На низкой, в полтора человеческих роста, внешней стене стояли деревянные, в натуральный рост, статуи. Пропорции были нарушены: туловища толстые, мясистые, глаза вытаращенные, головы большие. Выкрашенные в густые цвета – розовый (лица), чёрный или рыжий (волосы), синий, голубой, красный и лиловый (одежда), – статуи в большинстве своем имели раззявленные рты, и возле них что-то вилось. Наподобие дымка. Возле святой Цецилии, святых Катерины и Анны. Средь них торчал святой Николай с трубкой, так у того дымок вился над чубуком. У деревянного Христа дым кружился над прижатой к сердцу и чуть отставленной ладонью.
Рты, чубуки и ладони были летками, статуи – ульями, дымок – пчёлами.
Святые смотрели на Магдалину неодобрительно. Она не знала, бредит или нет. Вокруг истуканы, колышет ветвями дуб (а может, древо познания Добра и Зла?), свешивается и шевелился в воздухе большой лоснистый змей, похожий на толстую длиннющую колбасу.
В страхе закрыла она глаза, а открыв, увидела, что никакой это не змей, а здоровенный лиловатый угорь, которого Сила Гарнец, Иаков Зеведеев, плямкая плотоядным ртом и блестя сомиными глазками, показывает Христу. В корзинке у него было ещё несколько угрей помельче – тишком наловил в пруду.
– З-змей! Это если б та конавка дурная, Пётр… Куда ему? А тут испечь его на углях – м-мух! А копчёный же каков! Нету, браток, где закоптить. Житуха наша, житуха, вьюны ей в пузо.
"Ну и что? Существует где-то Лотр. Доселе не поймал. Можно зашиться так глубоко, что и не поймает. Целые деревни живут в пущах и никогда не видят человека власти. Можно убежать на Полесье, в страшные Софиевские леса под Оршей, к вольной пограничной страже, к панцирным боярам. Они примут. Они любят смелых, прячут их и записывают к себе".
Почему она должна из уважения к их преосвященству Лотру молчать? Надо сказать, что Анея здесь, выкрасть её либо захватить силой, по дороге вырвать из когтей лживых святош и жадного отца Ратму и сбежать к панцирным боярам. Хата в лесу за частоколом, оружие, поодаль вышка с дровами и смолой. Можно жить так двадцать-тридцать лет, подрастут дети и пойдут стражничать вместо отца. Будут великанами… А можно и через три года сгинуть – как повезёт. Увидеть издалека огни, зажечь свой, приметить, как за две версты от тебя встанет ещё один чёрный дымный султан. И тогда спуститься и за волчьими ямами и завалами, с луками и самострелами, ожидать врага, биться с ним, держать до подхода других черноруких, пропахших смолой и порохом "бояр".
Зато обычное утро, Боже мой! Ровный шум пущи, солнце прыщет в окошко, в золотом пятне света на свежевымытом полу играет с клубком котёнок. Ратма, пусть себе и не очень любимый, но привычный, свой, вечно свой, ест за столом горячие, подрумяненные в печи колдуны.
Или ночь. Тихо. Звёзды. И тот самый вечный лесной шум. Чуть нездоровится, и от этого ещё лучше. Только страшно хочется пить. И вот Ратма встаёт, шершаво черпает воду. И она чувствует на губах обливной край кружки. И Ратма говорит голосом Христа: "Попей", – и почему-то сразу тёплая, горячая волна катится по всему телу. Такая, что она от изумления чуть не теряет сознание.
А может, не от изумления?
– Ты просила пить? – сказал Христос. – Пей. Напилась? А теперь ешь. Капуста, холера на неё, такая ядрёная.
Она молчала, чтобы подольше задержать в себе всё то, что её разбудило.
– Э, да ты совсем поганая. Плохая, как белорусская жизнь. Ну, давай накормлю.
Он зачерпнул ложкой из миски. Потом она ощутила зубами мягкое и пахучее грушевое дерево, вкус горячей, живительно-жидкой, наперченной капусты. Поймала себя на мысли, что с тех времён, когда ещё живы были родители, когда сама была маленькой, не ведала такого покоя, такой благости и доверия.
– Ну вот, – проговорил он. – Спи. Зажарим рыбу – тогда уж…
И она вправду как провалилась в дремоту. Издали доносились глухие звуки разговора. Временами сознание возвращалось, и тогда одна-две мысли проплывали в голове, и она чувствовала, что лёгкое недомогание, боязнь и дрожь покидают её. От сна на воздухе, от звуков вечера, от близкого присутствия этого человека.
Юрась смотрел на пруды, на синих стрекоз, летающих над водой, на лицо спящей. Странно, что-то звало его, что-то не давало сидеть на месте, но вечер успокаивал и заставлял сидеть. Из монастырских ворот вышло несколько десятков монахинь в белом, чернобровые, глазастые. У одной на плече была лютня.
Своим на удивление чутким слухом он уловил далеко разносящиеся над водой обрывки разговора:
– Чего это она и сегодня раздобрилась да нас выпустила? И уж третий день.
– И у игумений…
– Сердце… Знаем мы, что за сердце.
– Видно, опять этот, мордатый, к ней пожалует…
– Девки, чёрт с ними… Девки, пусть себе… Хорошо идти… Вечер… Рыба играет…
На поверхности прудов действительно расплывались круги. Женщины шли, и их белые фигуры печально и чисто отражались в воде. Кажется, и сам бы остался тут, если б вокруг были такие.
Одна девушка вдруг подала голос:
– Ишь хлопцы какие. Сидят, не знают, а чего бы это сделать. Это я их нашла.
– А раз нашла, так вела бы сюда.
– Да они, видишь, неказистые какие-то. На ходу спят.
Юрась поднял руку. В ответ над водой полетел тихий смех.
– Ой… сестры… Будет от игуменьи…
– А пусть она на муравейник сядет, как я её боюсь.
– Нет, это хлопцы особенные.
– Каши наелись… Осовели…
Апостолы переглянулись. Затем Тумаш, Симон Канонит и Филипп махнули рукой и поплелись в сторону девушек. Иаков крякнул и также поднялся.
Вдогонку бросились остальные. Раввуни было задержался.
– Иди, Иосия, – сказал Братчик. – Ты же знаешь.
Иуда побежал. Христос остался один. Сидел над панвами, ворочал куски.
– Вот как вломлю сейчас один всех этих угрей, – тихо, сам себе, молвил он. – Будете тогда знать девок, пиндюры вы этакие.
Магдалина услышала. Жалость толкнулась в сердце. Скованная сном, она думала, что нужно сделать.
"Ага. Надо сразу же открыться, сказать ему, где дочка мечника. Дурень, она же здесь, здесь. Может быть, даже в этой башне. А может, в другой. В молчании. Под надзором одной лишь этой игуменьи, почему-то действительно выславшей всех своих монахинь из обители. Почему?".
Это её тревожило. Такого, да ещё без надзора, вообще не должно быть. И третий день подряд.
"А, всё равно. Может, просто крутит с кем-то? – Мысли проваливались. – Что надо сказать ему? Сейчас же?".
Христу показалось, что у неё лёгкая горячка. Он положил ей на лоб ладонь, но руки его были горячими от огня, ибо он ворочал рыбу, – не поймёшь, есть горячка или нет. И тогда он, склонясь, коснулся лба губами. Нет, всё хорошо. Просто огонь и свежий воздух.
Она почувствовала прикосновение его губ ко лбу. И этот простой жест открыл ей очевидное: она никогда не скажет, что ожидает его за этой стеной. Будет ненавидеть себя, брезговать собой, но никогда не скажет. И не из-за пыточных Лотра.
"Не надо мне ни поселений панцирных бояр, ни Ратмы, ни кого-то другого. Ничего мне не надо".
Одно это прикосновение заставило её понять то, в чём она целый месяц – а может, и больше – боялась себе признаться.
Из дальней рощи, куда ушли апостолы с монашками, долетел сильный и страстный женский голос, полный ожидания и тоски. Зазвенела лютня.
За стенами, за чёрными вежами –
Воля, ветер, солнце в гаях.
Каждый вольный стрелок Беловежья –
Мука и радость моя.
И она вдруг вся затряслась от непреодолимой, острой, последней тяги к этому человеку, сидящему рядом и не думающему про неё. Да нет, она не могла сама, своими руками… отдать. Вся постепенно вытягиваясь, она словно умирала от всего, что свалилось на неё. Будто пронзённая смертоносной стрелой.
Ломит турам рога он железные.
Сталь чужую руками гнёт.
Ах, зачем он монахами брезгует
И монашку, меня, не возьмёт?
Взять бы его в руки, в объятия и не выпускать, пока не наступит конец света, пока не рассыплются земля и небо и не останутся они одни в пространстве, где нет ни тьмы, ни света.
Теперь пели и мужские голоса. Они изменили бег песни, и она звучала слегка угрожающе, словно с топотом копыт неслыханная напасть летела на бедное человеческое сердце, и без того отстукивающее последние удары.
На зов мой он вмиг прискачет с мечом.
Бросит дом средь лесов и озёр,
За его богатырским белым конём
Сотня всадников спустится с гор.
Как архангел, придёт он к этим стенам,
Затрубит – и рухнут они,
И пускай тогда моё сердце сгорит.
Пускай моё сердце сгорит.
"Любимый, – молча умоляла она. – Наклонись, обними, я больше не могу. Даже грубость стерплю, только не безразличие. Мне уже невозможно жить без этой моей любви, без этой печали".
Ещё мгновение – и она сказала бы это вслух. И кто знает, чем бы все закончилось. Потому что она любила, а он уже несколько недель назад поверил, что никого не найдёт и что дочь мечника в действительности его предала.
Но в это время мягкие вечерние потёмки прорезал многоголосый девичий визг, крики.
– Непременно это они раньше времени от теории к практике перешли, – заметил Христос. – Ах, белорусский народ, белорусский народ! Слабоват в теории, глуп. И не учится.
Визг между тем поднялся вновь. Неистовый, будто женщин там, в роще, окружили полчища мышей.
Он приближался. Христос смотрел в ту сторону, как раз на запад, и вдруг понял, что не просто полоса заката пылает на горизонте. Да, это был закат. Но свет кое-где шевелился, был против обыкновенного дымным, почти как в жестокий мороз.
Внезапно он понял. И уже не постигал, почему раньше не видел, не догадался. На западе, в отсвете заката, где-то далеко бушевало пламя. Что-то пылало ярко и безнадежно.
Затем он увидел их. К стенам издалека бежало несколько десятков мужчин и женщин в белом. Бежали, спотыкаясь, падая и вновь вскакивая на ноги. Бежали во все лопатки, сломя голову, во весь дух, как можно бежать только от чего-то страшного и смертельно опасного.
Довольно далеко за ними появилась какая-то тёмная масса. Некоторое время он не мог понять что. А потом узрел блеск стали, хвостатые бунчуки, гривастые тени коней – и понял.
Бегущие могли убежать. Главное – чтоб были открыты ворота.
Он схватил Магдалину, поставил её ноги себе на плечи, а потом вытянул, как мог, руки вверх.
– Прыгай за внешнюю стену! Прыгай!
– Я не…
– Руки мне развяжешь! Прыгай!
Магдалина прыгнула.
– Беги к внутренним воротам! Грохочи! Зови!
Сам он бросился к воротам во внешней, низкой стене. Схватил за верёвку колокола, которым вызывали сестру-привратницу. Ударил раз, другой, третий… Изо всех сил, со всех ног, близко уже летели беглецы. А за ними, прямо из зарева, мчалась орда, сотни две татар.
– Иги-ги! Иги-ги! Адзя-адзя! Иги-ги-и-и! – визг холодом отдавался в спине.
…Игуменья в своей келье услышала и подняла голову с ложа.
– Ну вот, кажется, всё кончено.
Человек, лежащий рядом с ней, тот самый великан Пархвер, что когда-то вёл Христа и апостолов на пытку, лениво раскрыл большие синие глаза:
– Ну и хорошо. Недаром я тебе приказ привёз и три дня исполнения ждал.
– А мне грех, – сказала та, одеваясь.
– Три дня – и уже грех, – улыбнулся тот.
– Я же не об этом. – Игуменья погладила его мокрые золотые волосы. – Я ж их сама три дня отпускала. В какой-то из них, мол, и схватят.
– Ты не спешишь?
– А чего? Я так и вообще с этим делом не спешила. Один день не пришли за ними – ах, как хорошо! Другой – ну просто чудесно! Третий… И если бы ещё не приходили – слава Богу. Я же знаю, разве ты на меня позарился бы? Так просто, от скуки три дня ожидая. Да ещё в соседней келье закрытый.
Могучая грудь Пархвера затряслась.
– Брось! – улещал он. – Ты баба ничего. Просто мне, видно, всю жизнь от одной к другой идти. Пошутил Бог, наделил росточком. Обнимаешься где-то в роще, а она тебе хорошо если под дых головой… А что, есть, наверное, страна великанш?
– Наверное, есть… Ладно, пойдёшь так пойдёшь. Идём, девку ту из башни выпустим.
– Идём. А как ты её вытуришь?
– А просто. Выведем за большую стену, а после я из-за неё коловоротом внешнюю решётку подниму. Не думай, поймают.
– А нас они не поймают?
– В той башне поймают? Глупости! Там одному можно против всей орды продержаться. Припасов хватит. – Она улыбнулась. – Вот и посидим.
– Ну-ну, разошлась.
– Я тебя, голубок, не держу. Понадобится – в тот же день ходом выведу, и гони в Гродно… если дорогой нехристи не перехватят.
Они вышли.
Христос всё ещё метался у стены. В глазок ворот увидел лицо Магдалины.
– Не открывают!
– Беги, – голос его одичал. – Бей, греми, руки разбей – достучись!
Снова начал бешено дёргать верёвку колокола.
Между беглецами и конниками всё ещё сохранялся разрыв. Христос не знал, что ордынцы уверены – ворота не отворят и потому не торопятся.
Да и лезть на рожон не хотелось: Тумаш и ещё пара апостолов временами останавливались и бросали в конников камни.
Но двери не отворяли, а он уже видел не только лица своих, но и физиономии крымчаков, в основном широкие и скуластые, горбоносые, с ощеренными пастями. Шлемы-мисюрки, малахаи, халаты поверх кольчуг, лодочки стремян.
Ноздри его уже ловили запах врага, дикий, чужой, – смесь полыни, бараньего жира, пота и чегото ещё.
– Иги-ги! Иги-ги!
И вдруг он всем нутром понял: не отворят. Испугались или с намерением, чёрт его знает для чего. Теперь и самому не вскочишь. И значит, все попали в западню и он также. Колодка на шее, цепи, аркан, путь в Кафу. Вот каков будет твой конец, лже-Христос. И нечего с надеждой глядеть на небо, не поможет.
Запыхавшиеся беглецы, с красными от напряжения, искаженными диким ужасом лицами, были уже близко. Даже если подсаживать людей – прежде всего женщин – на стену, успеешь подсадить от силы троих-четверых. А стало быть, схватят и Тумаша, и Иуду, и всех, и его. Бедных не выкупят. Рабство. Кнут.
Он оглядел стену, и вдруг что-то промелькнуло в его глазах: "А может, и вскочишь?".
Христос припустил навстречу беглецам. Увидел у некоторых в глазах безмерное изумление. Но бежал он недолго. Саженей через десять повернулся и, набирая скорость, помчал к стене.
– Да! – хрипло крикнул Тумаш. – Правильно! Лишь бы не плен.
Он подумал, что Христос хочет разбить голову о камни. Но тот и не помышлял об этом. Разогнавшись, он ногами вперёд прыгнул на стену и, по инерции сделав на ней два шага, вскинул руки, захватил-таки пальцами острый верхний край её, срывая ногти, обдирая живот, извиваясь, подтянулся с нечеловеческой силой, силой отчаяния и безысходности, вскинул одну ногу, а после и сел верхом на замшелые камни. Упал головой на верх забрала во внезапном страшном изнеможении.
Сверху увидел лицо Раввуни, его протянутые руки, глаза, в которых были радость за него и одновременно безмерная растерянность.
В это время татарва догнала и схватила Иоанна Зеведеева и Фому. Христос не понял как. Иоанн был женоподобен. Но Фома? Только после он угадал то, что в неверных сумерках не было времени рассмотреть. Кроме того, крымчаки по глупости своей и неопытности не сумели отличить белых ряс монахинь от полотняных, грязно-белых апостольских хитонов.
Апостолов тащили на коней. Затем начали взлетать арканы. Стали хватать женщин. Слышался визг, крики, топот коней, чужая брань.
– Я тебе лапну! – Фома отвесил оглушительную оплеуху. – Я тебе лапну дворянина!
– Гвалт!
– Вот это бабы! – кричал крымчак. – Очын вылыкы бабы! Этых хватай!
– Иги-ги! Иги-ги!
С кряканьем, словно дрова сёк, молотил Филипп. Но вокруг всё больше гурьбилась конная смердящая толпа.
Никто из беглецов не сумел бы вскочить на стену, слишком были обессилены. Но Христос и не думал лишь о собственном спасении. Нужна была, может, всего одна минута, чтоб что-то… А, чёрт!
Над Иудой со свистом взлетел аркан. Охватил глотку.
– Христос!!! – в отчаянии, задыхаясь, только и успел крикнуть несчастный.
И тогда Христос встал на ноги.
…Игуменья и Пархвер, тянущие связанную Анею к воротам во внутренней стене, остановились, услыхав этот крик.
– Ч-чёрт, что такое? – спросил великан.
Лицо Анеи было бледным и безучастным. Она глядела в землю. Девушка слышала визг и крики и понимала всё. Игуменья постаралась ещё вчера открыть непокорной глаза на судьбу, её ожидавшую.
– Открывай, – прошептал Пархвер.
Игуменья, однако, не спешила: она учуяла, что за воротами, в двух шагах от них, кто-то глухо рыдал.
…Магдалина, до крови разбив кулаки, распростёрлась на воротной половинке, широко раскинув руки, как распятая. Одно лишь отчаяние владело ею. Скажи она обо всём – они ворвались бы сюда несколько часов назад и тогда ничего бы не было. А теперь он во вражьих руках. Она колотилась головой об окованную железом створку, а потом бросила это и уже только плакала.
– Тс-с! – прошипела игуменья.
Она тихо, как кошка, взбежала стёртыми каменными ступенями на забрало. Стена эта была втрое выше внешней, с зубцами. Игуменья припала к просвету между ними и увидела человека, который внезапно выпрямился на вершине каменной ограды.
Тогда она поспешно сбежала вниз, зашептала Пархверу:
– Этот – на стене. И женщина тут, у ворот. Сейчас он, видимо, бросится сюда. Узнал.
– Так выпускай…
Связанная безучастно смотрела в землю. Она сидела на траве. Как только Пархвер отпустил её, она села – не держали ноги. Лицо было словно одеревеневшим. Вокруг глаз – синие тени. Игуменья покосилась на неё:
– Ему в руки?
– Чёрт с ним. Обоих и захватят.
– А если нет? А если выкрутится да прискачет сюда?
– Стена!
– Стена из дикого камня. А этот – ловчила…
– Пускай, говорю. – Пархвер был белым от тревоги.
– Нет, – властно отрезала игуменья. – Надо посмотреть, что да как. Повели в башню. Откроем внешние ворота. Если схватят – выпустим. А так, по-моему, выпускать не надо. Нужно выбираться отсюда. Ходом. Он выводит в яр. Крымчаки туда не рискнут – дебри. А там всегда ждут кони.
– Приказ не выполнишь, – разозлился великан.
– Лучше не выполню. Лучше самому Лотру отдам – пусть делает, что надо. Ему лучше знать. Спихну с рук, и пусть сам разбирается. А как выпустим, как отдадим, как они каким-то чудом убегут, спрячутся – что тогда? Мне – духовный суд и, в лучшем случае, каменный мешок до смерти. А уж тебе Воздыхальни не миновать. Как укоротят тебя, – она смерила глазами, – дюймов на пять-шесть, чем тогда запоёшь?
Пархвер потёр шею. В это мгновение снова прозвучал отчаянный крик:
– Христос!
И хотя Анея ничего не слышала, крик привёл её в сознание. В глазах мелькнул живой интерес. И неожиданно женщина взвилась:
– Ю-рась! Христос! Христо-ос!
Пархвер кинулся к ней, подхватил на руки, бегом помчался к башне. Игуменья трусила за ним.
– Хрис…