Мифологии - Ролан Барт 3 стр.


Действительно, в "семиологии "Мифологий"" имеются явные несообразности, и некоторые из них были исправлены самим автором в последующих сочинениях. Наиболее известная из них - смешение понятий коннотации и метаязыка Как известно, в теоретической лингвистике Л. Ельмслева эти понятия рассматриваются в качестве взаимодополнительных, язык состоит из двух планов - выражения и содержания, метаязык представляет. собой вторичную знаковую систему, для которой обычный язык служит планом содержания (на метаязыке - например, научном, лингвистическом - говорят о языке-объекте), коннотация же - вторичная знаковая система, для которой первичный язык служит планом выражения коннотация создает новые смыслы, присоединяя их к первичным. "Миф" в понимании Барта несомненно представляет собой коннотативную систему (достаточно взглянуть на схему на с. 239, где первичный, языковой знак служит именно "формой", то есть средством выражения для нового, "мифического" смысла-понятия) Тем не менее Барт причисляет его - и притом последовательно, проводя эту мысль через все дальнейшее изложение, - к "метаязыку". Только позднее, начиная с "Основ семиологии", он стал пользоваться термином "коннотация", приведя свою теорию в соответствие с ельмслевовской. Однако У. Эко и И. Пеццини в уже цитировавшейся выше статье показали, что именно у Барта оппозиция коннотации и метаязыка плохо вяжется с его же постулатом о всеохватывающем характере вербальных знаковых систем по отношению ко всем прочим. Действительно, в условиях, когда язык (вербальный) безусловно доминирует над любыми невербальными кодами (например, такими, как вестиментарный - код одежды), последние лишаются самостоятельных смыслов, смыслы фактически "внедряются" в них вербальным языком. А потому и его коннотативные и метаязыковые функции фактически совпадают, слипаются:

…Так называемый метаязык описывает не законы (код) языка-объекта, а лишь его коннотации, то есть тот добавочный смысл, которым нагружается вестиментарный не-язык, будучи освещен рефлектором вербального метаязыка […] коннотации невербального языка (моды, бытового поведения или спектакля) рождаются не из внутренних законов этого языка, а из разоблачающей деятельности, осуществляемой над ним вербальным языком.

Получается несколько гротескный порочный круг, особенно если применить такую схему к "Мифологиям" с их критическим, разоблачительным пафосом: чтобы демистифицировать вещи, "мифолог" вынужден сам же "вчитывать" в них те мифы, которые ищет; это напоминает замечание Барта о литературных "структурах", сделанное уже много позже, после завершения структуралистского периода в его деятельности:

…Структура - это вроде истерии: если заниматься ею, она присутствует с несомненностью, но стоит притвориться, что игнорируешь ее, как она исчезает.

Все дело, однако, в том, что в "Мифологиях" Барт как раз не разграничивает коннотацию и метаязык. Более того, что любопытнее всего, на практике он и позднее, осознав теоретически их различие, продолжал оценивать их примерно одинаково. Метаязык/коннотация, то есть язык, "говорящий по поводу вещей", осуждается как неистинное, отчужденное - хотя и исторически неизбежное! - слово. Сопоставим два бартовских текста, где оба термина уже различаются и употребляются корректно.

Один из них - маленькая статья 1959 года "Литература и метаязык". Здесь "метаязык" - уже не коннотация, а бесспорный метаязык, сознательная саморефлексия литературы; в его разработке проявляется способность литературы отстраниться от себя, "видеть в себе одновременно предмет и взгляд на предмет, речь и речь об этой речи, литературу-объект и металитературу". Но каков же итог размышлений об этой саморефлексии (одним из представителей которой выступает, между прочим, главный герой бартовской критики тех лет - Ален Роб-Грийе)? Итог довольно двойственный, далеко не восторженный:

…Литература наша […] ведет опасную игру со смертью, как бы переживает свою смерть […] Этим, собственно, и определяется ее трагизм: наше общество, стоящее ныне как бы в историческом тупике, оставляет литературе лишь характерно эдиповский вопрос: кто я? запрещая ей при этом подлинно диалектическую постановку вопроса: что делать?

Таким образом, пользование метаязыком, даже вполне осознанное, свидетельствует лишь о недоступности языка неотчужденного, "диалектического", недоступности не метафизической, а исторически обусловленной.

Примерно тот же ход мысли встречается нам и в книге Барта "S/Z" (1970), где речь идет уже о коннотации, толкуемой точно "по Ельмслеву" - как добавочные смыслы, налагаемые самой литературой на ее первичное сообщение. Использование этой категории, признает Барт, критикуется как "справа" (традиционными филологами, не признающими какой-либо множественности смыслов в литературном тексте), так и "слева" - "семиологами", не желающими признавать иерархической структуры знаковой деятельности, выделять в ней естественный язык как привилегированную область, над которой надстраиваются дополнительные, сверхлингвистические коннотативные смыслы. И все же, заключает автор, понятие коннотации не должно отбрасываться, по крайней мере для "классических текстов", "текстов для чтения": коль скоро такой текст "существует, если он включен в некую замкнутую систему, созданную Западом, изготовлен по рецептам этой системы, покорен закону Означаемого, то, стало быть, для него характерен особый смысловой режим, и в основе этого режима лежит коннотация".

Оценочный жест точно тот же самый: коннотация признается лишь как историческая необходимость, как неизбежная уступка "принципу реальности" ("закону Означаемого"); это меньшее из зол, которое хотя бы выручает литературное сознание от твердолобого монизма "филологов", хотя, конечно, не может дать настоящей свободы открытого семиозиса.

Чтобы уяснить такое амбивалентное отношение Барта к тому, что он называет метаязыком, следует иметь в виду два обстоятельства. Во-первых, в "Мифологиях" понятие метаязыка, введенное первоначально как обозначение ряда отдельных и в принципе множественных объектов ("вторичный язык, на котором говорят о первичном"), в дальнейшем изложении начинает обозначать иное - некую сплошную нерасчлененную массу, заполняющую весь мир социального сознания: миф "всегда принадлежит к метаязыку", к "общему метаязыку, привыкшему не воздействовать на вещи, а воспевать их"; политическая реальность "вычищена, отделена от нас вековыми напластованиями метаязыка"; метаязык находится в "исключительном владении" угнетателя, и обслуживающая его "неангажированная" литература "по праву занимает свое место в метаязыке".

Метаязык, - объясняет Барт, - фактически составляет для мифа некий резерв […] бывают предметы, чья мифичность до поры как бы дремлет, они являют собой лишь смутный контур мифа, и их политическая нагрузка кажется почти безразличной. Но их отличие - не в структуре, а только в отсутствии случая для ее реализации.

Потому-то в "Мифологиях" он и повторяет так часто, что миф (или буржуазная идеология, связанная с ним) пропитывает собой всю социальную действительность, не оставляя буквально ни одной щелки, которая давала бы доступ к "настоящей" действительности. Эта анонимная и аморфная масса расхожих слов и представлений, позднее (в книге "Удовольствие от текста", 1973) обозначенная Бартом греческим словом "докса", представляет собой первичный и неистощимый источник мифов. В своей универсальности она встает непреодолимой преградой между человеком и миром, между сознанием и реальностью.

Во-вторых, бартовский "метаязык" определяется негативно не по отношению к вещи, а по отношению к действию. Он возникает в силу социального разделения труда, когда на "операторный, транзитивно связанный со своим объектом" "язык дровосека" накладывается отвлеченный от практики "общий метаязык, привыкший не воздействовать на вещи, а воспевать их". Этот ложный язык, ложное отношение к миру навязывается человеку уже с раннего детства благодаря игрушкам, которые оставляют ребенку "лишь роль владельца и пользователя, но не творца", вместо поля конструктивной деятельности дают ему лишь каталог "доксы" - "всего того, чему взрослые не удивляются, будь то война, бюрократия, уродство, марсиане…".

На протяжении всей своей литературной деятельности Барт упорно искал пути для прорыва сквозь "доксу" к реальности - начиная с "нулевой степени письма" в своей одноименной первой книге (1953) и кончая противопоставлением "студиума" и "пунктума" в последней книге "Камера люцида" (1980), где "пунктум", разительно "несистемный" элемент реальности на фотографии, как бы "прокалывает" собой гладкую поверхность знаково освоенного, включенного в "доксу" "студиума". В пору, когда писались "Мифологии", он иногда даже готов был брать на себя роль простодушного зрителя в духе Вольтера или Толстого, не умеющего, а вернее не желающего понимать условно-"фигуральных" (то есть коннотативных) смыслов культуры. В 1955 году, полемизируя с Альбером Камю по поводу его романа "Чума", Барт неодобрительно высказывался о притчевой структуре этой книги, где сопротивление фашизму изображается в "фигуральной" форме борьбы с эпидемией чумы. Камю в открытом письме Барту писал о своем неприятии реализма в искусстве -

…я же, - отвечает критик, - верю в него; или по крайней мере (ибо само слово "реализм" имеет тяжкую наследственность) я верю в искусство буквальное, где чума - всего лишь чума, а Сопротивление - это Сопротивление во всей своей полноте.

"Объективная литература", "Буквальная литература" - таковы заголовки программных статей, которые Барт в те же годы (1954–1955) писал о первых романах Алена Роб-Грийе; реалистического освоения "поверхности" мира, а не только его глубинных "типов и сущностей", он требовал в статье "Новые проблемы реализма" (1956). В этом смысле надо понимать и похвалы "буквальности", рассеянные в тексте "Мифологий":

…буквальность позволяет избавить поэтическую метафору от искусственности, показать ее как разительную истину, отвоеванную у тошнотворной непрерывности языка.

высшей формой художественной выразительности оказывается стремление к буквальности, то есть в конечном счете к своего рода алгебре.

Этим же объясняется и интерес Барта (сравнительно мало отразившийся в его непосредственной деятельности литературного критика) к "регрессивной семиологической системе" современной французской поэзии, которая "пытается вернуться к дознаковому, пресемиологическому состоянию языка […] дойти не до смысла слов, но до смысла самих вещей". За всеми этими формулами стоит одно стремление - хотя бы в узкой экспериментальной сфере художественного творчества, поступков, совершаемых не в реальном, а лишь в знаковом пространстве, преодолеть удушливую сплошную толщу метаязыка. Одним из таких способов может оказаться и описание мифов - как отдельных, эстетически оформленных объектов, выделенных из "тошнотворной непрерывности".

И все же при всей своей враждебности к метаязыку Барт не может не признать за ним одну объективную заслугу: в нем вещи социализируются, обретают общественную значимость.

Значит, мифом может быть все? Да, я считаю так, ибо наш мир бесконечно суггестивен. Любой предмет этого мира может из замкнуто-немого существования перейти в речевое состояние, открыться для усвоения обществом…

Именно потому, что метаязык универсален, он, отнимая у вещи ее первозданную интимность, включает ее зато в бесконечную цепь искусственных отношений и трансформаций, делает ее многоликой и подвижной.

На уровне субстанциальных мотивов в "Мифологиях" можно найти любопытный вещественный аналог такого универсального метаязыка - это пластмасса. Она дважды анализируется в практических мифологиях и получает существенно разную оценку. В "Игрушках" Барт характеризует ее с видимым отвращением как "материал грубый на вид и одновременно стерильно-гигиеничный, в котором угасает приятная мягкость прикосновения к человеческой руке", - ему противопоставляется ностальгическое воспоминание о деревянных игрушках былых времен; но совсем иным оказывается образ того же вещества в очерке "Пластмасса" - это

…не столько вещество, сколько сама идея его бесконечных трансформаций […] [пластмасса] насквозь пропитана нашей удивленностью чудом […] причем это изумление - радостное, ибо числом трансформаций человек меряет собственное могущество, и, следя за превращениями пластмассы, он тем самым как бы ликующе скользит по поверхности Природы.

Итак, подвижность и трансформация вещей покупаются ценой утраты их первозданной "невинности", подведения всех предметов под общий знаменатель искусственного, как бы условного материала-эквивалента.

Как известно, в социальной жизни имеется другой, гораздо более древний условный и универсальный эквивалент всех вещей - это деньги. В "Мифологиях" Барт непосредственно обращается к теме денег лишь в связи с критикой мелкобуржуазного сознания, сводящего все проблемы к грубо количественному подсчету:

…Мелкая буржуазия тщеславится тем, что избегает качественных ценностей, противопоставляя процессам преобразования статику уравнений (око за око, причина - следствие, товар - деньги, копейка есть копейка и т. д.).

Между тем бартовская семиология, и прежде всего теория вторичных знаковых систем ("мифов"), глубоко связана с политэкономической проблематикой.

Сама по себе идея сопоставить семиотику и лингвистику с политической экономией принадлежит еще основателю европейской семиотики Фердинанду де Соссюру:

Назад Дальше