- Коли надо - поеду! Поглядел бы, как татары живут…
- Да ведь страшно небось?
Дмитрий сразу перестал улыбаться, поднял глаза (Бренко был чуть повыше князя), пристально взглянул на сверстника:
- Вестимо, страшно, еще убьют там поганые, - и вдруг улыбнулся с задором: - Хочу помереть в битве, как князю пристойно. А ты?
Бренко расправил худенькие плечи:
- Не посрамлю земли Русской! - запнулся. - Только бы вырасти поскорей.
- Ха!.. Ха!.. Ха!.. - подошедший сзади Иван Вельяминов, старший сын Василия Васильевича, с силой оттолкнул Бренка. - Куда конь с копытом, туда и рак с клешней, - повернулся к князю и через плечо на Бренка: - Святослав какой сыскался. Сопляк! Не слушай его, княже, поедем лучше на соколиный лов. А здесь пошто стоять? Бояре и без тебя все удумают.
- Как это без меня удумают?
Князь старался поглядеть на Ивана строго, но такого взглядом не проймешь. Стоит высокий, статный. Лихо заломленной шапкой едва не касается матицы. Поглядывая на князя с ухмылкой, сверху вниз, Вельяминов и не приметил, что князь нахмурился, заговорил опять свое:
- Будешь ты в думе аль нет - все едино. Слышишь, как мой батюшка посла донимает? Как батюшка скажет, так бояре и приговорят. Тысяцкому, чаю, виднее.
- Так… - протянул Митя, - значит, все по слову тысяцкого делается. Ему виднее, говоришь! Конечно, стар и премудр Василий Васильевич.
- Стар, это само собой. Есть бояре и старее его, а вровень с ним ни одному не стоять, ибо тысяцкий над всеми полками московскими воевода. Его батюшка твой, князь Иван, всегда слушал. Тебе тож пристало - так от старины ведется.
- Так уж и от старины? Вон великий князь Семен мало кого слушал.
- За это дядюшку твоего бояре и прозвали Гордым. Нешто хорошо? Подожди, Митя, придет время - не с Мишкой Бренком, но со мной совет держать будешь.
Митя посмотрел на Бренка, потиравшего ушибленное плечо, вздохнул: "Плохо ли мы с Мишкой толковали, так нет же, принес черт Ваньку. Осмелел пес, говорит такое, что и слушать обидно". Дрогнувшим голосом начал было:
- Что ты смеешься, дьявол… - Замолк, шмыгнул носом.
"И заплакать–то нельзя - князь". Украдкой смахнул набежавшую слезинку, продолжал строго:
- Нашел время для потехи… - И только сейчас догадался, чем Ваньку пронять, лишнего не сказав. Обратясь к Мише, изрек важно:
- Боярин Бренко Михайло Андреевич, пойдешь со мной в думу, совет держать.
У самых дверей новоявленный боярин чуть поотстал от князя, оглянулся и шепнул Ивану то, чего не хотел раньше времени говорить Дмитрий:
- Не жди, Ваня, что будет с тобой Дмитрий Иванович совет держать. Не жди! Не бывать тебе тысяцким!
- Не бреши, Мишка, - крикнул Иван, - кому же после отца тысяцким быть? Чин сей в нашем роду - Вельяминовых!
- А никому! Василия Васильевича Митя терпит, а после тысяцких на Москве не будет. Митя намедни про то говорил.
С торжествующей рожицей Миша показал Ивану кукиш, и, не заметив, как мертвенно побледнел Вельяминов, он повернулся к нему спиной и, приосанясь, вошел в думную палату.
6. СТЫД И ГНЕВ
Блям–блям–блям… - монотонно бренчат колокольчики. Мерно качая головами, засыпанные пылью тысячеверстного пути, проходят верблюд за верблюдом. Полынная тоска солончаковых степей затаилась в глазах у них, и она же надрывно звенит бронзовыми языками колокольцев - блям–блям–блям…
А может, это лишь чудится? Вглядеться, так ничего и нет в равнодушных серых мордах верблюдов, что им за дело до встречного всадника, что им до тоски его?
С трудом пробивается конь князя Андрея Костянтиновича через толпу. Татары, кыпчаки - медный загар лиц, гортанный говор. Изредка в пестроте ярких халатов - белый бурнус араба, пронзительный, черный взгляд и тут же бесстрастное желтое лицо китайца, и наши тут, косматые, оборванные - рабы. Сарай–Берке! То ли Вавилон нечестивый, то ли просто толчея базарная. Пожалуй, много чести будет Вавилоном его звать, но, правда, многоязычен он, в шуме этого пестрого базара каких языков не услышишь, и все они сливаются в один ровный гул, точно мухи гудят. Мух и на самом деле тучи, облепили снедь в лавках, лезут в ноздри и в очи коню, садятся на потное лицо. Князь Андрей то и дело смахивает их. А они лезут вновь. И так же назойливо, по–мушиному лезут в голову мысли, только не смахнешь их нетерпеливо.
В середине площади цветастый людской прибой плещет в желтоватые, обожженные солнцем стены мечети, по которым убегают вверх, к небу, фиолетовые и лазоревые узоры, сплетаются в хвалы Аллаху и Магомету, пророку его. Цветная глазурь, сплошным ковром покрывающая кирпич, блестит на солнце, и нет ей погибели - не выгорит узор и дождем не смоет его. Андрей Костянтинович с тоской глядит на эти чудесные сплетения неведомых букв, на ярко горящие в свете полдня краски, а душа далеко отсюда, там, на Руси, где сквозь сизоватую, как будто чуть заиндевевшую хвою сосен проглядывают серые, изведавшие и дожди, и снега, и беды бревенчатые стены русских городов.
Ограбили Русь, оголили. На костях рабов русских воздвигнут сей новый Содом. Теперь вольно им богатыми узорами украшать мечети - славить Аллаха своего.
Андрей Костянтинович опять взглянул на пестрые изразцы, и вдруг глаза его широко раскрылись. Наш! Ей–богу, наш! Вон, где кончается переплет азиатских звезд, по краю вытянулся явно русский узор. Травы и звери. Это на мечети–то! А им пророк их настрого запретил изображать живых тварей, дескать, то человеку не по чину, един Аллах властен тварей творить. А тут - травы и звери! Эх, удальцы–умельцы! Озорной, страха не ведающий люд! Может, кто из мастеров и головой за этих зверей поплатился, а вот ныне поди выковырни изразцы, как бы не так! Теперь князь смотрел на мечеть по–иному. Глаза сузились презрительным прищуром. Ограбили, затоптали народы. Мастеров–умельцев увезли в Орду. У нас на Руси рухнуло искусство, перевелись каменных дел мастера, захирело ремесло, сгорели книги, грамотеев среди простого люда ныне лишь в Новгороде Великом сыщешь, а Орда напилась крови, раздулась, как клещ, но что толку? Клочья искусства Китая, Руси, Хорезма смешались, перепутались в Орде, а своего, ордынского, только и есть, что грубые узоры на войлоке ханских юрт. Не пошло в прок награбленное! Были варварами, варварами и остались!
Князь гордо выпрямился в седле, не оглядываясь больше ни на мечеть, ни на толпу, поехал прочь, и вдруг, будто удар стрелы, короткая, острая мысль: "А может, так и надо нам? Вместе с волей мы и честь и стыд потеряли!"
Андрей Костянтинович головой замотал, да разве мысль стряхнешь, не слепень она, укус ее хуже, больней! Стыд и гнев!
Зарделись щеки князя Андрея. Даже сквозь клочковатую бороду, которой все лицо его мало не до глаз заросло, видно, как покраснел князь. Вспомнить стыдно! Сейчас только что было: ему, Андрею, давал царь Навруз ярлык великокняжеский, а он отказался, взял свой, нижегородский, с легким сердцем выходил из царского покоя, да черт попутал оглянуться, увидел горящий, гневный взгляд царский. Встретил его не дрогнув, спокойно, в спокойствии этом была насмешка. Навруз опустил глаза и… ужалил - посмотрел на князя Дмитрия, стоявшего перед ним на коленях. А Дмитрий, брат… теми же устами, что Москве на верность крест целовал, к поганым сапогам Навруза приложился.
Поднял Андрей коня на дыбы, погнал его по улицам и площадям Сарай–Берке. Завидев взмыленного княжного коня, люди шарахаются в стороны, понимают: встань сейчас ему поперек пути, забудет про гнев ханский, своей головы не пожалеет, затопчет супостата!
Страшен русский человек в гневе!
7. ВЕЛИКИЙ КНЯЗЬ
В каждом селе Дмитрия Суздальского трезвоном встречают. Еще бы - великий князь! Что за беда, что с ним вместе и татары едут? Царь ордынский ярлык на великое княжение дал, а к ярлыку и татар в придачу, для крепости. Кто посмеет худо сказать про князя Дмитрия? Только не Семка, он смолчит: парню деться некуда!
Пришлось–таки с Настей расстаться, куда пойдешь с девкой? Продал Семка коня и доспех, сделал вклад в монастырь и оставил там Настю, мыслил на год, не больше, только бы опериться малость.
Для себя лишь меч сберег и пошел к Дмитрию Суздальскому на поклон, помнил княжью ласку. Здесь, на дороге в стольный град Владимир, решил он подойти к стремени князя Дмитрия, бить ему челом, вновь проситься на службу.
Отовсюду сбегаются люди, толпятся по обочинам дороги, веселый, праздничный говор вокруг, но ничего не слышит Семка, не отрываясь смотрит вдаль, ждет своего князя.
За селом встали тучи пыли.
Едут!
Из–за последней избы показались пестрые стяги княжьи, а рядом бунчук.
При виде этого крашеного хвоста, неведомо от какой ордынской кобылы, смолкли люди, а ветер играл и бунчуком и стягами. Что ему!
Шевельнулась мыслишка: "Зазорно эдак–то", - оглянулся вокруг на народ и по лицам, вдруг помрачневшим, понял - все про одно думают: "Как встречать, как честить такого князя? По древним ли обычаям нашим, кланяясь истово в пояс, или рабьим поклоном о земь лбом?!"
И все прахом пошло: не окликнешь князя и к стремени его не подойдешь - по эту сторону дороги бок о бок с Дмитрием едет мурза татарский.
Зло плюнул Семка, глядел на плевок свой, свернувшийся шариком в дорожной пыли, стоял не шевелясь, как будто не видел, что вокруг весь народ упал на колени. Услышав гортанный окрик, дерзко дернул голову вверх, не сторонясь, не сгибаясь, ждал удара.
Князь Дмитрий схватил мурзу за руку.
- Не тронь его. Не тебе, а мне не хочет поклониться этот человек: старая хлеб–соль забывается.
Проехали мимо.
Семка повернулся, ни на кого не взглянув, пошел прочь, в первом же овине ткнулся в кучу прелой соломы. То ли от горечи прошлогодней ржаной пыли, то ли от мыслей горьких запершило в горле. Уныло думал о своем насущном: "Куда же ныне податься?!"
И не знал, что ни укоры князя Андрея, ни собственный стыд так больно не обжигали совесть Дмитрия, как запыленный, ободранный, не похожий на себя он, Семка Мелик, гридень князя Суздальского, злобным взглядом встретивший взмах плети татарской.
8. УШКУЙНИКИ ВЕЛИКОГО НОВГОРОДА
- Фомка, гляди–ко! Лапти!
- Ну и дурак! Лапти! Я чаю, тут не одни лапти, а и ноги.
- Ну дак што?
- Што! Дурак ты, Куденей, только и есть! Ежели ноги из сена торчат, стало быть, под стогом человек спит.
- Ну дак што?
- Опять што. Выташшыть мужика надоть, боле ничяво!
- Пошто?
- А поглядеть! Ну, берись за ногу…
Выдернутый одним рывком из стога, Семка крепко треснулся головой о землю. Вскочил, ошалело глядел на хохотавших во все горло обидчиков. Вдруг Фома, вглядевшись, оборвал смех:
- А ведь я тебя знаю, парень, я ж тебе в Москве по зубам дал. Помнишь?
Все еще злой, ощетинившийся Семка, сжимая кулаки, повернулся к говорившему и враз остыл:
- Фома! Ты! Мне ли тебя забыть! - расцвел улыбкой. - По зубам, говоришь, дал? Как же, помню! Помню и иное, как ты мне чесноку под татарских коней подсыпать присоветовал.
Фома захохотал:
- Было и это! Ну и как, подсыпал? Добыл невесту? Где же она?
- В монастыре.
- Чяво?
Тут, глядя на разинувшего рот Фому, захохотал Семка:
- Не насовсем Настя в монастырь схоронилась. На время.
В коротких словах рассказал Семен о делах своих.
- Теперь на север в Белозерск пробираюсь, от татарвы подале, - закончил он.
Фома внимательно слушал.
- Вот и добро! Ты, парень, не горюй, плюнь на князя–то на Митрия, иди к нам в товарищи.
Прямо в глаза Фомке посмотрел Семен:
- Нет, атаман, не серчай, в станишники я не пойду.
- В станишники? Так ведь мы ноне не тати! Аль не видишь, я кистень эвон на што сменил?! - Фома с силой воткнул в землю тяжелый кованый багор. - Зрячий ты али нет? Протри очи! Ушкуйники мы ноне! Боярин Великого Новгорода Анифал Мекешин ратью идет на Каму, татар грабить, ну и мы с ним.
- Татар?!
Волчьим огнем загорелись глаза Семки:
- Это по мне!..
За тонкими березками у самой Волги вспыхнул костер, и лишь сейчас заметил Семен, что с берега доносится шум, что в слабом свете июньской полуночной зари по зеленой слюдяной воде скользят ушкуи, один за другим врезаются с хрустом в песчаные косы, будят на спящей реке неторопливые гладкие волны. Отражения звериных резных морд, вытянувших длинные шеи и зорко глядящих красными глазками вперед, вдаль, не ломаясь, изгибаются на волнах, и кажется - к берегу плывут не ушкуи новогородцев, а стадо живых диковинных зверей.
Кто–то у костра свистнул пронзительно, зычно гаркнул:
- Эй, Фомка–а–а!.. Куденейка–а–а!.. Куда вас нечистый занес?
Фома оглянулся на Семена:
- Пойдем, слышь, боярин кличет.
9. В НОВГОРОДЕ НИЖНЕМ
В дребезги пьяны ушкуйники.
Хозяйка совсем уморилась, угощая гостей, нет времени смахнуть широким расшитым рукавом пот с разомлевшего лица. А гости с норовом. Иной кулаком по столу хватит, ковши, как живые, подпрыгнут, вино на пол.
- Наливай полней! Скареда!
Третьи сутки гуляет в нижегородских кабаках Фома с товарищами. Другой от такого пира околел бы, - ему ничего, только глотку сорвал, хрипит:
- Куденей, заводи песню! Куденей, слышь?
На конце стола, ткнувшись головой в лужу меда, с присвистом храпит Куденей: умаялся.
- А, так ты спать! - Кадушка с огурцами опрокинулась на голову Куденея. Хлебнув рассола, тот вскочил, фыркнул, тряся мокрой бородой, заголосил:
- Потопаю!
Ушкуйники захохотали:
- Потоп Куденейка!
- В Хвалынском море потоп. Вода, чай, соленая, а?
Увидав свои огурцы на полу, хозяйка засучила рукава:
- Аспид! Помешали тебе огурцы!
Фома медленно поворотился к бабе:
- Чяво? Огурцы?.. - Увидав пухлые руки хозяйки, пустил слюни на бороду:
- Ах ты, огурчик!
- Отпусти, тать. Отпусти, бесстыжий! Куды лезешь?
- Куды? А за огурцами!
- Какие тут огурцы, бесстыжий! Нешто можно при людях…
Фомка не слушал, мял хозяйку; шепотом, от которого пьяные ушкуйники зашевелились под столом, уговаривал:
- Полюби меня, лада! Привезу гостинца от татар. Чяво хошь проси! Полюби!
Отталкивая ушкуйника, баба заливисто хохотала, дразнила:
- Пусти, змий–искуситель. Задавил.
- Какой я змий, я добрый молодец.
- Добер! Василиск черный!
Фома еще крепче стиснул бабу:
- Пойдем, что ли, в подклеть, лада.
- Ох, грех ты мой…
Заметив, что хозяйку Фома уволок, Семка на свободе вышиб дно у новой бочки. Потеха! В избе дым коромыслом! Пьют, горланят песни, дерутся. Весело!
Лишь Куденей, сидя на полу в углу кабака, горько плачет, жалеючи спьяна свою удалую головушку, потопшую в море Хвалынском.
И Семке не пьется. От медов в голове туман, а веселья нет и нет. Зря и дно у бочки вышибал. Плюнул Семка, шагая через храпящих ушкуйников, выбрался из избы. Сразу охватил холодок волжской ночи, по потному хребту пробежала дрожь. В тени избы заметил человека, лица не разберешь, только рубаха белеет.
- Чего не гуляешь? Аль мед не сладок? - окликнул он Семку.
Парень узнал новогородского боярина Юрия Хромого. От того времени, как был он в Великом Новгороде, запомнил его речи Семен, давно хотел подойти, да все робел: Юрий на боярском ушкуе вместе с Анифалом Мекешиным плыл.
Семка спрыгнул с крыльца, ноги держали крепко. Взглянул на боярина - видать, тоже не пьян.
- Чего медов не пьешь, парень? - повторил Хромый.
- Не пьется, боярин, все наши хмельны, зело хмельны, а мне смотреть тошно.
Юрий удивленно поднял брови:
- Ишь ты, какой строгий. Не в монахи, в ушкуйники шел! До Нижнего доплыли целы, ныне не гулять нельзя. Напоследок гуляем. Здесь рубеж Русской земли. Ниже Волга не наша.
Семка отмахнулся:
- Я не про то, боярин, как на прощанье не выпить, а только, мыслю, пора и меру знать. Когда же на Каму, татар бить?
- Не терпится?
- А тебе терпится, боярин? Думал я, вы, новогородцы, за землю Русскую вступились. Какое там! Боярин Анифал вина не жалеет. То неспроста. До дележа дойдет - боярин с добычей, мы во хмелю, вот и поделились, а Русь…
Хромый взглянул в лицо Семке, у того только глаза в лунном свете блеснули зловеще. Медленно пошел в гору. Семен за ним.
Вдоль Волги холодно серебрилась, чуть рябя, лунная дорожка. Чем выше они поднимались, тем дальше расстилалась она.
Но Семен смотрел не на Волгу, смотрел вперед, на дорогу, где металась растянутая темная тень боярина.
Бывает же так, изъян в человеке не велик, привыкнешь - его и вовсе не замечаешь, а тут нежданно–негаданно все проявится. Чуть–чуть хромает боярин, а тень его так и припадает, так и припадает.
Юрий думал примерно то же: "Вот человек как человек, на веслах сидит, паруса ставит, в кабаках прибрежных гуляет, как все, а заглянешь в душу - нежданно–негаданно глубь откроется. Осудил, всех нас осудил парень…" Юрий остановился. "А ведь прав он!" И вдруг здесь, на этой узкой улочке, круто ползущей вверх, к кремлю, Юрий понял, что злая горячность парня понятней ему мудрой, может быть, неторопливости боярина Анифала, и, всматриваясь в поблескивающие глаза Семки, сказал: