Реверте Чистая кровь - Перес-Реверте Артуро Гутьррес 10 стр.


Сей сброд, что древле был рассеян Адрианом [],
Отчизны нашей города
Заполонил. Сколь пагубы, ущерба и вреда
Принес он добрым христианам!
О, племя гнусное! В безудержном напоре
Ты расплодилось здесь Испании на горе.

А другой гранд нашего театра, дон Педро Кальде-рон де ла Барка вложил в уста одному из любимейших своих персонажей такие слова:

О, проклятые!
Как много На кострах их погибало,
Я же радовался, глядя,
Как их пламя злое гложет,
И твердил, сгребая угли:
"Смерть еретикам-собакам!
Инквизиция не дремлет".

Не забудем и дона Франсиско де Кеведо, который в настоящее время еще находится в бегах или уже схвачен за то, что счел для себя делом чести помочь оказавшемуся в беде другу с весьма сомнительной родословной, и однако же – вот ведь странность, присущая нашему подлому, притягательному и противоречивому веку – метнул в иудеев немало отравленных стрел в стихах и в прозе. А в последние полвека, когда в нашем отечестве протестантов и морисков не стало – всех извели: кого сожгли, кого выслали – и в царствование славного и великого государя Филиппа Второго присоединили к державе нашей Португалию, так что тамошние скрытые и явные сыны Израилевы оказались у нас под рукой, инквизиция набросилась на них, как шакал на падаль. Это, кстати, была еще одна из причин того, почему не заладились у всесильного нашего министра отношения с Высшим советом. Ибо дон Гаспар де Гусман Оливарес, фаворит бывшего и нынешнего королей, тщась сохранить в неприкосновенности обширное наследие Священной Римской империи и отчаянно нуждаясь в деньгах, чтобы воевать во Фландрии и держать Арагон с Каталонией в узде, пресекая – а это, доложу вам, было дело непростое, – все их попытки отложиться, памятуя, что себялюбивая знать раскошеливается с большим скрипом, а податные сословия разорены до нитки, счел, что Испания не может долее оставаться заложницей генуэзских банкиров, и решил заменить их банкирами португальскими, которые, хоть и были весьма подозрительного происхождения, зато ссужали нас деньгами – отличными, наличными, самой что ни на есть христи… – виноват, кристальной – чистоты, ибо есть ли что на свете чище чистогана? Оттого и начались у графа Оливареса трения с Государственным советом, с инквизицией и даже с самим папским нунцием, тогда как наш обожаемый монарх, человек мягкотелый и недалекий, будучи не слишком сведущ в вопросах совести – как, впрочем, и во всех прочих, – пребывал в нерешительности, хотя все же в душе склонялся к тому, что лучше бы выжать из своих подданных все до последнего медного грошика, чем отдать на поругание святую веру. Дальше – больше. Известное время спустя, уже ближе к середине века, граф-герцог загремел в опалу, а инквизиция отыгралась за все и начала невиданную доселе травлю "новых христиан", что и загубило проект Оливареса бесповоротно, поскольку очень многие крупные банкиры и поставщики – как испанские, так и португальские – и сами подались, и капиталы свои вывезли за границу – в ту же, например, Голландию – к вящей выгоде наших заклятых врагов, которые с их помощью нас и доконали. Говорю "доконали", потому что стараниями здешних грандов и бешеных попов, равно как и тамошних еретиков – всех бы их, сволочей, и тех, и этих, в один мешок да в воду! – государство наше и так дышало на ладан. Не зря же говорится: "К шелудивой шавке все клещи липнут", – так что, может, нам, испанцам, никого и не надо было для нашей погибели, ибо всегда мы отличались редкостным умением так гадить сами себе, как и злейший враг не напакостит.

И вот в какие хитросплетенные тенета угодил я, безусый юнец, вот за что предстояло мне, судя по всему, расплатиться собственной тоненькой шейкой. Я вздохнул от безнадежности. Взглянул на спрашивавшего – это был все тот же монах помоложе. Писарь выжидал, занеся перо над бумагой и глядя на меня так, что ясно становилось – быть мне вскорости обугленной головешкой, есть к тому все основания.

– Я не знаком ни с кем из семейства де ла Крус, – ответил я, стараясь, чтобы голос мой звучал как можно более убедительно. – И потому не способен судить о том, сколь чиста их кровь.

Писарь, кивнув себе самому: дескать, иного ответа и не ждал, – взялся за свое гнусное дело, заскреб перышком. Самый старший из монахов – тот, чья наружность так неприятно поразила меня, – не сводил с меня глаз.

– Известно ли тебе, – продолжал молодой, – что над Эльвирой де ла Крус тяготеет обвинение в том, что она, отправляя обряды иудейской веры, вовлекала в них других монахинь и послушниц?

Я сглотнул. То есть попытался, и у меня ничего не вышло, ибо – видит Бог – во рту у меня было сухо, как в печи. Ловушка захлопнулась, и надо сказать, что подстроили ее с дьявольской ловкостью. И снова ответил я отрицательно, все больше страшась того, что представало моему мысленному взору.

– Известно ли тебе, что ее отец и братья, вступив в сговор с иными иудействующими, предприняли попытку освободить Эльвиру, после того, как капеллан и настоятельница разоблачили ее и содержали под замком?

Ох, как явственно запахло жареным, и я даже знал, чье мясо скоро зашипит на огне. Но снова ответил "нет" – только на этот раз молча, ибо голос мне отказал. Что ж, насиловать его я не стал и потому беззвучно качнул головой. Однако неумолимый монах – не знаю, состоял ли он в должности фискала или еще кого, – не унимался:

– И ты отрицаешь, что вкупе со своими сообщниками участвовал в иудейском заговоре?

Тут, несмотря на то, что страх мой сделался еще сильней, я обрел возможность говорить. И сказал:

– Я – баск и принадлежу к древнему христианскому роду. Так же, как мой отец, который на поле брани отдал жизнь за короля.

Инквизитор пренебрежительно махнул рукой, будто говоря: эка невидаль, велика важность – погибнуть за короля. В этот миг тощий доминиканец, до сей поры хранивший молчание, склонился к нему и что-то прошептал на ухо. Молодой почтительно кивнул. Тощий повернулся и впервые обратился ко мне, и в его глуховатом голосе звучала такая угроза, что по сравнению с ним его предшественник показался мне живым воплощением сочувствия и понимания.

– Назови свое имя, – приказал этот иссохший старик.

– Иньиго.

Пронизывающий взгляд запавших, горячечно сверкающих глаз заставил меня запнуться.

– Иньиго… А дальше?

– Иньиго Бальбоа.

– Как фамилия твоей матери?

– Ее зовут Амайя Агирре, ваше преподобие. Все это я уже говорил прежде, все это имелось в бумагах, так что ухо следовало держать востро. Инквизитор поглядел на меня с каким-то свирепым удовлетворением.

– Бальбоа – это португальская фамилия. Земля качнулась у меня под ногами, ибо я понял, куда нацелена отравленная стрела этих слов. Мои предки и вправду происходили из Португалии, оттуда вышел мой дед, покинувший отчизну, чтобы воевать под знаменами испанского короля. В одно мгновение – я ведь говорил вам, господа, что смекалкой меня Бог не обидел – вся подоплека предстала передо мной с такой режущей отчетливостью, что будь поблизости открыта дверь, я вылетел бы из нее кубарем. Я искоса взглянул на стоявшую у стены деревянную кобылу, ожидавшую седока, вспомнил, что инквизиция никогда не использует пытку в качестве наказания – но лишь как средство установления истины, – и это воспоминание не осенило мою душу спокойствием. Оставалось уповать на то, что по уставу Священного Трибунала пыткам не могут быть подвергнуты люди, имеющие особые заслуги перед государством, королевские советники, беременные женщины, слуги, допрашиваемые с целью получения у них показаний на хозяев, и лица, не достигшие четырнадцати лет. Ну, то есть, я. Впрочем, мне до исполнения этого рокового срока оставалось всего ничего, и можно ли было сомневаться, что инквизиторы, способные отыскать в моей родословной предка-иудея, спасуют перед тем, чтобы ради святого дела прибавить мне умопостигаемым, так сказать, образом три недостающих месяца? Так что как бы не пришлось мне на этой кобыле поскакать.

– Мой отец не был португальцем! – возразил я с негодованием. – Он происходит из Леона, как и дед, который, вернувшись с войны, поселился в Оньяте и обзавелся там семьей… Он был солдат и христианин в двенадцатом колене.

– Все так говорят.

И тут раздался крик – чуть приглушенный расстоянием женский крик, исполненный ужаса и муки, и столь неистовый, что, пролетев по всем переходам и коридорам, через закрытую дверь ворвался в эту комнату. Инквизиторы, будто не слыша его, продолжали невозмутимо глядеть на меня. Я затрепетал от ужаса, когда сухопарый доминиканец чуть скосил свои лихорадочно горящие глаза на пыточный арсенал у стены, а потом вновь уставился мне в лицо.

– Сколько тебе лет? – спросил он. Женщина вновь закричала – и этот отчаянный крик хлестнул меня, как бичом. И снова мне показалось, что слышу его я один – все остальные даже бровью не повели. Глубоко посаженные глаза доминиканца пылали, словно два уготованных мне костра. Я затрясся, как в приступе малярии, и еле выговорил:

– Тринадцать.

Повисла гнетущая тишина, которую нарушало только скребущее о бумагу перо. "Хорошо бы, чтоб он и это записал", – мелькнуло у меня в голове. Тринадцать – и ни днем больше. В этот миг доминиканец обратился ко мне снова, и глаза его разгорелись еще ярче – по-новому и неожиданно заблестели ненавистью и презрением.

– Ну а теперь мы потолкуем о капитане Алатристе, – произнес он.

VI. Церковь Св. Хинеса

Игорный дом был полон народу, готового поставить на кон все что угодно, включая и собственную душу. Под оглушительный гомон и мельтешение завсегдатаев, новичков и попрошаек, ожидающих подачки с сорванного куша, Хуан Вигонь, бывший кавалерийский сержант, искалеченный под Ньипортом, с довольной улыбкой пробирался через комнату, стараясь не расплескать кувшин красного "Де Торо". За каждым из шести столов шла игра – мелькали карты, кости, монеты, менялись руки, звучали вздохи, проклятия, богохульства и божба, горели алчные взоры. В свете толстых сальных свечей блестело золото, сверкало серебро – дело шло так, что любо-дорого. Заведение Хуана помещалось в подвале некоего дома, расположенного совсем неподалеку от Пласа-Майор, и там можно было сыграть в любую игру, не запрещенную указами нашего короля, а равно и в те, которые закон не одобрял, – в последнем случае желательно было не привлекать к себе внимания. И неиссякаемое их разнообразие было под-стать неистощимому воображению игроков. Практиковались здесь ломбер, "сто", "свои козыри" – игры, так сказать, коммерческие, но также и "девятка", и "очко", в награду за ту быстроту, с коей мог человек, не успев перевести дух, продуться в пух, получившие почетное наименование "шпажных".

Коль близко к сердцу принимал их –
Для драки поводы – рви шпагу из ножон! –
А коль играть – играть лишь с тем резон,
кто при деньгах – и при немалых.

Никого не смущало, что всего несколько месяцев назад вышел королевский указ, в соответствии с которым подлежали закрытию все игорные дома, поскольку четвертый наш Филипп, по молодости лет преисполненный наилучших, самых что ни на есть душеполезных, отменно благих намерений, помышлял, всячески к этому поощряемый своим благочестивым духовником, о таких славных вещах, как догмат непорочного зачатия, торжество католической веры во всей Европе и нравственное возрождение своих подданных в обоих полушариях, однако все это, равно как и попытки уничтожить дома терпимости – о торжестве католицизма в Европе я уж и не говорю – сгнивало, с позволения сказать, на корню, осыпалось, в рост пойти не успев. Ибо пробудить страсть в душе испанцев, управляемых отпрысками Габсбургского дома, могли, помимо театра, боя быков и еще одного – о нем будет сказано особо в надлежащем месте – только карты. В городках с населением в три тысячи жителей изводили за год пятьсот дюжин колод – игра шла и прямо на улицах, где истинные мастера своего дела передергивали и подтасовывали с искусством несравненным, а облапошив и обштопав простодушных и доверчивых прохожих, скрывались под шумок, и в игорных домах – легальных и подпольных, – и в тюрьмах, и в притонах, и в заведениях с девочками, и в тавернах, и в казармах. Большие города – вроде Мадрида или Севильи – кишмя кишели разными проходимцами и лоботрясами с тугой мошной, только и мечтавшими распечатать свеженькую колоду или взять в руку стаканчик с костями. Играли все: знать и простонародье, владетельные сеньоры и мошенники, мужчины и женщины – последние, хоть и не допускались в заведения, подобные тому, которое содержал Хуан Вигонь, но умудрялись до отказа заполнять другие, отличавшиеся большей свободой нравов, и уж там трефы с бубнами не путали. А поскольку мы, испанцы, были и остаемся людьми вспыльчивыми и щепетильными, привыкшими чуть что – хвататься за оружие, излишним считаю добавлять, что очень часто в лицо партнеру летели карты, а следом вылетали из ножен шпаги.

Прежде чем завершить свой обход, Вигонь бдительно покосился на нескольких известных ему "профессоров цыганского факультета", как называл он шулеров, всегда готовых в нужный момент вытянуть из рукава пятого туза и подменить колоду краплеными картами. Остановился он и для того, чтобы учтивейшим образом раскланяться с доном Раулем де ла Поса, идальго, происходящим из весьма состоятельной семьи: обстоятельство, которое не то что не мешало, а весьма помогало ему вести наибеспутнейший образ жизни. Дон Рауль, человек твердых правил, всегда появлялся в игорном доме непосредственно после визита в дом публичный, что на улице Франкос, где также был завсегдатаем и дорогим гостем, и играл ночь напролет, а в семь утра шел к заутрене в церковь Св. Хинеса. За его столом эскудо текли рекой, а вокруг всегда толклась орава прихлебателей, которые снимали нагар со свечей, подавали вино и даже – в тех случаях, когда дону Раулю везло, и он боялся отлучиться, чтоб не спугнуть удачу, – подносили урыльник. За это с каждого сорванного куша они получали законное вознаграждение – реал или два. Вигоня успокоило, что сегодня вечером дон Рауль был в компании маркиза де Абадеса и еще нескольких друзей, ибо едва ли не каждый день трое-четверо темных личностей поджидали его у выхода с тем, чтобы облегчить ему бремя выигрыша.

Диего Алатристе поблагодарил хозяина и одним духом опростал кувшин. Небритый, осунувшийся, скинув колет, но не сняв сапог, сидел он на топчане в особой комнатке, оборудованной Хуаном Вигонем, чтобы можно было отдохнуть и через жалюзи, оставаясь невидимым, наблюдать за тем, что происходит в игорной зале. Шпага на табурете в головах, заряженный пистолет поверх одеяла, кинжал под подушкой и тревожный взгляд, время от времени устремляемый сквозь деревянную решетку, свидетельствовали о том, что капитан готов к любым неожиданностям. Через маленькую, едва заметную дверку можно было попасть в коридор, а оттуда – прямо на площадь Пласа-Майор. Хуан заметил – Алатристе устроился так, чтобы в случае необходимости мгновенно собрать свою амуницию и начать стремительную ретираду. За последние двое суток капитан впервые прилег и забылся сном крепким, но чутким, ибо Вигонь, появившийся в этой комнатке с вопросом, не надо ли чего, прежде всего увидел уставленное себе в лоб дуло пистолета.

Алатристе ничего не спросил и, стало быть, ничем не показал, какое нетерпение его снедает. Вернул Вигоню пустой кувшин и выжидательно уставился на него зеленоватыми неподвижными глазами – от тусклого света масляной плошки, горевшей на столе, зрачки их были расширены.

– Будет ждать тебя через полчаса, – промолвил отставной сержант. – У церкви Святого Хинеса.

– Как он?

– Вполне. Эти два дня он провел в доме своего друга, герцога де Мединасели, и никто его не трогал. Глашатаи не объявили о том, что он разыскивается, ни полиция, ни инквизиция за ним не следят. И вообще вся эта история покуда не всплыла.

Капитан раздумчиво покивал. Что ж, ничего странного – все закономерно. Инквизиция – такое ведомство, что в колокола звонить не станет, покуда концы с концами не сойдутся намертво. А дело-то пока брошено на полдороге. И не есть ли полное отсутствие новостей частью хитроумного замысла?

– Ну а что говорят на паперти Сан-Фелипе?

– Передают друг другу слухи… – Вигонь пожал плечами. – Что, мол, у ворот бенедиктинской обители случилась драка и есть убитые… Но считают, что устроили это поклонники кого-то из монашек.

– Домой ко мне наведывались?

– Нет. Но Мартин Салданья наверняка что-то почуял, иначе не появился бы в таверне. По словам Непрухи выходит, что он ничего определенного не сказал, но кое-что дал понять. Намекнул, что служба коррехидора [] не вмешивается, но дом взят под наблюдение. Кем – не пояснил, но можно понять, что он намекал на фискалов инквизиции. Ясней некуда: сам Салданья эту чакону плясать не будет, ну а ты спасай свою шкуру. Дело, по всей видимости, довольно тонкое, приглядывают за ним в три глаза, и никого постороннего, как видишь, близко не подпускают…

– Об Иньиго – ничего нового? Бесстрастный взгляд, невозмутимый тон. Ветеран Ньипорта осекся в смущении, стал вертеть единственной своей рукой кувшин.

– Ничего, – ответил наконец он, понизив голос. – Как сквозь землю провалился.

Алатристе еще мгновение сидел неподвижно и молча, рассматривая пол у себя под ногами. Затем поднялся:

– С преподобным Пересом говорил?

– Он старается, да пока толку мало. – Хуан смотрел, как Алатристе натягивает нагрудник из буйволовой кожи. – Сам знаешь, иезуиты с доминиканцами тайн друг другу не поверяют, и если мальчика взяли в трибунал, это выяснится не скоро. Перес, как только что-нибудь узнает, сейчас же тебя уведомит. И еще… Предлагает тебе спрятаться в церкви де ла Компаниа. Убежище надежное. Говорит, оттуда инквизиторы тебя не выцарапают, даже если ты зарезал папского нунция. – Через деревянные жалюзи он оглядел игорный зал и вновь повернулся к Алатристе. – И все же, Диего, от всей души надеюсь, что ты не зарезал папского нунция, хоть и не знаю, в чем там у тебя дело.

Капитан взял с табурета шпагу, задвинул ее в ножны. Туго затянул пояс, сунул за него кремневый пистолет, предварительно взведя курок и убедившись что заряд на месте.

– Расскажу как-нибудь, – сказал он.

Он собрался исчезнуть так же, как появился – не вдаваясь в объяснения, не рассыпаясь в благодарностях: в том мире, откуда происходил и он, и безрукий кавалерийский сержант, подобные церемонии были не приняты.

– Нет уж, благодарю покорно, – с грубым солдатским смехом отвечал Вигонь. – Я тебе друг, но пороком любопытства не страдаю. И потом… знаешь, намыленная пенька – это очень вредно для здоровья… Так что лучше ты мне ничего не рассказывай.

Назад Дальше