– Переговоры-то будут, – сказал он. – Потому что на двух фронтах, против беляков и против батьки, вы не совладаете. А это правда, что поляки смяли Красную Армию и лезут сюда?
– Не прилезут. О том есть кому думать, не нам с тобой.
Колодуб вздохнул с каким-то стоном.
– Во дела! Не распутаешь!.. Только вы меня одного не отпускайте, – забеспокоился он. – Рядом с хлопцами чтоб.
Кольцов усмехнулся.
– Ты, Петро, меня за гимназиста держишь?
– Ну добре, – качнул головой Колодуб, отчего его чуприна упала на лоб и лицо, покрытое густой темной порослью усов и бороды, вовсе исчезло под волосами, только, как у терьера, светились темные, настороженные и внимательные глаза. – Шо я понял? Шо Задова надо срочно вызывать. Батько его отпустит, бо понимает: ему тоже сейчас с вами воевать не с руки.
– Ну что ж! Правильно понял.
– Ежели нужда будет срочно свидеться, комиссар, приход в Дунькину балку у Клостендорфа. Там, как солнце сядет, каждый вечер наши хлопцы бывают. Найдешь. Они там, где родник булькает. По ручейку и найдешь.
– Понял, – ответил Павел, а сам подумал: "Вот ведь с кем дело иметь приходится. Да только других-то людей нет".
Через минуту Павел отправился к Кириллову, объяснил, что один из задержанных – его агент, поэтому пленных махновцев надо отпускать. Рассказал и про ситуацию в плавнях.
Начальник Особого отдела поморщился. О том, что задержанных отпустили, вскоре будет доложено Землячке. А она не любит эту мелкобуржуазную мягкотелость и в тонкости агентурной работы может не поверить. Но решение должно быть профессиональным.
– Дайте бричку, я их вывезу подальше и отпущу, – сказал Кольцов. – Скажем, что подпадают под амнистию – как взятые без оружия и сопротивления. Ничего иного тут не придумать. Только вот Греца этого уберите от меня подальше.
– Не могу, – сказал Кириллов, разведя руками. – Тут у меня своя дипломатия, черт бы ее побрал. Да, и учти! Пришел приказ, завтра на рассвете начинается.
– Давно пора. Армия теряет боевой дух, к мягенькому сену привыкает, к тишине и покою.
…В бричке, когда пленные уселись, Кольцов взялся за вожжи и, пока Грец выяснял обстоятельства дела, погнал лошадей за Берислав, к Клостендорфу. Солнце уже поднималось, поджигая столбы пыли. Навстречу бричке шла нестройная колонна уставших краснорубашечников из сибирской "стальной" дивизии Блюхера, прибывшей на подкрепление Правобережной группы.
На утренней заре вылинявшие красные рубахи казались огненными. Скуластые лица бойцов-"интернационалистов" были мрачны и сосредоточенны.
– Господи, опять азиятов гонют, – вздохнул один из махновцев. – Все сожрут, как саранча.
Когда Грец выскочил из "дома Зыбина", брички и след простыл. Улица, как туманом, была накрыта пылью, поднятой батальонами Блюхера.
Особист длинно выругался.
Глава восьмая
Предосенняя ночь, последняя перед сражением, накрыла днепровское понизовье. Первые паутинки, предвестники бабьего лета, взблескивают под звездами: внезапно возникают из ничего и так же неожиданно исчезают.
Притихло, как перед грозой. Даже река, кажется, замедлила свой бег. И в плавнях, где вечно что-то шуршит и выдает присутствие большого числа укрывшихся людей, все замерло. Каюки и шаланды упрятаны подальше от берега, в густые заросли, не курятся дымком многочисленные, не различимые в зелени курени, даже комарье, кажется, примолкло, запряталось под листы.
Командующий Вторым корпусом Яков Слащев предполагал, а точнее, знал, что наступление красных может начаться если не сегодня, то уж наверняка завтра. Поэтому он перенес свою ставку вглубь от Каховки, в село Чернянка, где огонь красной артиллерии, возможно, будет не таким прицельным и не разрушит с самого начала всю систему управления. Отвел от Днепра и свои немногочисленные полки, оставив на берегу лишь пулеметные заставы, в основном офицеров, по сути, смертников, которые если и уцелеют, то только либо благодаря военному везению, либо – чрезвычайной ловкости, быстрой смене позиций и умению маскироваться.
Яков Александрович с помощью денщика Пантелея, нагревшего возле дома казан с водой, помылся, переоделся, как положено, во все чистое. Молебен в частях провели еще вечером, в сумерках, скрытно от противника. Только мелькали огоньки в лязгающих цепочками кадилах, которыми размахивали, обходя фронт солдат, полковые священники. Коротка предбоевая церковная служба – чай, не на всенощной.
К Пресвятой Богородице, к Покрову ее, чудодейственно спасшему некогда православный Константинополь, обратились полковые батюшки, повторяя слова молебного канона:
"Аще бо Ты не бы предстояла молящи, кто бы нас избавил от толиких бед; кто же бы сохранил до ныне свободны…"
Отслужили! Команда: "Встать! Накройсь!" Поднялись солдаты с колена, нахлобучили на головы кто фуражку, кто папаху, кто картуз.
Русь Святая против Руси Красной. Последний бой, отступать нельзя – за ними, впритык, Крым, вход в который так и не успели укрепить. "Бутылка" с открытым горлом, без пробки. Все разговоры, все заверения, все газетные статьи о неприступных позициях на Перекопе – не более как пропагандистский дым. Нет на крымских перешейках ни французских инженеров, ни саперов-строителей "нового Вердена", нет тяжелой артиллерии, минных полей. На Сиваше колья для проволочных заграждений кое-как вбиты в ил: хоть руками выдергивай. Все наспех, все по-русски.
Да и святое воинство даже на молитве одето кое-как, некоторые в вязаных подштанниках за неимением шаровар, рубахи латаные-перелатаные, не на чем держаться наградам: Георгиевским крестам, крестам "кубанским", "чернецовским", кpeстовым венцам первопроходцев.
Далеко за Чернянкой генерал Слащев угадывал кручи Днепра, знал, чувствовал, каждой частицей тела ощущал, какая грозная там, за обрывами, собралась сила… Эх, кабы ему авиацию, кабы привязные аэростаты наблюдения, кабы артиллерию. Красные сейчас скучены, сбились у мест возможных переправ, а их, Слащев уже предвидел, будет три. Латыши, краснорубашечники ночуют по амбарам и складам. Накрыл бы прицельным огнем, бомбометанием, с первыми лучами рассвета сбил атаку, рассеял, не дал бы высадиться.
И все равно проигрывать Слащев не собирался. Ва-банк у него еще припасены два старых английских танка и два крепостных орудия. Это кроме двухсот сабель конвоя Мезерницкого… Ну а уж коли пойдет красная сила ломить, возьмет генерал винтовку, набросит на плечи расшитый маскарадный ментик с меховой опушкой, вызовет бледных трубачей и барабанщиков…
Нина, горячая, с рыжими пятнами на красивом, но подурневшем от беременности лице, прильнула к своему генералу – боком, чтоб не мешал живот.
– Яша, не смей! Слышишь, Яша!
– Ты о чем?
– Знаешь, о чем. О том, что сам пойдешь. Ходил уже, девять дырок получил. Эта будет последняя. А как я без тебя, ты подумал? Кому я нужна буду там, если все-таки придется бежать за океан?
– Вот дура баба. – Он нежно поцеловал ее в потрескавшиеся, жесткие (а такие были мягкие!) губы. – Я сейчас велю Пантелею запрячь серого в бричку, отвезти тебя хотя бы в Асканию, подальше…
– Я не поеду. Буду с тобой. Я все еще "юнкер Нечволодов", только слегка пузатый.
– А если прикажу?
– Яша, я у тебя единственный подчиненный, который даже генерала Слащева не боится. Цени это.
Он обнял ее. Самое дорогое существо. Все, что у него останется, если он не сможет одолеть красных. Большевики отняли у него Родину, могут отнять победу, но Нину его, "юнкера Нечволодова", не отнимут. Разве что вместе с жизнью.
Полковник-артиллерист Славка Барсук двое суток не появлялся в Блюмендорфе, где у добрых немцев жила Наташа. Два своих единственных тяжелых осадных орудия Барсук отвел от Блюмендорфа на предельную дальность стрельбы – восемь верст. Жалко ему стало чистенькую немецкую колонию: разнесут в щепки во время неравной дуэли. Расположил орудия в зеленой балочке, укрыл свежесрубленными ветками. Степенные артиллеристы раздобыли на Днепре паруса от баркасов, сшили два больших экрана. Барсук велел подвесить их на крепко вкопанных в землю шестах наискось возле самых стволов шестидюймовок. Небольшая хитрость. Звук от выстрелов будет относить в сторону, отдавать эхом.
"Звукометрист красный! Черт! – ругался Барсук, выверяя направление своих экранов и вспоминая ученого братца Левушку. – Ничего, я попорчу тебе твою науку, как смогу!.."
Конечно, устаревшие осадные орудия с бутылкообразными, сильно утолщенными к казеннику стволами, лишенные откатных приспособлений (вся сила отдачи должна уходить в лафет и многопудовую станину), будут вести огонь на предельной дистанции, и рассеяние у них будет очень большим. Где им состязаться с новенькими путиловскими гаубицами, которые шлют свои шестипудовые чушки на пятнадцать верст? Да и скорость стрельбы не та.
Обо всем этом полковник честно рассказал артиллеристам.
– Вот что, братцы, – закончил он, – на той стороне лучшие пушкари России, ученые и практики. У них сорок тяжелых стволов против наших двух. Так что предлагаю: кто хочет, может идти ко мне в подвижные батареи, к трехдюймовкам. Там больше шансов уцелеть, хотя тоже будет жарко…
Прапорщики, фельдфебели, фейерверкеры, наводчики, заряжающие молча выслушали полковника. Народ серьезный, опытный, немолодой. Помолчали. Получился небольшой митинг без слов. Младший фейерверкер, в мятой бескозырке, с двумя желтыми лычками на черных погонах, с Георгиевским крестиком, полученным еще за Русско-японскую, поправил свой револьверище, привязанный к шее витым красным шнуром.
– Да что уж, ваше высокоблагородие господин полковник. Дальше смерти не убежишь. Да и бегать нам при нашей хворости, как ее… дизентерии, несподручно: тут у нас, извините, клозет рядом. Последнее, стало быть, удобствие, а тоже не пустяк.
Грохнули смехом.
– Ну тогда, ребятки, попрощаемся, потому что я буду в боевых порядках. И спасибо за службу.
Троекратно, как положено, расцеловался со всеми пушкарями.
– На молитву! – скомандовал поручик.
Тотчас выскочил батарейный батюшка, молоденький, как прапорщик с ускоренных курсов, с жидкой бородкой, в сбитой набок камилавке. Смутился. Краснея и путаясь в длинном подризнике, пошел вдоль ряда. И, вместо того чтобы начать службу, стал давать батарейцам свой наперсный крест для поцелуев.
Полковник усмехнулся: "Самая короткая молитва". Он знал, что артиллеристы – люди не слишком набожные, но традиции чтут. Вскочив на коня, поехал к Блюмендорфу. За повод вел заводную лошадь.
Степь наполнял треск сверчков, где-то кричал козодой. Быстро светлеющее небо обнимало новороссийскую землю и уходило так далеко, что, казалось, едва приметные у горизонта звезды висят где-то над Африкой. Барсук едва не плакал. Он знал, что батарея тяжелых орудий обречена. Она отвлечет на себя тяжелые таоновские орудия красных и будет уничтожена.
Большевики смогут переправить сюда, на Левобережье, лишь легкие трехдюймовки. Штук восемьдесят против его, Барсука, сорока "марианок" и трехдюймовок. Вот это уже будет бой почти на равных. Потому что меньшую численность своих пушек Барсук восполнит маневром и точной стрельбой на близких дистанциях. А то и вообще в упор. Тут красные его не переплюнут, видит Бог.
Наташа совсем было заскучала, когда батарейцы подогнали длинные упряжки волов и потащили свои пушки, зарядные ящики и телеги со всей амуницией куда-то в тылы. Герр Питер и фрау Эльза стали серьезны, неразговорчивы и только вздыхали: "О майн Готт!" Они тоже понимали, вот-вот начнутся большие бои. Что станет тогда с Блюмендорфом, с белыми домиками с расписными ставнями? Если опять придут большевики, как жить? Как сохранить остатки добра? Ведь они "кулаки", "буржуи", "помещики". Их не спасут развешанные по стенам суровые лики основателей, гроссфатеров, которые пришли когда-то в эти дикие степи, как на пустую планету.
Фрау Эльза пробовала было говорить с Наташей о Втором пришествии и Страшном суде, но запуталась в мешанине русских и немецких слов и заплакала. Наташа, как могла, утешала ее.
Она сама запуталась. Думала, что время все поставит на свои места, но суровый бог Хронос не спешил ей помочь. Наташу все сильнее тянуло на тот, правый берег, который сквозь марево показывал свои известковые откосы и где мощно и твердо обоосновались свои. И в то же время она все крепче привязывалась к своему молодому полковнику, она ощущала в себе трагическую судьбу однолюбки, верной жены.
Когда его долго не было, она тосковала по его сильному телу, его ласкам, его страстным словам, которые он произносил с польской пылкостью. Любовью были проникнуты каждый жест, каждый шаг. Наташе было странно и чрезвычайно сладко думать о том, что этот человек, который все время ходит по острой кромке между жизнью и смертью, который, кажется, должен стать грубым, жестоким и одичалым, так нежен, так по-юношески робок рядом с ней. Неужели она способна внушить такое чувство? Почему она не понимала этого, не видела в себе раньше?
Мечты о Павле Кольцове превратились в некое розовое воспоминание, в милый и дорогой сердцу, но отдаленный образ: так вспоминают родной дом, детство, лица родителей.
От путаницы чувств и мыслей Наташу спасал дневник. Она вдруг полюбила эту опасную, затягивающую игру: составление слов, соединение их в такую электрическую батарею, которая вдруг вспыхивает удивительным разрядом и заставляет людей, уложенных на неживую плоскость бумаги, жить, двигаться, произносить слова, звезды – светиться, цветы – пахнуть. Время в жизни, как дикая лошадь, не подчиняющееся никому, становится ручным и начинает тикать, подобно часам-кукушке в комнате у герра Питера.
– Я начинаю тебя ревновать, – говорил Слава, указывая на толстый гроссбух, который постепенно наполнялся грузом слов.
Она могла вскочить с первыми лучами солнца и взяться за дневник, не обращая внимания на мужа, который (если он был в этот час дома) приоткрывал глаза и следил за тем, как она, прикусив губу от напряжения и работы воображения и памяти, что-то быстро пишет, время от времени перечеркивая и заменяя слова.
Там, в дневнике, существовали фейерверкеры с усатыми добрыми лицами, там, в иссушенной степи, цвели розовые астрочки, а на дне балки – желто-алый лабазник. Там под треньканье гитары поручик пел "жестокий" офицерский романс.
Она иногда давала почитать дневник Славе, и тот удивлялся писательскому дару любимой жены. И даже однажды, прочитав о романсе и засмеявшись, погрозил кулаком в окно.
– Вот я покажу поручику Меженцову, как соблазнять чужих дам гитарою!..
Барсук приехал в Блюмендорф ночью, умылся с дороги, но есть не стал, только выпил кружку вина. Свет каганца положил ему на лицо трепещущие тени, похожие на глубокие морщины. Был он озабочен, не обнимал и не целовал, только приложился губами к руке.
– Слушай, я должен с тобой поговорить о серьезном. У меня с собой лошади. Я отвезу тебя к разведчикам, они переправят на ту сторону. Так ты спасешься. Объяснишь красным, тебя поймут.
Наташа молчала, слушала.
– Скоро здесь будет очень плохо. А в тыл я тебя отправить не могу, одна ты попадешь в контрразведку. Остаются только красные…
Полковник задумался и словно бы с трудом, как высказывают то, чего не хотели бы говорить, медленно произнес:
– Я не фанатик белой идеи. Просто мой путь определен. Но ты знаешь, когда я думаю, что мы отвлекли на себя все орудия ТАОН, самую лучшую артиллерию большевиков, в то время как они ведут войну на Западе, я понимаю, что мы играем роль пса, кусающего за ногу человека, которого и без того грабят. Если мы победим, нам дадут в пользование маленький кусочек России да и тот обложат данью. Но мы не победим… Какие бы ни были большевики, но они отстоят державу лучше, чем мы. Так что плыви. Не оставайся на корабле обреченных.
Наташа смотрела мужу прямо в глаза. Серые жесткие глаза человека, который не мог быть слишком сентиментальным, потому что привык убивать и сам готов был умереть в любую минуту. Но Наташа видела, как постепенно взгляд полковника приобретает влажный блеск. То, что он предлагал, было бы выходом. Для нее. Но Слава Барсук, ее Слава, оставшись один, будет искать смерти.
Господь, говорят, дал человеку волю. Свободу выбора. Но, в сущности, этой свободы нет: всегда существует нечто, что заставляет нас идти лишь в одну сторону.
– Я останусь с тобой, – твердо сказала Наташа, а в голове мелькнуло: "И мой путь теперь определен. Оставшись сейчас, я уже никогда не смогу вернуться к своим. Пока что меня вели за собой обстоятельства. Но сейчас я сама определяю свою судьбу. И за это надо держать ответ". – Отошли меня на батарею, – добавила она.
– Нет. Батареи завтра не будет, и я не знаю, кто там останется в живых… и останется ли… Ты твердо решила?
– Да.
Барсук не мог скрыть радости, прозвучавшей в его голосе:
– Пойдем, может, я успею отправить тебя в Чаплинку. С конвойцами, они присмотрят за тобой… На лошади-то усидишь?
– И на лошади, и на верблюде, и на осле, – отвечала Наташа с грустью, ощущая, как притихли за стеной герр Питер и фрау Эльза. Они успели привязаться к молодой жене "герра оберста".
Через несколько минут они со скорбными лицами провожали своих постояльцев.
Блюмендорф, беленькие, чистенькие дома которого перекликались со звездным небом, постепенно отступал все дальше в степь. Лошади шли легкой рысью, мягко стуча копытами.
– Дневник! – вдруг спохватилась Наташа. Она оставила свой драгоценный "гроссбух" вместе с остальными вещами в дорожной сумке. Разволновалась.
– Я рано утром еще буду возле Блюмендорфа, – успокоил ее Владислав.
Но рано утром ему пришлось заниматься уже совсем другими делами…
Глава девятая
На правобережной стороне шли приготовления к решающему бою. Отряды саперов в темноте принялись спускать по наклонной дороге к воде деревянные понтоны. Громоздкие, просмоленные дощатые посудины скользили вниз на неустанно подкладываемых кругляшах. Саперы молча, без ругани придерживали понтоны канатами.
На волах тащили прямо по пыли крепко сколоченные щиты настила. Но первыми должны были переправиться на лодках отряды добровольцев. Они постепенно спустились вниз и принялись устанавливать на берлинках, шаландах, каюках ручные пулеметы.
Эйдеман, стоя со штабом на круче, под прикрытием разросшихся на краю сада груш, не столько наблюдал, сколько вслушивался в движение тысяч людей. Непрерывно подъезжали ординарцы, вполголоса докладывали о подготовке. Согласно тщательно разработанному боевому приказу, переправу следовало начать в три часа ночи сразу на трех, удаленных друг от друга на несколько верст участках. Белые должны были заметаться, не зная, где сосредоточены главные силы Эйдемана.
Конечно, Слащев мог предположить, что главная переправа будет в самом удобном месте, где она существовала уже сотни лет, – у Каховки. Но в том-то и дело, что основная часть войск накапливалась значительно ниже по реке и, оказавшись на левом берегу, должна была сбить противника у Каховки, в ожидаемом месте прорыва, облегчив наведение и закрепление здесь главной переправы. Сюда Эйдеман нацеливал латышскую дивизию, самую стойкую, если не считать краснорубашечников Блюхера, которые еще не полностью подошли и приберегались для других целей.