– Постой! А не ты ли тот самый Кольцов, который был адъютантом у Ковалевского?
– Выходит, я.
– Живой?! Надо же! А я думал, это просто однофамилец. Мало ли Кольцовых…
И они еще раз обнялись. Уже стемнело, изуродованное лицо приятеля ушло в тень, скрылось, звучал лишь его странный, механический голос.
– Ты где остановился-то? – спросил Евгений.
– Пока нигде. Тут артиллеристы знакомые…
– Слушай, пойдем к нам в полк ночевать. Нам отвели старый амбар – огромный, целый полк поместился. Ночуем, как говорится, гуртом. Так как?
– Согласен.
– Прекрасно! – обрадовался Ильницкий. – А я, понимаешь, вышел, чтобы до темноты посмотреть на место переправы, прикинуть – и надо же, старого друга встретил… Главное – живы, вот что удивительно!
Амбар действительно был огромен, по углам его горело две печки, наскоро "всухую" сложенные полковыми умельцами из кирпичей. Все темное, освещаемое лишь несколькими плошками да огнями печек помещение было забито спящими, сидящими, что-то жарящими на кирпичах красноармейцами Второго полка. Высокий верх амбара уходил, казалось, в черноту неба, и лишь изредка сполохи огня высвечивали перекрестья балок и потревоженных галок и голубей, которые, перелетая с места на место, с треском всплескивали крыльями и обдавали сидящих внизу пометом.
– Во, врангелевская авиация, – ругался какой-то взводный, чистя фуражку. – Забомбили, к чертовой бабушке!
Дым втягивался в неприметные снизу прорехи в дощатой крыше, пахло костром, сухой землей и зерном. У Ильницкого в углу амбара был выгорожен из жердей и горбыля командирский уголок. Там же было сделано подобие нар и на принесенном откуда-то грубом кухонном столе, у плошки, были разложены карты.
– Понимаешь, предлагали идти со штабом в хату, – пояснил Евгений, – да я привык со своим полком. И полк-то, прямо скажем, невелик, всех знаю. Что ж мне отдельно-то?
Слегка освещенная плошкой, повернутая к Кольцову здоровая половина его лица казалась совсем молодой и выдавала командирский энтузиазм.
Кольцов придремал на нарах, пока Ильницкий бегал куда-то к командованию, ходил среди красноармейцев, давал кому-то указания, советовался со своими штабными. Голос его звучал деловито, с привычными командирскими интонациями, но негромко, с характерным легким металлическим скрежетом из-за поврежденной челюсти. Павел улыбался, то проваливаясь в легкий сон, то пробуждаясь от голосов, стуков, позвякивания котелков и жестяных кружек. Ему нравилось чувствовать себя в армии, и это чувство усиливалось от встречи с давним приятелем, хорошим человеком.
Была уже, должно быть, глубокая ночь, когда вернулся Ильницкий и, со стуком сняв сапоги, тяжело и скрипуче опустился на свои нары.
– Не спишь? – тихо спросил он и обрадовался, услышав ответ Павла.
Евгений был возбужден, как всякий командир перед серьезными боями, но голос его свидетельствовал о крайней усталости, и слова падали с медлительностью капели: должно быть, ему было не только тяжело, но и больно говорить. Но хотелось высказаться, поделиться с человеком, который был когда-то его старшим товарищем.
– Понимаешь, за это время у меня бывали всякие настроения. Иногда – отчаяние, иногда – печаль. Не все ладно делалось, не все умно. Много лишней крови, много злобы. Но, понимаешь, из этого всего вырастает какая-то новая, крепкая, еще, правда, не до конца мне понятная Россия. Эта Россия уже не будет проигрывать войны. Не даст себя обижать… И армия. Знаешь, выросли такие толковые командиры. И потом… исчезли эти стенки. Помнишь, как наши полковые офицеры играли себе в землянке в бридж? Вино, баранина, изюм, а вокруг солдаты – как темная ночь. Кто они, что они? Только через унтеров, как будто с помощью рупора, общались. А потом возник этот полный хаос, распад. Казалось, он уже никогда не кончится. Столько офицеров погибли… А Троцкий – он молодец. У нас Павлов из капитанов, Саблин тоже. Раудниц. Все из интеллигентных семей, и к ним – с полным доверием. Такая армия, знаешь, не должна проигрывать сражений. Хватит. Ученые-мученые.
Потом, уже сквозь полусон, совсем медленно, как заикающийся граммофон, произнес:
– Честно признаюсь, Слащева я побаиваюсь. Этот еще нас поучит. Предсказать его действия невозможно, вот в чем штука. Обидно просто! Нам бы такого командующего, а он – на той стороне. Зато внукам, если будут, расскажу: с самим Слащевым сражался. Не фунт гороха. Как он Дыбенку в Крыму расколотил, а? Как котенка. А у меня, я тебе говорил, половина полка новобранцы.
…У амбара на корточках дремал Грец. Внутрь зайти не решался. Этот полк был ему незнаком. А вояки перед боями злые, как мухи перед заморозками. Не посмотрят, что особист, погонят в шею. Но наблюдать за Кольцовым надо. У него и приказ такой: проследить. Но черт бы его побрал, этого странного чекиста, – видите ли, кореша встретил. Да еще командира полка. Не проберешься, не послушаешь, о чем говорят. Вдруг этот комполка тоже какой-нибудь из бывших. Всякое может случиться, потом с него, Греца, спросят. Ты где был?..
Особист курил зверскую махру, разгоняя сон, а заодно и днепровских комаров, что, пользуясь вечерней влажной прохладой, поднялись от воды наверх, на сухокруть.
Тяжелая служба у особистов. Другим что? Воюй себе, согласно приказу. А он, Грец, всякую личность должен высвечивать, предупреждать измену и разгадывать чуждый элемент. Не шутка.
Глава восемнадцатая
Отступающие войска Юго-Западного фронта ухватились у Новоград-Волынского, на реке Смолка, за правый берег. Река здесь узкая, шириной с добрый плевок. Но войска Рыдз-Смиглы выдохлись, одолев за две недели четыреста верст от Хелма и Опалина.
– Эй, хлопаки! – кричат с каменистого левого берега польские жолнежи. – Ходзь ту, бендзем обяд есць! – и показывают банки с французской тушенкой, называемые "бельгийским паштетом" – смесью конины и крольчатины.
Жолнежи ходят вдоль берега во всем французском: в шинелях, которые сами же укоротили по польской моде, в серо-зеленых обмотках, рыжих ботинках. Галифе узкие, с кантом, тоже от генерала Фоша. Зато "рогатувки" на головах свои, лодзинского шитья.
– Знаем мы ваши консервы! – кричат в ответ красноармейцы, одетые кто во что горазд. – Там конина пополам с крольчатиной: на одну лошадь один кролик! Мать-перемать!..
– Так есть! – смеются жолнежи. – Цо з тего?
– Ходзь ты до нас! – кричит взводный с перевязанной головой и единственным, страшно блестящим голодом и яростью глазом. Он достает из кармана замызганную, полуоборванную на курево брошюрку Троцкого о мировой революции. – Вместе на Берлин пойдем, а потом и до Парижу! Тут все изложено!
– А цо у Парижу есць бендзешь? – спрашивает легионер. – Жабки?
– Вот сволочь, – бормочет взводный.
Стрельнуть бы его, поляка, да хватит, настрелялись. Светит свернувшее на осень, низкое солнце, блестит в его лучах паутина, осевшая на прибрежные камыши, на кустарник. Кончается на Западе война.
Бронепоезда наркомвоенмора и председателя РВСР Троцкого пыхтят здесь же, под Винницей. Надсадно и тоскливо вздыхают, окутываясь белым паром. Где он теперь, тот Белосток, место недавней Ставки пылкого наркома? За семью горами, семью долами, ста реками!..
Балтийские морячки, непробиваемая охрана, сидят на насыпи, выгреваются на солнце в своих черных кожанках, вгрызаются в арбузные ломти, весело плюются семечками, набивают утробу сочной и сладкой мякотью. Шевченковские места!
"Ой вы, ляхи, чтоб вам сгинуть…"
Льву Давидовичу уже не до ляхов. Плотники еще только заканчивают сколачивать из заранее заготовленных, перевозимых на платформе досок трибуну, еще только подтягиваются к месту митинга, волоча сбитые ноги, непобедимые красные бойцы, а Лев Давидович, задрав кверху бородку и ловя стеклами очков блестки солнца, уже кричит, подняв кверху острый кулачок:
– Бойцы! Красные герои! Вы доказали польским панам и их французским хозяевам-империалистам, что способны бить их в хвост и в гриву! Теперь отправляемся на новый фронт, под Каховку: там "черный барон", слуга тех же империалистов, готов накинуть аркан на шею свободного народа! На барона! Беспощадно отомстим за все наши мучения на польском фронте! Вперед! На Таврию!
– Га!.. – отвечает толпа.
Но чуткое ухо Троцкого, знающего все оттенки в поведении толпы, отмечает, что нет в этом "га" прежнего отчаяния и готовности на немедленную смерть во имя коммунизма. И то сказать – как это "вперед", когда они, в сущности, пятятся назад, отступая перед поляками?
Не важно! Нельзя давать толпе время на размышления!
– Врангелевцы – кровавые палачи, мучают народ Украины! Загоним их обратно в Крым и пойдем дальше! Утопим их в Черном море, там воды на всех хватит!
– Га!..
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
Глава первая
Когда покидали Харьков, Старцев рассчитывал дней через шесть оказаться в Москве. Но получилось все совсем не так, как думалось.
Едва только тронулись в путь, как тут же, уже на ближайшей станции Дергачи, эшелон задержали. Старцев несколько раз ходил к дежурному по вокзалу, но ничего выяснить не смог. "Велено поставить в тупичок до нового распоряжения". Простояли целый день. К вечеру возле вагонов захрустел гравий и послышался знакомый округлый басок Гольдмана:
– Где люди? Отзовитесь!
Старцев спрыгнул на насыпь, пошел навстречу Гольдману. Исаак Абрамович обнял его с такой радостью, будто они не виделись несколько лет.
– Ах, как хорошо! – приговаривал при этом Гольдман. – Ах, как это замечательно, что я успел вас перехватить! Из Сум звонят, из Гадяча, из Богодухова! Где килограмм, а где и два пуда…
– Чего килограмм? – не мог понять Старцев из сбивчивых восклицаний Гольдмана. – Чего два пуда?
– Да золота же! Ну не только золота, а и всего прочего, других всяких ценностей. Москва велит все подсобрать. Все, что можем. Товарищ Альский телеграфировал, очень гневается!
– Но это же… – нерешительно начал Старцев, уже настроившийся на иную дорогу и на иную работу.
– Да! Да! Надо возвращаться! А что делать, дорогой мой Иван Платонович! Со мной ты, конечно, можешь не соглашаться но с товарищем Альским… – Гольдман развел руками и затем добавил: – Еще Ахтырка, Лебедин…
– Две-три недели, – прикинул Старцев.
– Я и говорю: а что еще прикажешь делать? Надо!
Около месяца куцый поезд во главе с Иваном Платоновичем мотался по неспокойным махновским местам, собирая в губернских и уездных ЧК ценности, предназначенные для передачи в Гохран. Набралось (вместе с прежде собранным) шесть увесистых ящиков.
Потом семь дней трудной дороги к Москве. Приходилось подолгу стоять на глухих, запыленных полустанках, пропуская эшелоны с красноармейцами, направляющимися на Южный фронт.
Лишь в начале октября ранним утром маломощный паровозик "овечка" втянул обшарпанные, скрипучие вагоны под своды Брянского вокзала Москвы.
Красноармейцы полка ВОХР, которыми командовал Бушкин, торопливо выгрузили ящики с "добром" на перрон и уселись на них. Для порядка и удобства наблюдения за каждым сопровождающим был закреплен свой, с написанным черной краской номером, ящик ("От своего номера ни на секунду не отлучаться, Москва – город воровской!").
К удивлению Ивана Платоновича, их никто не встретил, хотя о передвижении эшелона он передавал в Гохран едва ли не с каждой крупной станции. И теперь красноармейцы перекуривали, не трогаясь с места, выслушивая ругань толпы, которая, обтекая их, чертыхалась и материлась.
Бушкина, как самого бойкого, Старцев послал на привокзальную площадь – разыскивать встречающих.
Москва. Наверху над головой светило утреннее небо, и сквозь переплеты знаменитого шуховского стеклянного свода, хоть и запыленного и давно не чищенного, были видны розоватые, подсвеченные невидимым отсюда солнцем облака.
Странное впечатление производила московская толпа. Худющие, белые, даже к концу жаркого лета, легонькие, как папиросы, люди без конца гомонили, и речь их шла, как мог краем уха услышать озабоченный Старцев, не только о пшене и об обмене старинных часов на муку или на селедку. Нет же! Шли какие-то странные споры о студиях, спектаклях, институтских занятиях.
На вокзальной стене видны были старые, наполовину рваные и совсем свежие плакаты и объявления: "Товарищ! Врангель еще жив! Добей его без пощады!" Рядом же выгоревший на солнце, истрепанный, устаревший плакат: "На польский фронт! Крепнет коммуна под пуль роем. Товарищ! Под винтовкой силы утроим!" На четвертушке оберточной бумаги "Союз воинствующих безбожников" призывал прийти на диспут: "Судим Бога, подумаешь, недотрога!.."
Один из сопровождающих Старцева, пожилой, сивоусый красноармеец, с трудом, шевеля губами, прочитал призыв безбожников, вздохнул, смачно плюнул на перрон.
– Вот тебе и Москва, бьет с носка!..
– Что? – не понял Старцев.
– Москва, говорю, бьет с носка. На диспут-то этот небось идут, а за добром людей не прислали… Не нужно, что ль?
Вернулся Бушкин. Один. В руке принес свернутый в трубочку листок.
– Отыщешь их тут! – сказал он. – Толпежник такой, как на угольном аврале.
Он развернул листок.
– Глядите, товарищ профессор, вот за объявленьице зацепился. Прямо в самую точку!
Старцев прочитал вслух, для всех:
– "Театр революционной молодежи приглашает владеющих способностью играть на сцене под свою крышу. Образование не нужно! Образование дадим мы! Ты давай талант! Пролетариям – преимущество!"
– А ты, Бушкин, что ли, пролетарий? Или таланту слишком много? – спросил сивоусый красноармеец.
– Сам Лев Давидович мой талант признавал! – Бушкин похлопал себя по рукаву, где был виден металлический, тускло поблескивающий щит – знак "Поезда Председателя РВСР" товарища Троцкого. – У нас там свой театр был, фронтовикам показывали всякое агитационное. – Бушкин кивнул на Старцева. – Я вот товарищу профессору рассказывал – я и матросов играл, и офицерье, мог бы и профессора сыграть, если малость словам подучиться. Чего там!
Красноармейцы рассмеялись.
– Если вы, Иван Платонович, дадите рекомендацию, – продолжил Бушкин, – да еще в поезде товарища Троцкого мне не откажут. Там меня, я уверен, хорошо помнят. Соберу бумаги и, хоть бы и после окончания мировой революции, подамся в артисты.
Старцев одобрительно качнул головой.
– А что! Как артист ты себя показал с самой лучшей стороны. Могу засвидетельствовать.
– Вот! – торжествующе сказал Бушкин и провел рукой по объявлению. – А образование они там дадут. Я, если надо, ночами буду грызть театральную науку и всякое там еще, что нужно…
Старцев беспокойно оглядывал снующих вокруг людей. Не разминуться бы со встречающими. Да и не напороться бы на обманщиков каких-либо. Хватит им одного "разведчика и следопыта" Савельева.
Густо поперли смешавшиеся на перроне ряды какого-то батальона, направляющегося на Южный фронт. В основном это были обстрелянные, опытные красноармейцы. Шли с ними и несколько растерянные новобранцы. Разинув рот, они оглядывали стеклянный свод, дивясь его высоте и размерам. Кое-где среди красноармейцев мелькали грязные бинты легкораненых. Судя по разговорам, часть шла с польского фронта.
Наконец к ним подошли трое: младший командир в фуражке со звездой и с кубиком на рукаве и с ним двое красноармейцев, совсем молоденьких, в латаной, но чистой форме, в обмотках, с подсумками на ремне и с винтовками.
– Вы, что ли, от харьковского Чека с ценным грузом? – уклонясь к уху Бушкина, негромко спросил командир с кубиком – среди прибывших у матроса был самый боевой вид.
Бушкин указал на Ивана Платоновича:
– Старший!
Поправив пенсне, Старцев внимательно прочитал мандат командира: "Комвзвода конвойного полка… поручено встретить и сопроводить… обеспечить полную сохранность…"
Пристально посмотрев на командира, как бы сличая оригинал с фотографией (хотя какие там фотографии на документе двадцатого года!), Старцев спросил:
– Какой у вас транспорт?
– Известно какой! – сказал командир, которого сугубо штатский вид немолодого Ивана Платоновича слегка разочаровал. – Две подводы. Грузовики, сами понимаете, почти все пошли на фронты.
"Оно даже лучше, – подумал Старцев. – На грузовике махнут так, что не угонишься. А на подводах далеко не убегут…" Он очень беспокоился о сохранности своего груза, ценность которого была очень велика.
Командир, горбоносый, с внимательными, чуть прищуренными глазами, из демобилизованных ветеранов, быстро оценил сомнения Ивана Платоновича, снисходительно усмехнулся и указал на ящики:
– Это все, что ли?
Старцев чуть не задохнулся от такого пренебрежения к их грузу. Но смолчал. Не начинать же день со скандала! Потом, уже на месте, он покажет этому самодовольному командиру, какие ценности они доставили в столицу!
Москва встретила их низко висящим над крышами домов и куполами церквей, неярким солнцем. Рядом блестела река.
Подводы прогромыхали по выбитой брусчатке моста. За мостом начинался подъем к Сенному рынку. "Значит, к центру едем", – отметил про себя Иван Платонович, который, в общем-то, неплохо помнил Москву. В прошлые времена не раз бывал во "второй столице".
Потом поехали по Арбату. Харьковские задирали головы, дивились высоте домов. Трамваи с привычной беспечностью проезжали вплотную, едва не задевая сапоги красноармейцев, которые сидели на телегах, свесив ноги. Все вокруг гудело, звенело, орало.
Беспризорники бежали следом, определив каким-то своим по-собачьи обостренным чутьем, что военные прибыли из хлебного края. Кричали:
– Эй, дяха, кинь хлебца, у тебя много!
Красноармейцы раздали им то, что оставалось в тряпицах, сунутых в карманы курток. В Москве беспризорники были другими, нежели харьковские: бледные и вялые и не особенно привязчивые. Получив кусок хлеба, они тут же отставали и, присев прямо на краю дороги, не торопясь, ели, наслаждаясь каждой крошкой.
С Арбата повернули на Бульварное кольцо. Здесь уже было как-то по-харьковски зелено и просторно. На Никитском бульваре деревья заслоняли часть неба. Некоторые из зданий были разбиты во время октябрьских боев да так и остались до сих пор изуродованными. Недостаток стекол в окнах восполняли плакаты и афиши, которые в изобилии украшали стены нижних этажей.
Бушкин шевелил губами: грамотен-то был не очень. Старался прочитать все тексты, которые встречались на пути. Даже замысловатые. "Раньше творилось безобразие: для богатых сынков гимназия, а теперь…" Что будет теперь, прочитать так и не успел.
Ободья колес громыхали по булыжнику, ящики покачивались, грозя придавить седоков своей тяжестью. Молоденький конвойный, один из тех, что приехал на вокзал со своим командиром, что-то тихонько напевал. Слух у него был, видимо, прекрасный да и голос, чувствовалось, мог разлиться и вдаль и вширь.
Иван Платонович внимательно присматривался к маршруту движения, запоминал, поглядывал по сторонам: не грозит ли его грузу какая-либо опасность? Конечно, это не махновские места, но и Москва – город непростой. Здесь тоже держи ухо востро. Эх, вот сдаст он по описи все свое добро кому положено, тогда уж и по сторонам можно будет поглядеть широко открытыми глазами!