Мать Россия! прости меня, грешного! - Дроздов Иван Владимирович 5 стр.


Нет таких химических средств защиты, - заявляет Терентий Семёнович, - которые были бы совершенно безвредными для животного мира и убийственными только для определенного вида вредителей и растений. Если они убивают зримое, то наносят вред и незримому, урон всему живому, низшим и высшим организмам. Мне даже кажется, что от менее вредных ядохимикатов могут быть более серьезные последствия, так как они, накапливаясь, незаметно будут делать своё чёрное дело. А разве от снарядов и мин замедленного действия меньше вреда, чем от тех, что взрываются сразу?

Предостережение учёного и практика-хлебороба никто не опровергает. Да и как опровергнешь, если наука при помощи самых современных приборов анализа и наблюдения определила, что только за последние двадцать пять лет в биосфере появилось четыре миллиона химических соединений, ранее в ней не наблюдавшихся. Есть среди этих соединений и такие, с которыми повседневно имеют дело люди. Чужеродные эти элементы способны проникать в зародышевые клетки и разрушительно действовать на наш генетический механизм.

Люди слушают, и учёные внимают народному мудрецу. А заводы продолжают выпускать ядохимикаты. И выпуск их с каждым годом наращивается. Происходит примерно та же порочная инерция, как и с производством алкоголя: все знают о пагубе спиртного, о том, что это - яд, наркотик, но выпуск спиртного продолжается во всё больших масштабах.

- И всё же, я надеюсь, что недалеко время, когда люди спохватятся, одумаются и изгонят со своих полей, садов и огородов все ядохимикаты, как изгнали уже самые вредные препараты.

Для одних это факты, которые не затрагивают их психического строя; послушал и тут же забыл, пошёл дальше, а для Мальцева - это борьба, это страдание от сознания бессилия помочь людям. Он знает, убеждён, что этот путь неверен. И как патриот, как человек, горячо любящий землю, свою Родину, вновь и вновь принимается доказывать правоту своих взглядов.

Но вот что любопытно, - и о чём, собственно речь, - вечное беспокойство и борьба не угнетают его психику, а окрыляют; Мальцев сохраняет бодрость, он по-прежнему в наступлении.

Тут действует один непреложный закон: добрые дела не старят человека, а молодят. Да, представьте: если говорить о психическом строе, о душе - молодят. В таких делах есть напряжение, - иногда немалое, но такое напряжение не ведёт к угнетению организма, не действует пагубно на сосуды. Наверное, из этого ряда явлений исходит и тот факт, что мы редко болели на войне, что ленинградцы во время блокады, перенося неимоверные трудности, почти не знали инфарктов, а во время войны во Вьетнаме редко встречалась гипертония.

Мальцев, кроме всего прочего, идеально и, можно даже сказать, красиво живёт в коллективе односельчан - близких ему людей. Нет, я не хочу сказать, что у него на работе и дома не случается конфликтов, - бывают они, конечно, но, видимо, каждый раз при этом Терентий Семёнович занимает высоко моральную, общественную позицию, а потому каждый конфликт оборачивается для него торжеством его правоты.

Сам Мальцев о конфликтах своих с местными властями скажет:

- Каждую весну, двадцать лет кряду, позорили меня за поздний сев. И каждую осень, тоже все двадцать лет подряд, хвалили за хороший урожай.

Должность у него невеликая, а начальства много - иные с норовом. Был такой случай. Приехал к ним в колхоз секретарь обкома, по-нынешнему губернатор, - человек на Курганщине новый, характером, видно, крут был. Идёт это он возле поля, спрашивает Мальцева:

- А этот клин почему не засеян?

- Рано тут сеять. Обождём два-три денька.

- Как обождём?.. Конец мая, а он - обождём. Ты что же - в июне сеять будешь? Да нас куры на смех поднимут! А к тому же, докладывать нужно - отсеялась, мол, область. Ты что нам палки в колёса ставишь! Сеять!..

Деликатный человек, Терентий Семёнович, засеял не согревшийся клинышек земли. А летом, незадолго перед жатвой, Хрущев к нему в колхоз пожаловал. И академиков человек двадцать с собой привёз. Идёт это он с Мальцевым по полям, да на густые хлеба с гордостью учёным показывает: "Смотрите, мол, какую пшеничку человек в Зауралье выращивает!" И вдруг - небольшой клинышек перед ним, пшеничка стоит тощая, еле "на ногах держится".

- А это что? - спрашивает Хрущев. - Вроде бы и поле-то не твоё, Терентий.

И здесь проявилась деликатность Мальцева: ничего он не ответил владыке - на себя хотел принять вину, но начальник из области - он тут же шёл - выступил вперёд, сказал:

- Я виноват. Приказал Терентию Семёновичу…

Качали головами учёные: "Нет, не терпит земля насилия и людей невежественных, недобрых и нечутких не принимает".

Случались и в семье конфликты. Родные за многое в обиде на него. Перед войной на какой-то выставке премировали отца сепаратором. Привез его, порадовал домочадцев - в те годы о сепараторе мечтали в каждом крестьянском доме. Жена тут же хотела и опробовать… Однако Терентий Семёнович не разрешил - в колхоз его снёс.

В послевоенные годы, когда Мальцевы, как и все другие колхозники, мало что получали на трудодень, когда кормилась семья с огорода, который был на жене и на детях, - пятеро их было вместе с Саввой, вернувшимся с войны инвалидом, - в эти трудные годы Терентия Семёновича, как депутата Верховного Совета страны, освобождали от некоторых налоговых обложений, в том числе и от обязательных поставок яиц, молока, мяса и шерсти. Однако он сказал жене сурово: "Как носила, так и носи". И она, подоив корову, несла молоко не к столу, у которого терлась малая ребятня, не евшая досыта, а на приёмный пункт, потому что хозяин сказал: "Как все, так и мы". А причиталось с каждого двора немало: 380 литров молока и 561 яйцо.

Люди чтили его уже за одно это. В семье за это же обижались…

Не знаю, как шёл Терентий Семёнович к такому своему нравственному совершенству - трудился ли он, как великий Толстой, каждодневно над возвышением своих моральных свойств, или высота его побуждений как-то сформировалась сама собой, - одно ясно и несомненно: человек этот всегда жил и живёт в согласии со своей совестью, он оттого и спит спокойно, и бодр до глубокой старости, и ум, и сердце его всегда устремлены к высокому.

Но вернусь к нашей первой встрече. В семь часов вечера в клубе собирались колхозники - мы с Терентием Семёновичем пошли на собрание.

Шли по улице, не торопясь, о чём-то беседуя. Навстречу попадались люди; пройдёт женщина - склонит почтительно голову, скажет: "Здравствуйте". Мальцев кивнёт, ответит: "Здравствуй, Настя". Или: "Добрый вечер, Пелагея". Иных назовет по отчеству, иного - если человек в годах - по имени-отчеству. И никому нет отличия, со всеми ровен, приветлив без заискивания, без лести; и с ним люди ровны, - будто и нет у него самых высоких отличий: Герой Социалистического Труда, депутат Верховного Совета, член Центрального комитета КПСС, Почётный академик…

В зале было много народу, за столом президиума сидел председатель, его заместители. Мальцев кивнул залу, президиуму, сел в четвёртом ряду недалеко от двери. Мне было очень интересно знать, какое влияние будет иметь Терентий Семёнович на ход собрания. И как я ни вслушивался в речи колхозников, я не находил малейших оттенков зависимости односельчан от своего высокого земляка. Молодой механизатор, критикуя кого-то, кивнул в сторону Мальцева: "А Терентий Семёнович мог забыть, так что же… пусть там борона и валяется…"

Долго и скучно говорил председатель колхоза. Этот и вовсе не упомянул Мальцева. Может, он умышленно не хотел по пустякам задевать высокое имя, может, не понадобилось. Мальцев не выступал. Он и вообще выступает редко - и только по делу, и говорит мало, - речь его густо уснащена мыслью.

Выходили из клуба так же, как и пришли, - незаметно, без каких-либо церемоний. Я и тогда, но особенно, сейчас, всё больше отдаляясь от той памятной и дорогой для меня встречи, поражаюсь этой удивительно точной норме отношений, какая существует между Мальцевым и его земляками. Эта норма искренне правдива и благородна в самой своей основе. Случай-то очень уж разительный; пожалуй, не существует другого примера, где бы судьба так высоко вознесла простого деревенского человека над его земляками. В других подобных примерах возвеличенный уезжает, отдаляется от своей среды, где-то витает в других сферах, а потом, случается, наезжает в родные пенаты. Тут, конечно, всё другое: и как бы ни старался счастливец опрощаться, подлаживаться под своих, он уже не может влезть в прежнюю шкуру, - остается самим собой, чужим. Мальцеву не надо влезать в свою прежнюю шкуру, он из неё не вылезал; он всегда был самим собой и самим собой остаётся. А натура его так глубока и так широка, что никаким колебаниям внешнего порядка не поддаётся. Судьба бросает на воду камни, круги расходятся, но ширь так велика, так безбрежна - круги остаются незаметными. Не замечает их и сам Мальцев. Ему хоть и ещё десяток регалий - он будет прост, внимателен, отзывчив и доступен. Мальцев - это русский человек в его самых характерных и существенных чертах.

Мы шли с собрания улицей, освещённой окнами домов. Терентий Семёнович сказал с недовольством, почти с раздражением:

- Много мы заседаем. И не можем говорить коротко, только о деле. Вот что плохо.

- А вы бы сказали об этом. Вас бы послушали.

- Ну, это, знаете, неудобно. Вообще, я не люблю поучать.

И снова мы были одни на его половине. Мне уже кто-то приготовил постель на кушетке, но мы ещё долго говорили о том, чего нам не хватает, как много нам ещё предстоит изжить недостатков.

Мальцев говорил, а сам разбирал письма, пакеты, бандероли, пришедшие за день. На многих конвертах и пакетах были иностранные штемпеля - он быстро просматривал письма на немецком языке, английском, французском.

- У вас много друзей за рубежом?

- Да, пишут. Вот посмотрите: письмо из Америки.

Письмо было коротким:

"Сэр! Ежегодная конференция фермеров штата приветствует Вас и выражает признательность за те мудрые рекомендации, которые мы черпаем в Ваших трудах по выращиванию зерновых в зонах повышенного климатического риска…"

Я боялся злоупотребить вниманием хозяина и стал укладываться. Но уснуть не мог. И слышал, как Терентий Семёнович ещё долго сидел за столом, отвечал на письма, листал книги, что-то читал. Я смотрел в потолок и думал об этом необыкновенном человеке. Родившийся и выросший в глубинном зауральском селе, всю жизнь тут проживший, он поднялся до самых высоких вершин науки и практики, стал непререкаемым мировым авторитетом в делах земледелия. Он, этот великан мысли и духа, был скромнее самых скромных людей, непритязательным ещё и в быту - непритязательным настолько, что мне, не знавшему порядка и меры, ещё и казалось, что он живет впроголодь, казнит себя каким-то бессмысленным, нелепым воздержанием. Я тогда не знал, не читал статей и брошюр о вреде алкоголя - да их, по-моему, в то время почти не печатали, - почитал за признаки доброго гостеприимства и широты характера обильное угощение, какое встречал на каждом заводе, на шахте, особенно в колхозе. Служба не позволяла быть пьяным, но выпить в меру, как и подобает культурным, интеллигентным людям, да ещё состоявшим при важной - у всех на виду - службе. Это был модус, стиль, и никто тебя не осуждал, наоборот, о таких говорили: "Знает меру, серьёзный человек".

При таком-то стиле начинала побаливать печень, а вес мой при росте в сто семьдесят два сантиметра перевалил за девяносто.

Потом только, много позже, мне открылась мальцевская мудрость и в отношении к своему организму - он давал простор уму и мышцам и ничем ядовитым, противным нашей природе, не нагружал себя. Он понимал потребности организма и не вредил ему.

Была у нас с ним и вторая, и третья встречи. Помню, я приехал к нему за статьёй, которую он обещал для "Известий" - "Философия земледелия". И вновь мы с ним ездили по полям. Потом Терентий Семёнович пригласил меня обедать. Обед был очень скромный - гречневая каша с молоком и чашечка смородинного киселя. В корзиночке лежал черный и белый хлеб, но хозяин его не ел. Я был очень голоден, готов был проглотить слона, но из деликатности лишь попробовал его, мальцевского хлеба. Он был выпечен дома, - без примесей, - от него шёл какой-то особый хлебно-сдобный дух, и он был очень вкусен.

После обеда Мальцев проводил меня в правление колхоза, а сам направился в склад осматривать семена. Вечером был ужин; Терентий Семёнович выпил кружку молока и съел кусочек белого хлеба. Он, как и прежде, допоздна читал и что-то выписывал себе в тетрадь. Статью "Философия земледелия" он мне уже отдал и назавтра утром был назначен мой отъезд в Челябинск.

Позже я вернулся с Урала в Москву, но связи с товарищами прошлых лет не терял; каждый раз, когда уральцы приезжали на какое-нибудь совещание, я шёл к ним в гостиницу и мы в дружеских беседах проводили час-другой. Обыкновенно в номерах устраивалось угощение, - тут были мясные, рыбные блюда из ресторанной кухни, торты, конфеты, пирожные, - и, конечно же, вино. Иное дело у Мальцева; он, как всегда, номер занимал скромный, и в номере в тот же день появлялись новые книги, много брошюр, журналов, в том числе иностранных - по земледелию; всегда новые люди - столичные учёные, специалисты-сельхозники из других областей. На столе - ваза с фруктами, бутылки с нарзаном, сладкие напитки. Алкоголя он не терпел - никогда, ни при каких обстоятельствах. И если даже на официальном приёме произносились тосты, он пил воду и ни от кого не скрывал своего категорического отрицания вина и табака.

А однажды я пришёл к нему в гостиницу во время обеда, - он сидел в номере и ел овсяную кашу. На второе и на третье - яблоко. Мне он тоже предложил разделить трапезу; я хотел было спросить, где он тут смог раздобыть эту пищу "английской королевы", но постеснялся. Судя по чайнику, закипевшему на электрической плите, и по кастрюльке, из которой он наложил мне каши, я мог догадаться, что обед он готовил себе сам. Впрочем, не стану гадать, но в одном я мог быть уверен: строгую разборчивость в еде и какую-то необыкновенную спартанскую непритязательность он сохранял всюду, и при любых обстоятельствах не нарушал системы питания и диеты. И когда я недавно увидел его на экране уже накануне его девяностолетия, и по-прежнему худого, стройного, прямого, - и услышал, что и сейчас в его деловом распорядке ничего не изменилось, я снова и снова подумал о том, как мы ещё плохо знаем возможности своего организма и как много вредим его физической натуре. Мальцев и в этом далеко ушёл от своих современников, и, может быть, придёт время, когда люди будут изучать не только его систему земледелия, но и образ жизни - систему взаимоотношений с собственным организмом, являющимся самым высшим даром природы.

Закончив читать записки о Мальцеве, Борис бережно положил их под подушку. И взгляд его устремился к двери: там стоял доктор Морозов. И смотрел на друга, словно пытал его: ну, как?.. Что скажешь о прочитанном?.. Но Морозов кивнул Борису и скрылся в коридоре.

Глава четвертая

Елена Евстигнеевна не хотела отпускать сына на дачу, но Борис был категоричен:

- Я взрослый человек, позволь мне поступать, как я захочу. Наконец, здесь, в Москве, моё сердце опять стало болеть.

- Хорошо, хорошо, - согласилась Елена Евстигнеевна, - поступай, как знаешь, но только с одним условием: ты будешь продолжать лечение у экстрасенсов.

- Уволь, матушка. В Москву я ездить не желаю.

- Целители будут приезжать к тебе.

- Но это дорого. Они, подлецы, дерут семь шкур.

- А это уж моя забота. Для меня здоровье твоё дороже денег.

Подошёл к матери, поцеловал в волосы.

- Ты у меня славная. Присылай своих сенсов.

- Говоришь так, будто не веришь в них.

Борис присел в кожаное отцовское кресло. Не выпуская руку матери, в мечтательном раздумье проговорил:

- Разные они - эти твои шаманы. Иные производят впечатление, хочется верить: им действительно ведомо то, что от других сокрыто - даже от маститых, искусных врачей. Но вообще-то… ты ведь знаешь, мать: я реалист - ни в Бога, ни в чёрта не верю. Кстати, в науку медицинскую - тоже. Слишком тонок человеческий организм. А-а, да ладно! Чего уж… Будем жить, пока живётся.

Заявление об увольнении с работы по состоянию здоровья он послал письмом. И в тот же день на собственной белой "Волге", подаренной ему отцом по случаю защиты кандидатской диссертации, отправился в Радонежский лес - там невдалеке от Копнинских прудов и Святого озера, на холме, с которого открывался вид на Сергиеву лавру, стояла дача его друга Владимира Морозова. Она досталась ему от тестя и была тёплая, благоустроенная, - живи в любое время! Тесть Владимира, полковник в отставке, умер через месяц после смерти жены - дача перешла к Владимиру.

В потайном месте - за кирпичом над воротами - отыскал ключи от гаража и дома, поставил машину и пошёл на усадьбу. Здесь, почти в самом центре, голубело в лучах неяркого сентябрьского солнца зеркало бассейна. Лавочка, два шезлонга, золотистая полоска домашнего пляжа. Борис вытащил из-за ремня рубашку, расстегнул все пуговицы - пошёл бродить по усадьбе. Жадно вдыхал вольный, свежий, лесной воздух. Отлетел город и с ним вседневная суета городской жизни, - ничего не надо делать, некуда ехать, спешить - он был свободен в том абсолютном и полном смысле, которое вкладывалось в это прекрасное слово: свобода! Он может сесть на шезлонг и хоть целый день смотреть на изумрудную гладь воды. Он может спать - час, два, три - до самого вечера; а будет холодно, перейдет в дом, в большую комнату с роскошным камином и с видом из окна на южную сторону, - Владимир предоставил ему свой кабинет, - и там завалится спать, - и спать будет ночь, а если захочет и день, и никто в мире, ни одна душа, не растолкает его, не зазвонит телефон. Свобода! Полная и абсолютная, какую только может вообразить человек. "Летите, в звезды врезываясь", - вспомнил слова Маяковского, сказанные тоже по случаю свободы, только иного рода. "…Ни тебе аванса, ни пивной… Трезвость". Да, и трезвость. Я могу не пить. Кто мне мешает тут совсем исключить вино. Вот только курево…

И он полез в карман за пачкой сигарет.

Раскурив сигарету, почувствовал шум в голове, - вначале лёгкий, приятный, но с каждой новой затяжкой шум усиливался, он чувствовал головокружение, слегка поташнивало. Но он курил и продолжал затягиваться всё сильнее, пока огонёк, сжигавший сигарету, не подступил к большому пальцу, не причинил боль. Тогда он машинально отдернул руку и бросил окурок в бассейн. Окурок, зашипев и испустив струйку дыма, поплыл с отмели на глубину - к противоположному берегу. Две больших рыбины, всплывшие посмотреть на пришельца, шарахнулись в стороны.

Борис хотел было выловить окурок, но поблизости не нашёл длинного предмета, махнул рукой и пошёл в дом. Поднялся на второй этаж, в кабинет хозяина, открыл окно, выходившее на соседнюю усадьбу и дальше - на лес, тянувшийся едва ли не до самой Москвы. В соседнем саду у яблони возился отец той самой Наташи, которую ещё девочкой видел здесь Качан и помнит, что отец и соседи любовно называли её Ташей. Теперь она учится в Тимирязевской академии.

- Тимофеич! - крикнул из окна Борис, приветственно подняв руку.

Сергей Тимофеевич с минуту стоял, не понимая, почему в кабинете соседа не сам хозяин, а его друг Борис Качан, которого он, впрочем, знал давно, и тоже поднял для приветствия руку.

- С приездом в наши края! Хозяин-то тоже приехал?

- Приедет в субботу, я тут буду жить один. Врачи прописали пожить на природе.

Назад Дальше