Была уже глубокая ночь, когда, завернувшись в плащ и низко надвинув шляпу, капитан вступил под аркады Пласа-Майор и прошел до самой улицы Нуэва. Никто из случайных прохожих не обращал на него внимания, кроме одной ночной феи, вывернувшейся ему навстречу и без особенного воодушевления предложившей за скромную мзду облегчить его тягости. Миновав площадь Гвадалахарских ворот, где возле закрытых на ночь ювелирных лавок дремали двое караульных, он, дабы избегнуть вполне возможной встречи с полицейским дозором, сразу же свернул и двинулся вниз по улице Илерас, а дойдя до набережной, вновь пошел вверх, покуда не оказался перед церковью Св. Хинеса, у которой в этот час дышали свежим воздухом невольные затворники.
Вам, наверно, известно, господа, что в ту эпоху церкви обладали правом убежища, куда не дотягивались щупальца светского правосудия. А потому тот, кто ограбил, ранил или убил ближнего своего, мог спрятаться в ближайшей церкви или монастыре, тамошние клирики же, ревниво оберегая свои привилегии, зубами и когтями защищали бы его от королевской власти. Обычай этот был столь распространен, что во многих знаменитых церквях набиралась чертова уйма людей, пользовавшихся неприкосновенностью Божьего храма. В тесноте да не в обиде обитали там отборнейшие отбросы общества, подонки всех видов и мастей, и, право, веревок бы не хватило воздать им всем по заслугам. Диего Алатристе и сам – по роду своей деятельности – вынужден бывал прибегать к праву убежища, да и дон Франсиско де Кеведо в молодости, говорят, оказывался в подобных местах, а то и кое-где похуже: выполняя волю герцога де Осуны, жил он в Венеции под видом нищего бродяги. Ну, так или иначе, "Апельсиновый двор" в Севильском кафедральном соборе и добрых полдесятка мадридских церквей – и среди них церковь Св. Хинеса – служили приютом – сомнительная честь! – цвету преступного сообщества, аристократии уголовного мира. И вся эта братия, которой, согласитесь, тоже ведь надо есть-пить, отправлять естественные надобности и решать дела, требующие их непременного участия и личного присутствия, ночью выползала наружу – не на свет Божий, так в чертову тьму – чтобы размяться, вспомнить профессиональные навыки, свести с кем нужно счеты. Здесь же назначали они встречи с дружками, возлюбленными, подельниками, а потому не только все прилегающие к церкви улицы и переулки, а и, можно сказать, весь приход делался по ночам одной огромной таверной или веселым домом или, говоря короче, – притоном, где бахвалились подвигами истинными и вымышленными, разбирались проступки, выносились смертные приговоры и где, высокопарно выражаясь, бился пульс Испании отчаянной и преступной, Испании дерзкой и мерзкой, Испании проходимцев и жулья, и пусть память об этих рыцарях ножа и отмычки на полотнах, украшающих стены дворцов, не запечатлена, зато увековечена в бессмертных стихах. Кое-какие из них – и, полагаю, не самые худшие – написаны все тем же доном Франсиско:
Как-то раз в веселом доме
Мой клинок напился крови,
Точно пьявка, и за это
Был я брошен за решетку.
А церковь Св. Хинеса была одним из любимейших мест этих изгоев, с наступлением темноты выползавших глотнуть свежего воздуха – и не только его, ибо в заполнявшей паперть и площадь многолюдной толпе мгновенно появлялись бродячие разносчики, причем толпа эта исчезала как по волшебству, стоило лишь в отдалении замаячить полицейскому наряду. Когда Диего Алатристе вступил на узенькую улочку, на ней уже толклось душ тридцать – убийцы, грабители, воры, громилы, содержательницы притонов, скупщики краденого, сводники – и все они горланили и галдели, перебивая друг друга, накачиваясь скверным винищем из бурдюков и больших оплетенных бутылей. Единственный слабый фонарик, раскачивавшийся на углу под аркой, света давал мало, и большая часть улочки тонула во мраке, а большая часть топтавшихся на ней прятала лица, так что царившее здесь оживление отнюдь не делало обстановку менее зловещей, но именно это наилучшим образом и отвечало намерениям капитана. Постороннему – будь то случайный прохожий, соглядатай или полицейский, не в добрый час рискнувший явиться сюда в одиночку и не обвешанным оружием с ног до головы – выпустили бы кишки в мгновение ока.
Вскоре Алатристе приметил стоявшего под фонарем Кеведо и, стараясь не привлекать внимания, приблизился к нему. Они отошли в сторонку, прикрывая лица полами плащей и нахлобучив шляпы до самых бровей – впрочем, не менее половины присутствующих вполне непринужденно разгуливало здесь точно в таком же виде.
– Мои друзья сумели кое-что разузнать, – заговорил поэт после первого обмена неутешительными новостями. – Не вызывает сомнений, что дона Висенте и его сыновей плотно пасла инквизиция. И я нутром чую – кто-то использовал нашу затею, чтобы одним выстрелом убить двух зайцев…
И, понизив голос, замолкая, если кто-то подходил слишком близко, дон Франсиско поведал Алатристе некоторые подробности, предшествовавшие злосчастному предприятию. Священный Трибунал, проведав от своих шпионов о замысле валенсианцев, терпеливо выжидал, чтобы схватить их в самую последнюю минуту – взять на месте преступления с поличным. И вовсе не потому, что хотел стать на защиту падре Короадо – напротив: раз уж тот пребывал под покровительством Оливареса, с которым инквизиция была в глухой вражде, можно было надеяться, что скандал опорочит и саму обитель, и министра. А попутно и заодно собирались схватить семейство "новых христиан", обвинить их в тайном отправлении обрядов иудейской веры и сжечь на костре. Плохо ли? Вот за сколькими зайцами погнались ревнители истинной веры. Беда в том, что никого не поймали: дон Висенте и меньшой его сын дон Луис живыми не дались – оказали отчаянное сопротивление и были убиты. Старший же сын, дон Херонимо, тяжело раненный, сумел-таки уйти и теперь скрывался неведомо где.
– А мы? – спросил Алатристе.
Поэт мотнул головой – блеснули стеклышки его очков.
– Наши имена не всплыли. Было так темно, что нас не опознали. А те, кто подошел вплотную, уже ничего не расскажут.
– Тем не менее о нашем участии известно.
– Не исключено… – Дон Франсиско неопределенно пожал плечами. – Однако неоспоримых улик у них нет… А без прямых доказательств… Я теперь опять в фаворе у короля и Оливареса, так что меня голыми руками не возьмешь. – Он замолчал, и лицо его выразило озабоченность. – Что же касается вас, друг мой… С них станется вменить вам в вину что-нибудь. Полагаю, идет активный, хоть и негласный розыск.
Мимо, ведя живой, искрометный, оскорбляющий слух диалог, прошли двое громил и сводня. Капитан и Кеведо, пропуская их, придвинулись к стене вплотную.
– А что сталось с Эльвирой де ла Крус?
– Под стражей. Бедная девушка – ей придется хуже всех… Ее содержат в Толедо, в секретной тюрьме, так что, боюсь, оттуда ей дорога – прямо на костер.
– А Иньиго? – Голос Алатристе, приберегшего этот вопрос под конец, звучал ровно и холодно.
Ответ последовал не сразу. Дон Франсиско огляделся по сторонам. В полумраке бродили и галдели тени.
– Он тоже в Толедо, – и снова замолчал, а потом поник головой. – Его взяли у монастыря.
Алатристе не проронил ни звука и довольно долго стоял молча, разглядывая мельтешение толпы. С угла донесся гитарный перебор.
– Мал еще по тюрьмам сидеть, – произнес капитан наконец. – Надо его оттуда вытащить.
– Невозможно! – зашептал поэт. – Смотрите, Диего, как бы самому не оказаться с ним по соседству… Воображаю, как выколачивают из него показания на вас.
– Они не посмеют истязать мальчишку!
Дон Франсиско горько хмыкнул, прикрыв рот полой плаща:
– Инквизиция, дорогой капитан, посмеет и не такое.
– Тем более надо его выручать.
Алатристе произнес эти слова с ледяным и бесстрастным упорством, устремив глаза в дальний конец галереи, откуда слышалась гитара. Кеведо посмотрел туда же.
– Разумеется, надо, вот только – как?
– У вас есть друзья при дворе.
– Я давно уже поднял на ноги всех, кого можно. Разве я не помню, что втравил вас в это дело?
Капитан Алатристе чуть повел рукой, показывая этим легким движением, что надеется на дружеское содействие поэта, однако ни в чем его не винит и не упрекает. Он согласился выполнить некую работу, и ему за нее было заплачено: вызволять своего пажа – его, и только его дело. Произнеся этот безмолвный монолог, он замер в неподвижности – и так надолго, что дон Франсиско стал поглядывать на него с тревогой:
– Вы только не вздумайте сдаться им. Помочь никому не поможете, а себя погубите.
Капитан продолжал молчать. Трое-четверо личностей гнусного вида, остановясь неподалеку, вели беседу, щедро уснащая ее бранью и ежеминутно повторяя "Клянусь честью!", хотя не имели с ней ровно ничего общего. Обращались они друг к другу по именам, едва ли значащимся в святцах – "Гонибес" и "Руколом".
– Вы, – снова заговорил Алатристе, понизив голос, – упомянули, что инквизиция убивает нескольких зайцев… И кто же еще среди этой дичи?
– Вы, – так же негромко отвечал дон Франсиско. – Только вас пока загнать не удалось… Весь хитроумный замысел принадлежит, судя по всему, двум вашим старинным знакомцам – Луису де Алькесару и падре Эмилио Боканегра.
– Черт возьми.
Кеведо замолчал, думая, что капитан что-нибудь добавит к этому – но не дождался. Закутавшись в плащ, Алатристе продолжал оглядывать галерею, густая тень от опущенного поля шляпы скрывала его лицо.
– И, судя по всему, они вам не простили той истории с принцем Уэльским и Бекингэмом… А теперь им представился благословенный случай сквитаться: лучше не придумаешь – монастырский капеллан, которому покровительствует Оливарес, семейство обращенных и ваша милость. Всех в одну вязанку – и в костер!..
В этот миг один из бродяг отступил назад, чтобы, закинув голову, поднести к губам маленький бурдючок, и наткнулся на Кеведо. Загремев оружием, он тотчас обернулся и обратился к нему весьма неучтиво:
– Вконец ослеп, четырехглазый? Смотри, куда прешь!
Поэт поглядел на него насмешливо и, сделав шаг в сторону, процедил сквозь зубы:
Равен доблестью Бернардо,
Схож отвагою с Роландом…
Задира эти слова расслышал и почел себя оскорбленным.
– Клянусь телом Христовым! – воскликнул он. – Какой я тебе Бернардо? Какой еще Роланд []? Я ношу славное имя Антона Новильо де ла Гамелья! Я – дворянин, и у меня рука не дрогнет начисто отчекрыжить уши всякому, кто станет мне дерзить!
Он уже держался за рукоять шпаги, делая вид, что ему не терпится обнажить ее, однако прежде хотел понять, с каким противником придется иметь дело. Тут подоспели его сподвижники, не уступавшие ему буйным нравом и драчливостью, и, расставив ноги, бряцая оружием, крутя усы, взяли поэта с капитаном в полукольцо. Все они принадлежали к особям той породы, которые так тщеславятся своей отвагой, что готовы исповедаться, пожалуй, и в несовершённых грехах. Однако и дон Франсиско был не из пугливых. Алатристе видел, как он выпростал из-под плаща рукояти шпаги и кинжала и, не открывая полностью лицо, прикрыл полой живот. Капитан только собрался было последовать его примеру, ибо закоулки вокруг церкви были самим Богом созданы для смертоубийства, как вдруг один из этих молодцов – здоровенный малый в берете, с длиннющей шпагой на широкой перевязи поперек груди – произнес:
– Напрасно вас, сеньоры, санесло в наси края. У нас ведь тут с несваными – как с виноградом: сок пустим, скурку сплюнем…
Шрамов, рубцов и прочих отметин у него на физиономии было больше, чем бемолей и диезов в сборнике нот. Выговор выдавал в нем уроженца Кордовы, чей опасный нрав вошел в поговорку наравне с податливостью валенсианок. Он тоже высвободил шпагу, чтоб не запуталась в плаще, но доставать ее из ножен не спешил – дожидался, когда выдвинутся на подмогу еще сколько-нибудь дружков, ибо двукратный численный перевес казался ему, видно, недостаточным.
Тут, ко всеобщему удивлению, капитан Алатристе расхохотался.
– Полно, Типун, – сказал он с ласковой насмешкой. – Ты уж смилуйся над нами, пожалей, не режь сразу, дай еще подышать. Уважь – в память о былом.
Кордовец в замешательстве воззрился на него, силясь узнать, несмотря на полумрак и плащ, которым Алатристе по-прежнему прикрывал лицо. Потом поскреб затылок под беретом, сдвинув его на самые брови – сросшиеся так густо, что казались одной сплошной линией.
– Матерь Бозья, – пробормотал он. – Стоб я сдох бес покаяния, если это не капитан Алатристе!
– Он самый, – отвечал тот. – И в последний раз виделись мы с тобой в каталажке.
Именно так оно и было. Капитан, за долги посаженный в тюрьму, для знакомства приставил обвалочный нож к горлу этого малого – Бартоло Типуна, который вел себя в камере слишком уж по-хозяйски. Поступок этот подтвердил репутацию Алатристе как человека, на которого где сядешь, там и слезешь, и снискал ему уважение кордовца и других арестантов. И до высот заоблачных вознеслось оно когда стал капитан делиться со своими сокамерниками вином и кое-какой снедью, передаваемой с воли Каридад Непрухой и друзьями, которые хотели скрасить ему тяготы заключения.
– Что, милейший мой Типун, ты, я вижу, не образумился и с законом по-прежнему не в ладах, а?
Услышав такие речи, прочие громилы, не исключая и Антонио Новильо де ла Гамелья, переменили обращение и теперь взирали на происходящее с сочувственным любопытством и даже известным почтением, ибо последовали примеру своего вожака, чье мнение было в их глазах весомей папской энциклики. И сам Типун был немало польщен тем, что капитан узнал и вспомнил его.
– Истинная правда, сеньор капитан, – ответил он, и не верилось, что это он минуту назад толковал про сок и шкурку. – Ох, сидеть бы мне в цепях за веслом на королевской холере… тьфу, галере – впрочем, одно другого не лучше – если б не моя милка, Бласа Писорра: она переспала с писцом, а тот дал наводку к судье… Сунули и отмазали.
– А чего же в норке сидишь? Или, может быть, в гости зашел?
– Ох, не в гости, не в гости, – воскликнул, всем видом своим являя покорность судьбе, Типун. – Три дня назад мы с товарисчами вынули дусу из одного легавого, вот и попросились в церковь пересидеть, пока шуматоха не уляжется, власти не угомонятся. Ну, или пока моя сустрая бабенка не раздобудет сколько-то дукатов, сами ведь снаете: не змись – и не призат будешь.
– Я рад тебя видеть.
Бартоло осклабил пасть, огромную и темную, как пещера, в подобии дружеской улыбки:
– А уж я как рад, что вы в добром здравии. И, верьте слову, мозете располагать мною и всем этим добром. – Тут он похлопал по шпаге, отчего она со звонким лязгом ударилась о рукояти кинжала и нескольких ножей. – Я ваш со всеми потрохами, готов служить чем могу, особенно если понадобится вдруг кого спровадить в сарствие небесное. – Он примирительно взглянул на Кеведо и вновь обернулся к Алатристе. – Просения просим, что так вышло.
Мимо, подобрав юбки, пробежали две уличных красотки. Смолкла гитара на углу, и весь сброд, толпившийся на галерейке, встрепенулся в тревоге.
– Облава! Облава! – крикнул кто-то.
На углу уже появились блюстители порядка – и в немалом числе. Послышались крики: "Стоять, ни с места! Стоять, кому сказано!", а потом – пресловутое: "Именем короля!". Фонарь погас, а все "прихожане" рассеялись с быстротой молнии: одни юркнули в церковь, другие ринулись на Калье-Майор. И скорее, чем душа вылетает из тела, опустели окрестности церкви Святого Хинеса.
По дороге из игорного дома Хуана Вигоня капитан обогнул Пласа-Майор и задержался напротив таверны "У турка". Невидимый в темноте, он довольно долго стоял на противоположной стороне улицы, глядя на закрытое ставнями освещенное окно второго этажа, где обитала Каридад Непруха. Она то ли не спала, то ли не задула свечу, чтобы подать ему знак: "Я здесь, я жду тебя". Но Диего Алатристе не пересек улицу, а только ниже надвинул шляпу, плотнее прикрыл лицо полой плаща, теснее прижался спиной к стене, стараясь раствориться во мраке. Улица Толедо и угол улицы Аркебузы были пустынны, но кто мог бы поручиться, что из какого-нибудь укромного места не наблюдает за ним соглядатай. Капитан видел только безлюдную улицу и освещенное окно, за которым, как ему казалось, иногда мелькала тень. Быть может, это Каридад бродит по комнате, ждет его? Он вспомнил ее смуглые голые плечи, выступающие из выреза ночной сорочки, присобранной на груди нетугим узлом тесемки, ощутил аромат этой плоти, которая – сколько бы ни было битв покупной любви, в скольких бы схватках, оплаченных на время или на ночь, ни побывала она, сколько бы чужих рук и уст ни проползало по ней в свое время – так и не утратила упругой и жаркой первозданной красоты и по-прежнему умела вселять в него умиротворение, сравнимое лишь с забвением или сном.
Капитана одолевало желание перейти на другую сторону, избыть в этом радушном теле свою мучительную тревогу, но осторожность пересилила. Он дотронулся до рукояти бискайца, который носил на левом боку, рядом со шпагой – прикрытый плащом пистолет уравновешивал его справа, – и вновь принялся буравить глазами ночную темь: не выскользнет ли откуда-нибудь силуэт врага? О, как бы он хотел сейчас встретиться с ним! С той минуты, когда он узнал, что меня схватила инквизиция, а тем более – когда дон Франсиско открыл ему, кто же сплел эту интригу, Алатристе постоянно терзался жгучей ледяной ненавистью, перемешанной с отчаяньем, и никак не мог избавиться от этих чувств. Судьба дона Висенте, его сыновей, его дочери, сидящей под стражей, не слишком его заботила. По правилам той опасной игры, где нередко на кону стояла собственная шкура, в их гибели не было ничего особенного. Это как на войне – в каждом бою потери неизбежны, и капитан с самого начала принимал их со своей обычной невозмутимостью, которая иногда казалась безразличием, но была всего лишь умением старого солдата стоически переносить удары судьбы.