Слащев, вытирая воспаленные, слезящиеся глаза, тихо ответил:
– Отводите, полковник.
И спустя какое-то время, осознав, что Барсук плохо слышит, закричал:
– Отводите! – и тем же, во всю ивановскую, голосом повторил этот приказ прямо в ухо начштаба Фролову, хотя у того был отменный слух: – Отводите все войска за пределы артогня красных. Мы прекращаем атаку. Все! Кончено! Первый акт, и он же последний!
И, вызвав шифровальщика, продиктовал текст радиограммы барону Врангелю: "Атаку против Каховского тет-де-пона прекратил ввиду невозможности взятия и больших потерь. По-прежнему считаю овладение Каховкой делом бесполезным и обреченным. Таковое мнение делает необходимостью просьбу об отставке. Слащев".
Поручик, записавший текст, с испугом и отчаянием посмотрел на генерал-лейтенанта. Он не представлял себе, как корпус сможет воевать без Слащева.
– Идите, поручик!
Через полчаса корпусная радиостанция послала в Севастополь короткую цепочку точек и тире . Ответ был дан почти немедленно, если учесть время, необходимое для кодирования: "Отставку принимаю. Командование корпусом сдайте генералу Витковскому. Врангель".
Слащев дважды прочитал текст радиограммы. Он ожидал именно такого ответа. Но одно дело произносить в уме воображаемый приказ главнокомандующего, и другое – держать в руках его текст.
Это был конец его участия в военных делах. Решение окончательное, бесповоротное. Врангель не потерпит в армии инакомыслящего генерала. Да и никакой другой главнокомандующий не потерпит. Если бы не было в жизни Слащева "юнкера Нечволодова", он бы застрелился немедля.
Какое счастье, что на его пути, в келье Корсунского Богородицкого монастыря, встретился этот странный красный командир. Если у большевиков существуют такие люди, то он, Слащев, больше с Красной Армией сражаться не желает. Этот человек подарил Якову Александровичу жизнь. И не в том точном понимании, что не увез его на неминуемый расстрел, а в изначально более глубоком. Ибо жизнь – это не только бренное существование, это надежда, вера, смысл.
Нет, он не будет стреляться. И даже мысль о том, что корпус перейдет к генералу Витковскому, не заставит его впасть в отчаяние. Витковский, безусловно, храбрый и исполнительный генерал, но с весьма ограниченным оперативно-тактическим мышлением. Он не увидит ничего, что лежит за пределами задач корпусного масштаба. Он будет атаковать плацдарм, не считаясь с потерями . Чем сможет помешать этому Слащев? Ведь он оставляет в своем корпусе многих близких ему людей, которые теперь окажутся в подчинении у чуждого им человека…
Бороться? Как? Выступить против Врангеля? Но это значит ослаблять и без того малочисленную Русскую армию. Русскую… А может быть – Красная и есть теперь настоящая Русская армия? Он, Слащев, вместе с Врангелем отнял у нее победу на польском фронте.
Время. Ему нужно время, чтобы подумать. Разобраться. И это время теперь у него будет.
…А в Чесменском дворце в Севастополе, в Ставке Врангеля, барон, по привычке меряя огромный кабинет своими саженными шагами, говорил другу и начальнику штаба Шатилову:
– Паша, нужно подготовить какой-то приказ, успокаивающий Слащева. Мне не хотелось бы, чтобы он числился в моих противниках. Их и без того достаточно… Человек он тщеславный. Надо прежде всего дать ему звучное наименование. Ну, скажем, пусть впредь именуется Слащев-Перекопский, в ознаменование его заслуг при защите полуострова. Нет, не звучит! Может быть, Слащев-Крымский? Как Потемкин-Таврический. Да, да! Слащев-Крымский!
– Замечательно, ваше превосходительство!
– Ну и соответствующие слова… там… "Дорогому для сердца каждого русского воина генералу Слащеву…" – и так далее. Орден ему, Николая Чудотворца… И зачислить в запас с сохранением содержания…
Врангель нервничал. Пришло сообщение об окончательном поражении Красной Армии под Варшавой и ее стремительном откате. Казалось бы, радуйся. Одними пленными и интернированными большевики потеряли около двухсот тысяч человек. Но агентурные шифровки доносили, что Москва намерена любой ценой заключить мир с Варшавой. Согласна, мол, уступить земли, заплатить огромную сумму золотом, лишь бы высвободить войска для борьбы на юге. Борьбы с ним, Врангелем.
Вся Россия была в огне восстаний, как запаленная степь. В одном месте высохший ковыль только тлеет, в другом, глядишь, уже разгорается, а в третьем – полыхает. Бои в Северной Таврии – это ветерок с юга, который хорошо раздувает этот огонь на пространстве бывшей империи.
Он, Врангель, балансирует на шатких мостках, стремясь перейти бурный поток. Франция поддерживает его за руку, но не больше. Строго дозированная помощь. Обещания. Сама Франция в дебатах, забастовках и бесконечных депутатских запросах: "А не является ли Врангель диктатором? А не хочет ли он восстановить империю? А существует ли у него свобода прессы? Права личности? Суды присяжных?"
Врангель вынужден юлить перед майором Пешковым, французским майором и приемным сыном пролетарского писателя, представляющим во французской миссии "европейскую общественность". Пешков недоволен тем, что в крымской печати существует цензура. Недоволен действиями контрразведки. Пешков просит доложить… объяснить… изменить…
Однорукий майор, родом из Нижнего Новгорода, уже представлял "общественность" при Ставке Колчака. Известно, чем все кончилось.
Но приходится прислушиваться. Делать вид, что Врангель ничего не имеет против газетных пасквилей, которые выставляют его на посмешище. Политика, черт бы ее побрал!..
Теперь к скопищу критиков непременно примкнет Слащев. На какое-то время его удастся улестить, задобрить. Но известно, что он в целом не приемлет план войны в Северной Таврии. Как будто у Врангеля есть свобода действий.
Слащев уже не раз называл – пока в узком кругу – Врангеля французским наемником. Главнокомандующему докладывали.
Врангель остановился у окна. Отсюда было видно море – огромное, безмятежное. Это сегодня. А завтра?.. Управлять Россией, даже самой малой ее частью, все равно что управлять морем. Бесконечные распри, сплетни, подсиживания, бунты. А у Слащева слава неподкупного, честного воина, знающего, справедливого. Надо сказать, заслуженная слава. Слово Слащева весомо и значимо. Генерала надо полностью дискредитировать, нанести упреждающий удар.
– Паша, хорошо бы подтолкнуть наших пропагандистов, – произнес Врангель, морщась, с отвращением. – Относительно Слащева. Так сказать, задать тон… Он позволил красным создать плацдарм, подвел армию, поставил под удар Крым… в корпусе разложение, нет дисциплины… прибегает к кокаину, к вину…
Шатилов кивнул головой. Хороший друг Паша, единственный, кто никогда не подведет, но уж слишком легко соглашается. Однако друзей не лепят из воска, как фигуры в паноптикуме. Какие уж есть.
Петр Николаевич повертел в руках изящную ручку с золотым пером, сделанную из диковинного прозрачного материала, – подарок французов. С излишним усилием надавил на нее, стекловидная палочка хрустнула. А говорили – гнется, но не ломается, органическое стекло, последнее достижение химиков.
– Скверно, Паша. Гадость! – сказал Врангель и, уловив удивленный взгляд Шатилова, пояснил: – Это я про политику. Грязная штука. Всегда была и всегда будет грязной.
Глава девятнадцатая
Розалия Самойловна нервничала. Нет, на фронте все шло хорошо. Относительно. К Перекопу прорваться не удалось, но Каховку удержали и укрепляли ее с каждым часом все сильнее.
Землячка считала, что это в первую очередь заслуга Политотдела группы. Политработники шли во все полки, батальоны и даже роты. Делили с красноармейцами все тяготы военной жизни, шагали первыми в атакующих цепях, и если получалось так, что надо было отступать, то уходили последними, отстреливаясь и прикрывая собою других.
О заслугах Политотдела Розалия Самойловна судила по числу убитых и раненых работников. Это был самый верный показатель. Она всегда указывала эти цифры в отчетах Реввоенсовету, ЦК партии и в письмах, которые посылала лично Ленину. Она полностью доверяла лишь Владимиру Ильичу. Он был не только другом. Спасителем. Когда ее, как котенка, буквально вышвырнули из Восьмой армии якобы за излишнюю жестокость, которую она проявляла не только к врагам, но и к своим, именно Ленин выручил ее. Выслушал, поверил и снова назначил начальником Политотдела, на этот раз в новую для нее, Тринадцатую армию.
При Розалии Самойловне этот новый Политотдел перестал благодушествовать. Всех партийцев она направила в войска. За непродолжительный срок из-за огромной боевой убыли состав ее работников сменился уже дважды, и каждый раз, зная благорасположение вождя, ей присылали новых. И она сразу же направляла их в бой… Политотдельцы говорили о ней: "Мне лучше погибнуть от врангелевской пули, чем от руки Землячки".
Она гордилась такими отзывами. У нее в Политотделе, считала она, дисциплина была крепче, чем в армии.
Нервничала она из-за Кольцова. Осторожный начальник Особого отдела Кириллов устранился от окончательного решения, считая, что расследование не установило вины Кольцова, а лишь подтвердило наличие некоторых сомнительных фактов в поведении полномочного комиссара. В лексиконе Кириллова любимым словечком было "однако".
"Да, факты неприятны, однако Кольцов мужественно и со знанием дела командовал полком и, несмотря на чудовищные потери, сумел вывести остатки полка, переправиться, не выпустив оружия из рук, сохранив боевое знамя…"
В поведении любого человека всегда можно найти эти "однако". Словцо не из революционного словаря. И не должно влиять на приговор.
Разобравшись с бумагами и разослав новых политработников в части, Розалия Самойловна приказала привести к ней арестованного Кольцова. Решила поговорить с ним с глазу на глаз. Она знала, что люди, имеющие какие-либо тайные мысли или сомнения, не выдерживают ее взгляда и прямых, резких вопросов.
Конечно, Кольцов не простой командир, тем более не ее подчиненный. Это опытный агент. Тем более интересным будет поединок. Она установит, какого цвета подкладка у мундира этого "адъютанта его превосходительства".
Кольцова привел в кабинет Землячки рослый, подтянутый красноармеец из охраны Политотдела. Стукнув прикладом об пол, доложил об арестованном и, замолчав, продолжал есть глазами начальницу, готовый выполнить любой приказ.
– Ступайте. – Небрежным взмахом руки она отпустила красноармейца и при этом взмахнула головой так, что с переносицы чуть не слетело пенсне.
За последние дни Розалия Самойловна, и без того крайне худая, и вовсе отощала. Бои, волнения. Черты ее изможденного лица обострились, и пенсне едва держалось на переносице.
Тем более острым, почти карающим становился ее взгляд. И сейчас она буквально вонзила этот взгляд в арестанта. Но в глазах Кольцова она уловила лишь спокойствие и даже некоторую иронию.
Павел отоспался за целые сутки, проведенные в амбаре. Он даже был благодарен Землячке за это принуждение к отдыху. Смастерил постель из груды старых, изъеденных крысами мешков и позволил себе отдохнуть на славу, благо большая миска борща, доставленная ему в амбар, утолила голод.
Кольцов был уверен, что у Землячки нет никаких доказательств его вины. Расследование – штука тонкая, оно требует высокого профессионализма, а не "внутренней революционной убежденности". Как успел понять Павел, Кириллов, которому Землячка поручила предварительное следствие, не смог найти каких-либо улик да и не очень стремился к этому.
Конечно, паршивое дело – морочить голову своим, да что поделаешь! Павел был уверен, что во всех событиях последних дней он поступил правильно, а в случае с Грецем у него просто не было выбора. Вести разговор по душам с людьми, которые, как инквизиторы, озабочены только поисками вины, это уж, извините, дудки!
– Сядьте, – сказала ему Землячка после короткого испытания взглядом. – Так вы не отрицаете, что к вам в монастырь попала жена генерала Слащева?
– Нет, не отрицаю.
– Но вы понимали, что жена Слащева – это не просто женщина?
– Понимал. Она не просто женщина, она – беременная женщина. Мне говорили, якобы на седьмом месяце. Я не очень в этом разбираюсь. К сожалению.
Землячка опять уронила пенсне. Черт знает что такое – допрашивать человека и все время ловить очки. Чем-то Кольцов смущал ее. Красивый, наглый молодой человек. Розалия Самойловна в свои сорок четыре года не чувствовала себя женщиной. Ей мешала делать революцию и воевать именно ее женская сущность. Она давно стала стягивать назад пышные вьющиеся черные волосы. Она лишала себя прически. К счастью, волосы уже поседели. Когда-то ей говорили, что она красива. Ее это раздражало.
И сейчас ей казалось, Кольцов изучает ее именно как женщину. И видит многое, что она хотела бы скрыть. Самое страшное, что этот несомненный двурушник и, возможно, просто изменник нравился ей. Розалии Самойловне приходилось бороться с глубоким, ощущаемым ею как заноза чувством. Эти серые, чуть насмешливые глаза, этот правильный нос и резко очерченный, выразительный рот, ямочка на подбородке…
Надо быть более резкой, не разнюниваться. Как он сказал о беременности! С каким-то вызовом. Как будто она, Розалия Самойловна, должна в этом разбираться. Может, еще и сочувствовать жене жестокого белогвардейца?
– Товарищ Кольцов, – сказала она, непроизвольно употребив это партийное обращение "товарищ". – Беременность – простейшая физиология, а мы с вами говорим о куда как более важных вещах. О политической зрелости. О сознательности революционера. Вы должны были понять, что у вас в руках был рычаг воздействия на врага советской власти. И вы выпустили его из рук…
Она сняла с переносицы пенсне. Взяла со стола лорнет в черепаховой оправе и, раскрыв его, приставила к своим близоруким глазам. Кольцов постарался улыбнуться. Странная сцена допроса – с помощью лорнета. Бедная женщина. Ведь она была красива. Она и сейчас еще привлекательна: прекрасная фигура, точеное белое лицо. Все отдано на алтарь революции. Даже редкий природный дар – красота.
Она мумифицировала себя, сознательно иссушила. Можно было бы восхищаться таким самопожертвованием, если бы оно не было пугающим.
Она и Кольцов идут в одних рядах, но между ними такая стена!..
– Хуже того! – сказала Землячка, стараясь подавить в себе ростки предательской бабьей симпатии и придавая голосу всю силу суровости, на которую была способна. Она знала, что от такого голоса – случалось! – обомлевали закаленные политработники, партийцы, допустившие всего лишь маленькую промашку. – Вы, Кольцов, вступили в переговоры с явившимся к вам человеком, судя по высказываниям свидетелей, офицером, и отпустили с ним эту женщину.
На Павла резкость высокого, почти истерического голоса не произвела должного впечатления. Он ощущал необъяснимое внутреннее превосходство над Землячкой, и от этого рождалось чувство жалости.
– Я бы и так отпустил беременную женщину, – сказал Павел. – Но я использовал приход этого человека… возможно, офицера, да! Чтобы получить гарантии на беспрепятственный выход остатков полка из монастыря и переправу на нашу сторону.
– Позор! – закричала Землячка. – Вы вступили в омерзительную торговлю с врагом. Вместо того чтобы задержать и его. Шкурные интересы вы поставили выше преданности пролетарскому делу. Вы убоялись выполнить свой долг и прорываться с боем?
Ей хотелось разозлить этого красавчика "адъютанта", вызвать его гнев, вступить в спор – и тем самым покончить с чувством симпатии и женского интереса, которые она воспринимала как слабость. Но Кольцов отвечал спокойно:
– Розалия Самойловна, от полка оставались всего сорок человек. Измученных боями. Почти без патронов. Мне хотелось сохранить им жизнь. И сохранить, кстати, Почетное революционное красное знамя полка. Пока остаются знамя и хотя бы несколько живых человек, воинская часть жива. Она продолжает существовать.
– Это пустая логика! – возразила Землячка. – Такая логика может далеко завести. До примирения с противником, которому не должно быть пощады. Ваше дело – сражаться конца. В любых обстоятельствах. Унести с собой в могилу хоть несколько врагов! Так работники Политотдела учат красноармейцев, рядовых, а вы исполняли обязанности командира полка.
– Я с вами не согласен, – ответил Кольцов мягко. – И напомню вам, что наш полк остался на том берегу, чтобы прикрыть отход дивизии. Он уже один раз пожертвовал собой.
Но Землячка чувствовала, что она не должна останавливаться в своем натиске. Только так она могла победить. Себя.
– Скажите, почему же во время переправы погиб особист? И только он. Который, кстати, находился в конфликте с вами. И с которым вы были в одной лодке.
Кольцов знал, что он, со своим опытом агентурной работы, легко вывернется, одолев натиск этого весьма непрофессионального допроса. Он оставался спокойным.
– Кто стрелял, теперь не установить, – сказал он. – Лодка шла последней, мимо поросших зеленью островов. А там мог сидеть кто угодно. Белые, "зеленые", махновцы. Даже, может быть, наши могли принять нас за чужой десант, за разведчиков.
– И все же – почему погиб именно Грец? – настойчиво спросила Землячка.
– Потому что пуля – дура. Могла попасть и в меня. Просто на этот раз мне больше повезло. Это война!
– Ладно, оставим. Поговорим о махновцах! – сказала Землячка. – Вот у меня донесение этого особиста… Греца! Вы отпустили троих бандитов, взятых в плен. Вы что же, всех врагов отпускаете?
– Я об этом уже писал, – ответил Кольцов. – И там у вас должно быть мое объяснение. Среди махновцев был наш агент. И мы должны быть благодарны ему за то, что во время боев на левом берегу эти отряды, скопившиеся в плавнях, не ударили нам в спину. А могли бы.
– Они побоялись! – сказала Замлячка.
– Возможно. Но кто-то должен был настроить их так, чтобы они побоялись.
– Я знаю, вы за примирение с махновцами. Еще одно свидетельство вашей полной аполитичности.
– Это особая тема. И это не аполитичность, а политика.
Отложив лорнет и сцепив руки, Землячка хрустнула пальцами.
– Вы выворачиваетесь, юлите… А между тем я своим чутьем старой революционерки ощущаю: вы врете!
– Вы революционерка, Розалия Самойловна, но вы не старая. Не возводите на себя напраслину.
Наступила минута молчания.
– Этот особист, – сказала Землячка тихо, – высказывал одному из красноармейцев свое мнение, что… – Она нахмурилась и выпалила: – Что под видом офицера к вам явился сам Слащев.
"Не дурак был Грец", – подумал Кольцов. И сказал:
– Этот Грец не производил впечатления сумасшедшего. Может быть, просто нервное перенапряжение?
– Да, – призналась Землячка. – Это весьма вольное допущение. Не будем… Но всего остального достаточно, чтобы предать вас Реввоентрибуналу.
Кольцов знал, что это такое. Реввоентрибуналы, находящиеся в армиях, дивизиях и даже бригадах, выносили решения, "руководствуясь революционной совестью". Приговор являлся окончательным и приводился в исполнение немедленно. Так что судьбу человека можно было решить в пять минут.
– Это нелепость, – вздохнул Кольцов.
– Это необходимость, – отрезала Землячка.