкипер и Джеймс, как старший из мичманов. По сторонам стояли сержант и офицер, которому поручено было поддерживать обвинение, оба с непокрытой головой, а первый с обнаженной шпагой в руках. Как только судьи заняли свои места, двери открыли и впустили матросов, которые встали в выделенном для них месте. Что же касается первого лейтенанта, то он оставался в своей каюте.

Привели преступника: он был бледен, но совершенно спокоен. Все мы вздрогнули при виде этого человека, которого насильственно оторвали от жизни безвестной, но спокойной и счастливой, и который, как безумный, решился на преступление. Закон, конечно, был справедлив, но между тем этот человек был некоторым образом вовлечен в преступление нами самими, и, несмотря на все наше сочувствие, мы могли только толкнуть его в бездну, на край которой он ступил.

Несколько минут царило молчание, и такие же мысли, конечно, представлялись всем участникам этой торжественной сцены. Наконец раздался голос капитана.

– Как тебя зовут? – спросил он.

– Дэвид Монсон, – отвечал преступник голосом тверже голоса судьи.

– Который тебе год?

– Тридцать девять лет и три месяца.

– Откуда ты родом?

– Из деревни Салтас.

– Дэвид Монсон, тебя обвиняют в том, что ты в ночь с четвертого на пятое декабря пытался убить лейтенанта Борка.

– Это правда.

– Какие причины побудили тебя к этому преступлению?

– Некоторые из этих причин вы знаете, капитан, и я не стану говорить о них. А вот и другие.

При этих словах Дэвид вынул из-за пазухи бумагу и положил ее на стол. Это было письмо, которое я отдал ему дня три назад в Гибралтаре.

Капитан взял его и, читая, был заметно тронут, потом передал его своему соседу, таким образом оно перешло через руки всех судей, и последний из них, прочтя, положил его на стол.

– Что же такое в этом письме? – спросил офицер-обвинитель.

– В этом письме пишут, – сказал Дэвид, – что жена моя, превратившись во вдову при живом муже и оставшись с пятерыми детьми, продала все, что у нее было, чтобы их прокормить, а потом стала просить милостыню. Однажды ей в целый день ничего не подали, голодные дети плакали, она украла у булочника кусок хлеба. Из милости и сострадания к ее горестному положению, ее не повесили, но посадили на всю жизнь в тюрьму, а детей моих, как бродяг, отдали в богадельню. Вот что в этом письме… О, мои детушки, мои бедные детушки! – вскричал Дэвид с таким раздирающим сердце рыданием, что слезы брызнули из глаз всех.

Назад Дальше