Но какой бы двойственной, даже тройственной ни была политика Франции, надежды на будущее были связаны только с ней. Конечно, сильная Россия Франции ни к чему, ей милее сильная Польша. Но все-таки сказываются многолетние связи и симпатии. И если… не хочется думать об этом вполне вероятном близком будущем… если Русская армия не удержится на Перешейках, если придется эвакуировать многие тысячи солдат и гражданских, только участие Франции сможет спасти крымских беглецов от большевистской расправы. Турция примет их лишь под давлением Парижа.
Вот об этом не думает да и не должен думать Слащев. Армия тут же погибнет, если начнет рассуждать о возможности поражения. Но он, Врангель, правитель, обязан думать. Иначе повторится новороссийская катастрофа.
Куда же еще, если не в Турцию, а затем, возможно, на Балканы, во Францию? Англия не примет. Италия не примет. Германия несамостоятельна, голодает, да и не к лицу пользоваться гостеприимством вчерашнего врага.
Кавказ? Православная Грузия могла бы стать другом и союзником, но тбилисские меньшевики дудят в националистические трубы.
Кроме того, у них с Тбилиси сильнейшие разногласия по поводу Абхазии и Сочи. В восемнадцатом, воспользовавшись просьбой абхазского Совета о помощи против большевиков, грузины ввели в Абхазию, называвшуюся тогда Сухумским округом России, свои войска. Они поставили там свою администрацию, разогнали национальный Совет, состоявший из абхазцев, армян и русских, и начали усиленное переселение туда грузин. В девятнадцатом с одобрения англичан тбилисское правительство социал-демократа Жордании захватило, пользуясь общей неразберихой, Сочи, Адлер, Туапсе и объявило эти земли частью своей "Южной республики".
Тогда деникинские войска вышибли грузин и дошли до Абхазии, где их вынудили остановиться англичане. По этому поводу Деникин послал обширную телеграмму начальнику британской военной миссии бригадному генералу Бриксу. И теперь Врангель, знакомясь с проблемой, выписал из нее в свой дневник самые важные, как показалось ему, строки: "Ненависть абхазцев к грузинам так сильна, что никакое совместное жительство этих двух народов невозможно, и все равно путем кровавой борьбы абхазцы добьются свободы, а потому всякое препятствие в удалении грузин из пределов Сухумского округа только ухудшит дело и все равно вынудит в будущем прибегнуть к вмешательству посторонней вооруженной силы для наведения порядка… Грузины должны быть отведены за реку Ингур, то есть за бывшую границу Кутаисской губернии. Их претензии на район, лежащий между реками Кадор и Ингур, ни на чем не основаны, ибо население этих районов относится к грузинам с ненавистью еще большей, чем население остальной Абхазии…"
Врангель встал, заходил, стараясь семимильными шагами заглушить душевную тоску. Эх, Россия! Сама дала растащить себя по кускам! Ослабев, ввела в соблазн соседние народы. А какие замечательные грузины были на русской службе! Храбрецы, умницы! И кто теперь в Тбилиси?
Нет, нынешняя Грузия – это не путь для отступления, не вторая родина.
Азербейджан? Но Врангель помнил жуткую шамхорскую бойню в самом начале восемнадцатого года, когда солдаты разложившейся российской армии, отдав туркам завоеванные немалой кровью территории, возвращались с Кавказского фронта домой с песнями, плясками, под гармошки и балалайки. Несколько эшелонов скопилось на станции Шамхор близ Куры-реки, и там на солдатиков с целью захвата оружия напали боевые отряды Гянджинского мусульманского комитета, которых поддержал посланный из Грузии бронепоезд, бивший в упор. Сколько тысяч полегло русских там, никто не знает, не подсчитывали.
Несчастная Россия, уважают тебя, только пока ты сильна!
И так получается, что некуда барону со своими войсками податься. Румыния, отхватив приличный кусок Русской империи и объявив себя "Великой", не приютит. Болгария, охваченная коммунистическим безумием, не примет своих бывших освободителей. Да и воевала-то она на стороне Германии, забыла "братушек".
Остается, конечно, Королевство сербов и хорватов, но оно само под влиянием великих держав, создавших его на развалинах Австро-Венгрии.
Петр Николаевич расстегнул ворот черкески, чего никогда в служебное время себе не позволял. Знак ордена Святого Владимира с мечами повис на смуглой жилистой шее между ключицами, холодя кожу. Стало душно…
Да, Франция – последняя союзница. Только она сможет помочь, пусть хоть в малой степени. Пустота вокруг! Вчерашние друзья принялись пританцовывать вокруг большевистской Москвы: там сила, там деньги, там золото, хоть и остатки, да немалые. За три века Романовых Россия накопила несметные богатства.
А Слащев… Что ж, ему всего не объяснить. Прямолинеен. Не политик. Он уже сейчас критикует главнокомандующего за неумную стратегию. Можно предвидеть гораздо большие неприятности. Его следует отправить в отпуск или в отставку. А если Яков Александрович будет подрывать авторитет главнокомандующего, то придется его дискредитировать. Скверно, но ничего не поделаешь. В борьбе за власть нельзя быть мягкотелым. Плохо кончается для всех.
Чертова муха! Врангель сдвинул вниз створку окна. В вагон ворвался запах хлорки и нечистот. Он закрыл окно, успев впустить вместо одной двух новых мух.
За перегородкой слышались голоса. Там заспорили его генералы. Нужно вновь показывать, кто здесь главнокомандующий.
Петр Николаевич застегнул ворот и поправил орденский знак. Надо было браться за дела. Он позволил себе непростительную роскошь – двадцать минут раздумий. За это время произошло множество перемен на гибком, вьющемся, подвижном, как змея, фронте…
Кажется, только у Каховки царило спокойствие.
Глава семнадцатая
Все села, поселки и фольварки, расположенные на высоком правом берегу Днепра – начиная от Берислава и немецкой колонии Клостендорф и едва ли не до самого Херсона, – были заполнены военными, вот уж который день ожидающими начала переправы и поэтому особенно возбужденными. Кольцов своим опытным командирским глазом сразу отметил это.
Поражало обилие артиллерии – и легкой, и тяжелой. Такого количества орудий Павел не видел со времен Великой войны. Причем пушки и гаубицы стояли на позициях открыто, не таясь и не опасаясь врангелевских летчиков-наблюдателей, которые пролетали высоко, временами скрываясь в облаках, налетавших с недалекого моря.
Эта открытая демонстрация силы говорила Павлу лишь об одном: белым здесь крыть нечем, тяжелой артиллерии у них нет, а если и есть одна-две батареи, то они будут молчать, чтобы не быть раздавленными во время первых минут краткосрочной и неравной дуэли.
Первым делом Кольцов направился в Особый отдел Правобережной группы, располагавшийся в просторном доме какого-то хлеботорговца. Этот дом по старой привычке все называли "домом Зыбина".
– Вот дойдешь, браток, до старой шелковицы, как раз направо кирпичный домина с железной крышей – это и есть "дом Зыбина", то есть в аккурат Особый отдел, – объяснил Кольцову встречный кавалерист.
О том, что в этом доме идет предбоевая суета, говорила длинная, сажени в три, коновязь, к которой были привязаны десятка полтора лошадей. Дверь на богатом, под железом, крыльце была постоянно распахнута, и в нее, звеня шпорами, то влетали, то вылетали верховые посыльные. Шагом никто не ходил.
Начальник Особого отдела, хмурый, с бледным лицом человека, который мало спит и мало бывает на солнце, просмотрел мандат и командировочное предписание полномочного комиссара, кивнул в знак того, что он знает, кто он такой и кем был. Кириллову не довелось познакомиться с Кольцовым, но он слышал связанные с ним легенды.
Кириллов еще раз, теперь уже вслух, прочитал строчки: "…по вопросу борьбы с махновщиной и другими бандами".
– А чего с ними бороться? – спросил. – Тихо сидят где-то там, в плавнях, как комары. Иногда, правда, на обозы налетают, но не шибко…
– По моим данным, в плавнях выше и ниже Берислава до шести тысяч вооруженных людей, – сказал Кольцов. – Может, больше… Надо бы выяснить, сколько. Потому что во время переправы наши позиции будут уязвимы с тыла.
– Тыщи полторы их, не больше. Не сунутся, – скривил рот начособотдела. И потом, словно спохватившись, протянул сухую, жесткую, как пучок осенней полыни, ладонь. – Кириллов. Можете звать Андреем… Где же вас разместить-то? Здесь можете выбирать любую комнату. А вот с ночлегом…
– Я разберусь, – сказал Кольцов. – Не беспокойтесь.
…Когда Кольцов откозырял и ушел, Кириллов достал из ящика стола одну из последних шифровок, присланных из ведомства Склянского. В ней его предупреждали о прибытии и Правобережную группу комиссара ВЧК Кольцова, позиция которого в отношении махновщины внушает серьезные подозрения да и само поведение комиссара требует наблюдения и контроля. "Надо бы проверить, не ведет ли Кольцов двойную игру…"
Кириллов понял содержимое шифровки так, что Регистрационный отдел РВСР никакими фактами против Кольцова не располагает, но хотел бы получить подтверждение своих подозрений. "За сыщика меня держат, что ли? Есть подозрения – не посылайте сюда, не перекладывайте подтверждение своих подозрений на чужие плечи. Здесь не до того. Здесь фронт". Кириллов сунул шифровку обратно в стол, но чувство беспокойства и тревоги осталось: его в ящик стола не упрячешь. Вся неприятность положения Кириллова заключалась в том, что особые отделы в начале девятнадцатого были образованы из органов "военного контроля" (контрразведки), подчинявшихся и РВСР и фронтовым отделам ВЧК, и, таким образом, оказались в двойном подчинении. И все же наблюдали и фактически руководили особыми отделами армейские реввоенсоветы, которые находились в подчинении Троцкого.
К тому же в Тринадцатой армии на роль высшей инстанции претендовала еще и начальник Политотдела Розалия Землячка, женщина сильная, волевая и не желающая признавать ни указания Троцкого, ни указания Дзержинского. Она одна хотела быть "карающим мечом революции". Ей эта роль нравилась.
Кириллов был старым чекистом, посланным на Южный фронт Дзержинским. И здесь, в Бериславе, он вдруг оказался как бы между трех огней. Глупейшая ситуация. Не предполагал Кириллов, когда лет пятнадцать назад выходил на студенческие демонстрации, что ему придется когда-либо участвовать в бюрократической, чиновничьей борьбе "между своими". Он думал, что победа над царизмом и немедленно наступивший коммунизм сделают всех братьями… Как бы не так! Теперь, даже во время жестокой войны, Кириллову приходилось думать и о карьере, и о пайке, и о семье, ожидающей его в Мариуполе.
Только те, кто погиб на каторге или в годы революции и Гражданской, остались свободными, живые же были опутаны сотнями неизбежных житейских пут.
Вскоре после того как Кольцов покинул "дом Зыбина", в комнату Кириллова, улучив удобный момент, проскочил Грец, особист из Пятьдесят второй дивизии, не так давно назначенный комендантом станции Апостолово. Грец считался хорошим работником: недалеким, но исполнительным и храбрым, который ради выполнения приказа не пожалеет жизни.
– Разрешите доложить, Андрей Степанович! – по-свойски начал Грец. – Оставив станцию Апостолово на Сурена Абовяна, прибыл в район боевых действий… – И, понизив голос до шепота, сообщил: – Следовал за небезызвестным вам комиссаром Кольцовым. Не внушает доверия. Не вижу у него классового подхода, более того… Не было бы здесь офицерского душка или того хуже… Больно уж путаная у "товарища" биография.
– Факты?
– Ну за фактами дело не станет. А кое-какие подозрения…
Кириллову этот "шпиковский" шепоток и набор пустых слов не понравились. Турнуть бы этого Греца! Но шифровка… Впрочем, в появлении особиста была одна, безусловно, приятная сторона. Можно было именно ему поручить эту так некстати свалившуюся на голову "проблему Кольцова".
– Ну вот и проследите за ним, – сказал Кириллов. – Считайте это заданием. В дела его не вмешивайтесь. А официально я прикомандировываю вас к Кольцову для помощи, ясно?
Над Бериславом стояла розовая от закатного солнца пыль, и оттого сумерки, казалось, наступали еще быстрее. Кольцов решил отыскать знакомых пушкарей, комбата Закруткина и ученого артиллериста Льва Генриковича, и переночевать вместе с их батареей, хоть бы у костра. Ему хотелось побыть рядом со "своими" людьми, чувство одиночества, которое неизбежно возникает при резкой перемене мест, начинало тяготить его: "Болезнь возраста".
Берислав был городком небольшим, безуездным, но некогда торговым и очень богатым. Кругом виднелись маковки церквей – церкви как бы окружали особняк князя Трубецкого, с высокими венскими окнами, выстроенный из красного жженого кирпича. И здесь же занимали целую улицу приземистые винные подвалы, тоже некогда принадлежавшие князю Трубецкому. У площади распласталась кирпичная синагога. Рядом с ней на одном из двухэтажных, с каменным низом, домов сохранилась надпись "Книжный склад бр. Лотко". Городок как бы нависал над Днепром, а к воде, где была расположена давно не крашенная, облупленная пристань, вели две как бы вырубленные в известняке дороги.
Сюда, к Бериславу, когда-то свозили со всей обширной пшеничной округи зерно, здесь перегружали его в морские баржи, которые притаскивали из низовьев Днепра буксирчики. Хлеб поступал и сверху, из Екатеринославской губернии, но уже на дубах и шаландах.
Большую часть примыкающих к пристани улочек составляли склады, амбары, лабазы и двухэтажные деревянные элеваторы. Казалось, сама пыль здесь была пропитана запахом зерна, хотя все эти амбары и лабазы давно уже пустовали. Тонкий ручеек зерна, который притекал сюда по желобу продразверстки, не нуждался в таком обилии хранилищ.
Павел остановился на краю обрыва и посмотрел влево. Там, за расстилающейся за Днепром обширной тускло-зеленой равниной, хорошо были видны подсвеченные вечерним солнцем белые хатки и амбары Каховки, местечка, как и Берислав, хлебного и торгового. Справа виднелись колокольни и церкви Корсунского монастыря, и можно было даже разглядеть светлеющий в наступающих сумерках шлях, который уводил далеко, к Перекопу, к Крыму.
По Днепру и проходила невидимая граница: на левом берегу стояли белые, там была временная вотчина генерала Слащева. Но ничто сейчас не напоминало о том, что противоположный берег занят войсками. Картина была мирная, тихая.
Кто-то остановился неподалеку. Павел обернулся. Лицо военного, пересеченное от скулы к подбородку кривым, вроде запятой, темным шрамом, производило странное впечатление: одна половина лица, казалось, была старше другой, неповрежденной. И эта половина, вдруг улыбнувшаяся, в то время как вторая осталась мрачной и напряженной, показалась Павлу знакомой.
На гимнастерке этого легко и ладно скроенного, подтянутого военного, на рукавах понизу Павел увидел большие красные звезды и под ними четыре кубаря – знак отличия командира полка. Несомненно, они уже когда-то встречались…
– Кольцов! – Полуулыбка командира стала еще более откровенной, приоткрывая стальные, влажно блестящие зубы. – Не узнаешь? Да у меня такая отметина, что и родная мать не признала бы, если б она была жива!
Военный говорил с трудом, как будто механически двигая нижней челюстью и нарочито четко, заученно выговаривая слова. Он повернулся к Павлу неповрежденной частью лица, очевидно, желая облегчить узнавание.
– Женя! – вспомнил Кольцов. – Прапорщик Евгений Ильницкий!
Они обнялись, и Кольцов с некоторой осторожностью похлопал давнего знакомого по худой, с выступающими острыми лопатками спине, непроизвольно опасаясь, что и там, под гимнастеркой, оставила свои зарубки война.
Прапорщик Ильницкий – каким молоденьким, совсем мальчишкой, пришел он к ним в Девятую армию, в боевой Двести двадцатый пластунский полк. Под командованием Брусилова они наступали в Прикарпатье, брали Черновицы. Кольцов, тогда поручик, забыл на время о своей студенческой "левизне" и воевал с упоением, не замечая и не боясь смерти. Евгений командовал взводом и тоже, порой безрассудно, рвался в бой. Блажен, кто смолоду был молод…
Вместе они кашеварили у костров, вместе пели песни. Солдаты совсем по-другому относились к войне – как к бедствию. Те, кто побывал в отпуске, возвращались хмурыми. В стране начинался голод, семьи жили трудно, а между тем тысячи новых, разжиревших на военных поставках и коммерческих обманах купчиков и спекулянтов, обзаведясь белыми билетами, кутили напропалую, гоняли на рысаках, на "моторах", водили барышень по "кабинетам". Особенно раздражал солдат сухой закон. Ну ладно, если закон, то пусть для всех. Если воевать, так всем, страдать, так тоже всем.
Вековая тяга к справедливости, к тому, "чтоб на всех поровну", жгла солдатские сердца. Начался разлад. В семнадцатом армия потеряла боеспособность. Сроки наступления или планы обороны обсуждались на митингах. Журналисты в газетных статьях спорили о вещах сугубо секретных, щеголяли друг перед другом своей осведомленностью. Вдруг резко выявились две России – солдатская и офицерская. В этом противостоянии неизбежно должна была родиться некая новая, еще не ведомая никому, загадочная Россия.
Большевики поражали уверенностью: они знали, как создать новый, справедливый мир.
Летом семнадцатого капитана Кольцова и поручика Ильницкого избрали в полковой комитет. Павел думал, что Евгений откажется: он был потомственный военный, из генеральской семьи. Но Женя, хотя к идее выборности командиров относился с большой иронией, остался с солдатами. Он воспринимал это как "крестный путь", как искупление каких-то старых, предками совершенных грехов. Книжный был мальчик, романтический, хотя и грамотный командир.
И вот сейчас Евгений Ильницкий – командир полка, за ним годы войны, ранения, страдания, потери близких, друзей. Время выровняло их возраст.
Почему-то Кольцову, когда он вспоминал младшего друга, казалось, что он должен в конце концов оказаться на Дону, у Деникина или Врангеля, и сейчас Павел был рад, что, выбрав однажды путь, "прапорщик Женя" с него не свернул.
– Я здесь, в Пятнадцатой дивизии, командую Вторым полком, – объяснил Евгений. – У нас прежде начдивом был Юра Саблин, мой одногодок. Да ты его, должно быть, помнишь? А теперь Иоганн Раумец. Мы его Иваном Ивановичем зовем, не обижается. Этот из старичков, ему уже за тридцать…
– А полк?
– Полк новый, перешел с Пятьдесят второй дивизии, когда она вернулась с польского фронта. Пополнили в основном белорусами. Ничего народ, уживаемся… А ты что же?
Ильницкий уже отметил, конечно, что у Кольцова, кроме фуражки со звездочкой, не было никаких иных военных отличий.
– Я здесь со специальным заданием, – уклончиво ответил Павел. – Только недавно прибыл.