Горячая верста - Дроздов Иван Владимирович 17 стр.


Феликс решил им не мешать. Он уже склонился над ватманом и хотел писать очередную фразу, но подумал: "Молния" в одном экземпляре. Как же Пап… заполучит её?.." Вначале, было, явился ответ: "Повисит два–три дня, сниму, отдам ему". Но тут же пришла другая мысль: "Сфотографировать! Размножить и раздать, кому надо!.."

Обрадованный этой неожиданной, и как ему казалось, смелой мыслью, он стал выводить фламастером: "Стан могуч, спору нет, но пока он скрипит и кашляет и то и дело останавливается, точно у него одышка. То лист начнет косить, то валки полетят, а то рольганги…"

Подошел Егор. Прочитал. Возразил: - Валки не ломаются.

- А, черт! - бросил Феликс на ватманский лист фламастер. - Валки виноваты или ещё что - какая разница!..

Видя, что Егор сомневается, продолжал:

- Ты, когда крючком на лист налегаешь, разве знаешь, отчего он, проклятый, косит. Нам важно внимание к неполадкам привлечь - пусть скорее доводят.

Снова склонился над листом. Видя, что Егор стоит над плечом, вновь заговорил:

- Нельзя все черным мазать, давай сладенького подпустим, сиропчику: "Мы хоть и рядовые прокатчики, но можем судить о смелости конструкторов, создававших стан. Они не боялись перегрузок, верили в потенциальные возможности современных материалов, но факт остается фактом: механические системы подводят прокатчиков, стан на проектную мощность не выходит. Кто тут виноват - сами судите!.."

Феликс говорил искренне, горячо. Егор верил в его благие намерения и не вдумывался в смысл статьи. Разглядывал рисунки, заставки, заголовки…

В переговорном устройстве раздалось: "Внимание! Включаем стан!" Егор встал на свое место, взял кочергу.

2

Егора ждали во Дворце культуры - там сегодня последняя репетиция, но он вместе с конструкторами под руководством Вадима Бродова заканчивал монтаж новой схемы "Видеорук". Давно закончилась смена, он дважды собирался уходить, но Вадим Михайлович не то в шутку, не то всерьез покрикивал на него:

- С поля боя убегать? Ну, знаешь… это, брат, дезертирство.

И Егор, покачивая головой и улыбаясь, вновь брался за инструмент.

Подошла Настя. Уставшая, присела на фанерный лист, только что служивший членам редколлегии "Молнии" письменным столом. Теперь летучая стенгазета висела на самом видном месте в цехе - перед входом в душевую, на красиво оформленном щите для приказов и объявлений.

- А у "Молнии" толпится народ, - сообщила Настя. - Всем нравится.

- А тебе? - спросил Егор, заметно смутившись от того, что впервые в рабочей обстановке назвал Настю на ты. Украдкой взглянул на Бродова, тот был увлечен работой и не слушал молодых людей.

- Мне тоже, - проговорила Настя, глядя на Егора и поправляя выбившийся из–под серой шапочки локон волос. - Я только статью твою не дочитала до конца. Шибко умная, к тому же уверена, что все в ней правильно.

- Напрасно. Надо бы прочесть вначале, а потом вывешивать. Вдруг что напутали? В нем шевельнулась тревога, он и сам толком не читал статью, ну да ладно, Феликс лишнего не напишет.

- Шли бы домой. Который день на вечер остаетесь.

- Ну вот, опять "Шли бы…" Почему просто не сказать. "Иди домой, Настя" Вы этим своим тоном, Егор Павлович, все время держите меня на расстоянии. А мне хочется поближе к вам, в друзья напрашиваюсь.

Егора словно обожгла Настина речь. Он в ней услышал игру сильного со слабым, старшего с младшим, независимого с зависимым. Если раньше в её словах нет–нет да и проскользнет снисходительное участие, то теперь в них он услышал едва ли не жалость. И глубоко оскорбился её тоном. Припаивал контакты на панели и чувствовал, как теплая влажная волна заливает лицо, шею, уши. Надо бы сказать что–нибудь едкое, остроумное - такое, чтоб силу его услышала, нежелание покровительства и сердобольного снисхождения. Но в голове ничего не находилось умного и пристойного,

- Я тебе мешаю, Егор? - с обидой в голосе спросила Настя.

- Нет, нет, я все думаю, как бы вам ответить.

Добрый вы человек, Настасья Юрьевна… - Он теперь решил называть её только на вы. - Едва узнали меня, а уж и дружбу предлагаете. А что если как я вашим благодушным доверием злоупотреблять стану. Ведь человек я рабочий, грубоватый, и как вы, в семье академика, не обучен и не воспитан. Не слишком ли доверяетесь людям?..

Настя смотрела на него серьезно, с грустной глубокой думой. С губ её слетела улыбка, у носа обозначилась едва заметная складка. Ей не шло выражение задумчивости, но она сейчас не заботилась о том, как выглядит, какое впечатление производит. Чутким сердцем уловила обиду Егора, но не могла понять причин её зарождения. Конечно, её разговор о дружбе не очень умен, и есть в нем какая–то доля бестактности, высокомерия, но как Настя поняла с первых встреч Егора, в нем достаточно широты, чтобы верно понимать и юмор, и иронию, и стремление собеседника заключить в пустую болтовню намеки на что–то важное и серьезное. "На что он обиделся?" - терзалась Настя догадками. И странное дело, сама несмотря на эту его обиду, нисколько не обижалась на Егора, не винила его ни в узости мышления, ни в мелочной уязвленности. Наоборот, где–то глубоко–глубоко в сознании ворохнулась радостная надежда, счастливая мысль о любви. "Да, так легко ранимы бывают влюбленные, - думала Настя, делая вид, что оглядывает линию стана, ищет кого–то, а сама изредка и тайком посматривала на углубившегося в дело Егора. - Они каждый пустяк принимают, как посягательство на чувство, которым живут, без которого не мыслят жизни. Может, и Егор… может, он…"

- Настя! - раздался над головой дребезжащий простуженный голос Феликса.

- Ах, вот вы где! Новость, друзья! Нашей смене дали два дня выходных. Директор, особым приказом. И будем мы отдыхать на берегу моря. В заводском профилактории. Рядом с подшефным совхозом, где ты, Егор, будешь впервые в жизни петь на сцене. Каково? А?.. Танцуйте же!.. Да, Егор, звонил мой отец. Он ждет тебя во Дворце. Клянут тебя, на чем свет стоит.

Возле Феликса, похожий на валик в клети грубого обжима, стоял Пап. Егор знал его и при встрече едва сдерживал улыбку. Но сейчас, видя, как Феликс и Пап бесцеремонно уселись возле Насти, близко наклонились к ней, он не испытывал никакой веселости.

Феликс в последние дни не отходил от Насти, всюду в цехе Егор их видел вдвоем: вместе заходили они на пост к отцу, обедали в столовой, и если Настя во время работы подходила к Егору, то вскоре вслед за ней являлся и Феликс.

- Вадим, отпусти Егора! - крикнул через плечо брату Феликс. - В девять отправляется автобус с артистами. Я тоже поеду.

- А ты зачем?

- Отцу помогу… с реквизитом. Носильщиком буду при артистах.

И к Насте:

- Ты едешь?..

- Не знаю, - повела плечом Настя. - Вон, Егор… не приглашает.

Егор отдал Бродову–старшему панель, подошел к молодым людям. Вытирая тряпками руки и широко улыбаясь, сказал:

- Отчего же!.. Буду рад, если вы приедете на концерт. Роль у меня эпизодическая, можно сказать, минутная, но в искусстве, как говорит Михаил Михайлович Бродов, нет второстепенных и плохих ролей, а есть плохие исполнители. Так что, прошу… на концерт. Буду для вас стараться.

Настя поднялась, протянула руку Егору.

- А что, ты дело говоришь, Егор. Если уж нам дают два дня выходных, то не лучше ли будет провести их подальше от завода.

Пап тоже поднялся. И тоже весело проговорил:

- Я с вами, друзья!..

3

Новый костюм, сделанный по заказу Михаила Михайловича, Егор получил в ателье за час до отправления автобуса. На станции его ждали с нетерпением. Больше всех беспокоился Михаил Михайлович. Увидев Лаптева, всплеснул руками, бросился навстречу и закричал так, что прохожие обернулись:

- Вот он, ваш шалопай! Явился - не замочился, а мы тут за него переживай. Костюм получил?.. Хорошо, хоть это не забыл сделать. Нет, он положительно чудовище!..

Михаил Михайлович выхватил у Егора чемодан и затрусил к автобусу, толкая Лаптева в спину.

- Не пори горячку! - раздраженно крикнул вдогонку отцу Бродов–младший, видя, как отец его суетится и неумеренно громко и много говорит, и вообще ведет себя как–то несерьезно. Феликс не хотел бы, чтобы, кроме старика, кто–нибудь слышал его окрик, но вышло наоборот: неприязненно резкий голос Феликса был услышан ребятами, сгрудившимися у автобуса, и им сделалось неловко за Феликса - за его неучтивость к отцу, и за то, что окриком: "Не пори горячку!" он как бы возвестил, что отец все и сам понимает, но что делает он так по привычке, по суетной натуре своей и ещё потому, что хочет всем показать отеческую заботу о каждом. Неучтивый окрик слышала и Настя, и Пап - они были здесь же, приняли приглашение Феликса ехать вместе с артистами, потому что артистам выделили лучший туристический автобус. Устраивало их и то обстоятельство, что артисты выезжали в совхоз вечером, а смена прокатчиков Павла Лаптева выедет в заводской профилакторий–он рядом с совхозом - завтра утром. Побольше хотелось побыть на природе.

- Времени ещё хватит, - сказал Феликс уже тише, больше для публики и для того, чтобы сгладить то неприятное впечатление, которое мог произвести его неосторожный окрик.

- До отправления ещё минут десять, - в тон ему заметил Павел Павлович, пропуская вперед себя Настю, Папа и приглашая остальную компанию - шестерых музыкантов и трех певцов, одетых в расклешенные от талии пальто–казакины, блестевшие лаком туфли - ни дать ни взять не то дипломаты, не то знаменитости столичного театра. Тут надо отдать должное Бродову–старшему; он всем помог одеться по моде и непременно в новое. У Егора не было особого желания приодеться во все новое, однако Михаил Михайлович имел на него особый вид; он задумал превратить Егора в своего рода витрину или визитную карточку оркестра и для этого решил сохранить в нем вид модернового парня, этакого нашего отечественного битла, но только резче подчеркнуть в нем черты современности.

С этой целью он и заказал костюм, сам с ним ходил в парикмахерскую, сделал там для него парик - прическу "под горшок", парня–богатыря, славянского детинушку, перенесенного в двадцатый век.

В автобусе расположились роскошно - в глубоких креслах, полулежа; кто развернул газету, кто журнал, а Настя, закрыв глаза, дремала. Она была в синей короткой юбочке, белой глухой кофте. В темных волосах сверкала глазурованная ромашка. Сзади нее расположились Феликс и Пап, а Егор, Павел Павлович и Михаил Михайлович сидели чуть впереди на другой стороне салона.

Бродов–старший привалился к спинке кресла. В его состоянии был тот самый момент, когда ничто его не волновало, и суетность, как характерная для него черта, казалось, совершенно ему не знакома.

Егор успел заметить резкую переменчивость в характере Михаила Михайловича: он то кланялся и улыбался, то вдруг тень величия на него находила. Тогда он говорил медленно, вязко и поминутно лизал иссохшую нижнюю губу, точно подталкивая языком камни–слова.

Впрочем, что–то давнее, старинное и местами книжное проглядывало в речи старика Бродова. И если мимо ушей пропустить тягучие паузы, бесформенные связки мычания, то в речи его даже можно было уловить музыкальность.

Бродов сейчас рассказывал о совхозе, в который они ехали.

- После войны там была небольшая деревушка. Птицефабрику, свиноферму только начинали строить. Мы туда вот также приехали с шефским концертом. Поселили нас в один домик с известным по тем временам поэтом Богомазовым. Несколько дней мы в деревне прожили. Шутник был поэт и пьяница, забулдыжный. Вечно домой по утрам приходил и будил меня ни свет ни заря. Уйдет в соседнюю деревню, а потом наутро возвращается. А на холме, на краю нашей деревни, памятник какому–то святому стоял. Говорят, со времен Петра Первого тут он был.

Так вот встанет перед ним Богомазов, руки в боки и орет: "Ну ты, святая калоша, постоял триста лет и будет. Теперь моя очередь пришла, слезай!" Да ещё стаскивать примется каменную фигуру.

- Богомазов - чудный поэт, - мечтательно и тихо сказала Настя. - Я его песни люблю!..

Взглянула на Егора и повела темной бровью, - да так, что Егора обдало жаром; до боли родным и желанным пахнуло на него от Насти. Темные, как ночь глаза и брови… "Я его песни люблю!.." - сказала Настя, и глаза её посветлели, блеснули озорной смешинкой.

"Аленка!" - послышался ему озорной голос. Там, у трубы, в минуту их первой встречи Аленкой она себя назвала. И в тайных мыслях своих, думая о ней, он нередко называл её этим поэтическим именем. Иногда забывал о реально существующей Насте: рисовал в воображении ту, далекую, таинственно–прекрасную Аленку.

"Хорошо бы сейчас, - думал Егор, - вошла она в салон автобуса и, увидев его, ахнула: "Егор!.. Куда это ты едешь?.. Я и не знала, что ты - артист!.." Он бы сдержанно, снисходительно улыбнулся, пригласил сесть рядом и спокойно, как ни в чем не бывало спросил: "Ты, наверное, в санаторий, на курорт?.." Но потом он вспомнил, что в том краю, куда они едут, никаких курортов нет и, следовательно, спрашивать Алеику нужно было о другом, но о чем, он сейчас не знал и думать об этом не хотел. Аленка бы, конечно, обрадовалась встрече, - и это главное, она бы долго и влюбленно смотрела на него. И, наверное, не удержалась бы, сказала: "Как ты переменился, Егор! Тебя не узнать!.."

Егор очень бы хотел, чтобы слова такие Аленка сказала так громко, чтоб услышала их… Настя.

Егор с какой–то светлой надеждой ждал своего первого выступления на сцене. Всю жизнь ему говорили, что у него талант, а теперь он сможет убедиться, есть ли у него талант певца.

Он испытывал то радостное состояние, которое является человеку не часто - в счастливые минуты перемен, после которых - и это человек чувствует сердцем - вся его жизнь пойдет иначе, помчится, полетит, словно на крыльях.

Он поверил в свой голос и ждал, что первые же выступления принесут ему успех, а там дальше может произойти что–то такое, что повлияет на всю будущую жизнь.

Вспомнил Егор, как всего лишь три часа назад он был до боли огорчен Настиным неловким словом о дружбе; он сейчас смотрел на нее с легким радостным чувством в сердце. И не было с ней рядом Феликса, Папа - никого на свете. Он сейчас заключил, что не может долго носить на нее обиду. Это было неожиданное и радостное открытие. Оно окрылило его, вселило надежду.

Автобус катил по асфальту. Слабое урчание двигателя да мокрый шелест шин доносились в салон.

- Стихи он писал недурно, - продолжал рассказ о Богомазове Бродов, - но парень был бесшабашный.

Харчевня в той деревне была, а единственная улица почему–то называлась Мангалией. Так Богомазов, бывало, напьется, идет по деревне и горланит: "Мангалия, Мангалия, харчевня и так далее…"

- Ишь, как ловко сочинил! - сказал на ухо Егору Хуторков. Он, впрочем, хоть и не пропускал ни одного слова в рассказе, но, судя по недоброму блеску в его глазах, не все ему нравилось в устах рассказчика. Павел Павлович хорошо знал Богомазова, любил его песни. Музыкант причислял их к народным и нередко, слушая их, говорил: "Богат же наш народ талантами!" А что до водки - случалось, конечно, выпьет поэт, но пьяницей и скандалистом он никогда не был.

- Он ведь потом в Москве жил, - сказал Хуторков.

- Как же! Бывал я у него и в Москве, - продолжал Михаил Михайлович. - И там его жизнь была беспорядочной и сумбурной.

Наступила пауза, и никто её не нарушал, сидели, опустив головы, представляя каждый на свой манер и лад "несчастного" поэта - человека, подарившего людям красивые песни, но с личной своей жизнью не сладившего, свое место в ней не нашедшего.

Мотор надрывно тянул свою мелодию; и в окна автобуса видно было, как в небе сияют звезды, и под луной лежит длинное черное облако. В шоферской кабине загадочно мигали красные огни Егор думал о поэте, о его судьбе. Думал о Богомазове и Хуторков, вспоминал песни с его словами, - одну из них он стал напевать, сначала тихо, но потом громче, так что и другие услышали песню. Кто–то сказал: "Может, баян, тебе, Павел Павлович, подать?". Хуторков отрицательно покачал головой и умолк. А песню подхватили ребята - да так громко, что она заглушила шум двигателя. "Вот он, Богомазов!" - услышал Егор за спиной. И не обернулся на голос, а подумал: "Как часто я слушал эту песню, а и в голову не пришло узнать, кто её автор". Случалось, слушая её, да и другие любимые народом песни, Егор задумывался о людях, создающих эти песни. Сотворить бы одну такую - и больше во всей своей жизни он ничего бы и не хотел. Счастье–то какое - подарить людям песню!..

Назад Дальше