Это лирический, юмористический, чуднóй роман о геройских, забавных, грустных и весёлых похождениях Козака Мамая - лукавого философа, шутника и колдуна, который славно прожил на свете лет триста-четыреста и жив, пожалуй, и поныне.
В образе вечно живого Козака Мамая автор олицетворяет бессмертие своего мудрого и отважного народа.
Острый, не без отступлений, сюжет разворачивается во второй половине XVII столетия - на Украине и в Москве.
В романе действуют козаки и цеховые ремесленники, лицедеи бродячего театра и искатели кладов, гетман-предатель, господь бог, святой Пётр, архиерей, певец, алхимик, царь, москвичи всех рангов и сословий, отважный француз, смелые мужчины и прекрасные дамы.
Содержание:
Запев 1
Книга первая 28
НАЧИНАЕТСЯ ПЕСНЯ ПЕРВАЯ 28
ПЕСНЯ ВТОРАЯ, ТОЖЕ НЕ БЕЗ ПОХОЖДЕНИЙ 52
ПЕСНЯ ТРЕТЬЯ: ПРО ВЕЧЕР, ПРО НОЧЬ 74
Книга вторая 93
ЧЕТВЁРТАЯ ПЕСНЯ, КЛЕЧАЛЬНАЯ 93
ПЕСНЯ ШЕСТАЯ, МОСКОВСКАЯ 128
Роман о бессмертии украинского народа 147
Примечания 148
Александр Ильченко
КОЗАЦКОМУ РОДУ НЕТ ПЕРЕВОДУ
или
МАМАЙ И ОГОНЬ-МОЛОДИЦА
Вечно живой памяти АМВРОСИЯ БУЧМЫ, человека, коммуниста, властителя дум: он не умер и не умрёт, - ведь козацкому роду нет переводу
Запев
Над крутоярой глубью, над берегом Днепра-Славуты, над скалами порога Ненасытца застыл в раздумной думе всадник…
Всё там ревело внизу, выло, неслось меж каменных громад, а тот недвижный козачина и сам, казалось, был вытесан из камня.
Но вдруг, тронув вороного белогривца, словно бы ожив, ринулся козак в неистовую воду, на левый берег (не с острова ли Чертомлыка, где была тогда Сечь) и поплыл на коне, прямиком, через быстрину, а Днепро, вырываясь из теснины на простор Низовья, кипел и бесновался меж чёрных камней, отколь живым не уйти ничему живому.
Чуть различимый в молочной кипени - дальше и дальше, то всплывал, то скрывался под водой тот нестрашливец, и что-то грохотало над водовертью, заглушая даже рёв порогов: то колотилось козаково сердце, так что гудели берега Днепра.
Було колись на Вкраïнi…
Було колись?
А було-таки!
…Ведь и наш бог не убог.
Ведь и мы не лыком шиты!
Ведь и нас, Химка, людьми почитают…
Что горьковатую ягодку зимней калины, разжевав эту истину, сядем, друг читатель, рядком да поговорим ладком.
Однако… начнём нашу ироничную повесть, начнём издалека.
Ибо не согласны мы, панове товариство, с теми просвещёнными филосóфами, риторами и аудиторами, что уверяли когда-то, будто естественное уважение к поре минувшей есть, мол, небрежение к поре нынешней, - хотя, разумеется, и не всё давнее непреложно славное!
А дабы в том убедиться, что и в старину бывало славное и неславное, не убоимся, мой суровый читатель, ни риторов, ни аудиторов, ни ретивых филосóфов, - ведь, войдя в задор, доброй братчиной, миром, и чертей лупить легко! - начнём, приступим:
- Господи, благослови!
Когда господь бог, начисто лишённый юмора, так неосмотрительно сотворил людей и пустил их на землю, он сразу же приметил, что делают люди совсем не то, чего хотелось бы творцу, и, ей-богу же, можно было ему тогда посочувствовать: то же, верно, испытывает неопытный драматург, увидев на подмостках своё первое творение, ибо действующие лица и исполнители всегда и всюду - в любой драме или комедии и даже в обыденной жизни - делают совсем не то, что делать им надлежит.
Первыми прогневили бога своей непредуказанной любовью Адам и Ева, затем что в делах любовных сторонний глаз, даже всевидящее око самого творца, никогда не найдёт ни складу, ни ладу, ни малейшего смысла.
Но вовсе не любовь оказалась в житье-бытье людей самым страшным прегрешением. Осердясь на ослушников, а может, просто завидуя сладким утехам любви (ведь сам он того не умел), творец додумался не сразу, что все беды рода человеческого начались именно в ту смутную минуту, когда Каин, первенец Евы, коварно порешил своего меньшого брата, ибо с тех пор сварам и усобицам на грешной земле нет угомону и по сей день, - и было бы уж вовсе худо, кабы не утешала человечество вечно живая надежда: придёт же, чёрт возьми, придёт наконец такая пора, когда уж не одолеет, как говорят у нас на Украине, не одолеет Каин Абля: тупа сабля.
А покуда саблю свою Козак Мамай, что ни день, вострил. Вострил что ни день и тупил что ни день, от разных каинов отбиваясь.
Хотя он, надо сказать, и не любил того дела: ни вострить, ни тупить!
Однако горело в нём сердце против панского гнёта, против кривды, против горя людского, противу всех грабителей наглых, что осмеливались на Украину умышлять, вот и приходилось Козаку драться с ними - и потому стал кроткого нрава мирный человек воином неодолимым, хитрым да ловким, - истинно козацкая душа! - до того ловким, что не брали его ни сабля, ни пуля, ни хворь, никак не брали, даже сама пани Смерть, видно, отступилась от него так давно, что и не упомнить ему, сколько годов он козакует на свете: двести? триста? - хоть и было ему всё сорок да сорок, ни больше ни меньше.
Так уж оно неладно повелось, что все люди - смертны да смертны, и господь бог не сразу даже углядел, что где-то там, на земле, на беспокойной Украине, живёт и живёт, дрожь на врагов нагоняя, какой-то несмертельный лыцарь, запорожец, живёт и годов не считает, и всё нет конца его молодечеству: и в лето господне тысячу пятьсот такое-то, и в лето господне тысячу шестьсот такое-то - живёт и живёт…
А впервые того неумираху заметил пан бог где-то в степи за таким богопротивным делом, что прогневался тяжко, до того прогневался, даже покарать предерзкого позабыл… И вышло всё это вот как.
Однажды, славно поужинав чем бог послал, сидели они, господь с апостолом Петром, на закраине облака, и вседержитель вдруг засопел, к чему-то приятному принюхиваясь, и так перевесился, что-то разглядывая внизу, на земле, где вставал дым столбом, что едва не кувыркнулся с небес, ибо он там такое увидел, такое увидел…
4
Что ж он там увидел?
Сразу и не скажешь… А потому ещё раз начнем издалека.
Ехал однажды пусто-широкой степью достославный пан Демид Пампушка-Стародупский, былой запорожец, некогда на Сечи прозванный Демидом Купой - за то, что был круглый, точно купа, а может, что загребал в купу всякое добро; ехал тот пан по весьма важному делу из большого поместья, из Хороливщины, известной больше под названием Стародупка; возвращался в главное своё владение на том берегу Днепра, в не столь уж отдалённом городе, звавшемся тогда Мирославом, где пан занимал важную и высокую должность полкового обозного реестрóвых козаков (этакого тех времен окружного интенданта и вместе начальника штаба и маршала артиллерии) и где была у него изрядная усадьба с каменными хоромами, с добрыми службами да кладовыми, - а поелику городов было тогда не так уж много на раздольной Украине, то даже какая-то неделя езды по весенним степям казалась пану обозному прескучной и предлинной, как песня старой девицы.
Да и что могло там привлечь внимание такого пана, вельможного и весьма влюблённого (как сказал когда-то Цицерон про Помпея), влюблённого в самого себя - без соперника, - что ж там могло привлечь высокое внимание такого пана: степь и степь!
Возникнет порой вдалеке дубрава или рощица, одинокая верба, или груша, иль камыш, точно лес густой по-над речкой, - а то всё травы да травы. Ступишь в них либо верхом заедешь, и нет тебя, словно потонул, - ни следа, что в море…
По неровной дороге, вдоль которой, сколько видит око, белели человечьи и конские черепа да кости, по дороге, перед голубым рыдваном шестернёй, в коем пан Пампушка-Стародупский ехал, окружённый не только крепостными, но и слугами наёмными, конными джурами и реестрóвыми козаками, чуть не под самыми копытами скакунов-змеев то и дело шныряли лисицы, сайгаки, барсуки иль горностаи, однако ж и на них обозный не глядел. Лишь немного позабавило его, когда дикий котище, неведомо откуда взявшись, вцепился когтями в спину одного из козаков и даже напугал молоденькую супругу обозного, ехавшую вместе с ним в роскошном рыдване.
Вот так и томился пан Купа в пути - был он холоднокровный горожанин, и необозримая степь казалась ему - ей-богу, правда! - сонной и пустой, и чувствовал себя тот пан одиноко, не с кем ведь было и словом перемолвиться: беседа с гольтепой-козаками, джурами да босоногой челядью его не привлекала, а жёнушка пáнова, молодая и весьма пригожая, целёхонький день безмятежно храпела в рыдване на расшитых шёлковых подушках.
5
Храпела и храпела, словно маку наевшись, хотя пан обозный уже не раз пытался разбудить свою молоденькую жёнушку.
- Роксолана, проснись! - молвил он.
- А я и не сплю, Диомид, - томно отвечала Роксолана, на краткий миг раскрыв свои прельстительные миндалевидные очи, от чего они вдруг становились круглыми и большими, что у коровы, - а как были они на диво хороши и блестящи, то и сего малого проблеска хватало, чтобы пронзить любимого мужа до самого дна души и тела.
Милая кралечка, всё на том же правом боку, засыпала вновь и вновь, хоть костёр под ней раскладывай, а пан Демид Пампушка, лысый - ни следочка от чуба козацкого - подвижной пузан, на бледном лице коего заметны были прежде всего алые, сочные губы - под жёсткими, щетинистыми, до смешного жидкими усами (имевшими явное намерение исчезнуть без остатка вслед за его оселедцем), с зияющей дыркой на месте передних выбитых зубов, - пан Демид любовно созерцал не только глазки своей жёнушки в щедром обрамлении шёлковых ресниц, чёрных, пушистых, тяжёлых и длинных, почти невообразимых, словно в сказке, не только заманчиво оттопыренную губку, густо окроплённую потом, - в рыдване, под полуденным весенним солнцем, было нестерпимо душно, - но и надолго вперял вожделенный взор в упругие её перси, что, округлые, словно чаши, глядели врозь.
Пан Купа с Роксоланой поженились недавно - не кончился ещё, sit venia verbis - простите на слове! - не кончился ещё медовый месяц, - любовь была у них обоюдная, как обоюдоострый меч двусечный, - и пану обозному ещё был приятен её вид, и всё в ней ещё ласкало взор его, хотя она уже и стала его собственной законною женой.
Под раскалённым верхом рыдвана было душно, и пан Демид, жалеючи её, расстегнул на Роксолане всё, что только сумел, и телеса его жёнушки колыхались перед ним от толчков рыдвана, тарахтевшего по неровной степной дороге.
6
У самой дороги приметив старую грушу, всю в сметанке вешнего цвета, - деревья в тот год цвели почему-то позже обычного, - пан обозный велел стать на отдых, ибо груша была высокая и раскидистая, толстая, в три обхвата, с обширной тенью и столь сладким духом, что голова кружилась, с ковром опавших лепестков вокруг ствола: от них, словно от снега, сразу становилось будто и не так жарко.
Слуги и джуры пустили коней на самопас, зная, что в этой чаще трав побоятся они волков и ни шагу не ступят в сторону; выпрягли волов и коней из повозок, из дубовых мажар, груженных харчами да припасами, хозяйским добром да казной, и повалились где кто стоял, забыв и пополдничать, однако подальше от прохладной тени той груши, чтоб не мешать своему вельможному пану.
А пан Купа, изнемогая от солнца и тщетных усилий, всё-таки не терял надежды разбудить свою обворожительную супругу.
- Жарко ведь! - взывал он. - Перейди в холодок.
Но жёнушка и ухом не вела.
- Рокса, встань наконец! - молил он.
Но молоденькая пани продолжала спать.
- Лана, - звал он, - очнись!
Но всё было напрасно: ни Рокса, ни Лана, ни Роксолана не откликались, и всё тут.
Пан Пампушка попытался было вытащить женушку из рыдвана, что он за свадебное путешествие делывал уже не раз, но сегодня - экая незадача! - ему было с ней не совладать, хотя он, кликнув на помощь прислужницу пани Роксоланы - пленную татарочку Патимэ, и приподымал коханую жену, и тащил её, подхватив под мышки, и дёргал, и толкал, и тормошил, и голубил. Однако ж ни разбудить, ни выволочь её из душного рыдвана в тень под грушей пану обозному не удавалось.
7
Не удавалось вытащить, хоть плачь.
И он уже совсем было руки опустил, пан Демид, но вспомнил, как третьего дня, когда переправлялись через речку Незаймайку глубоким бродом, пани Роксолану легко перенёс на руках один из его работников, молоденький коваль Михайлик, что все эти дни скакал верхом промеж козаков и джур, а сейчас, вместе со своей матусей, как раз осматривал подковы у шестерика притомившихся ретивых коней, только-только выпряженных из рыдвана.
Михайлик перенёс в тот раз пани Роксолану исправно, без труда, хотя было это делом нелёгким: пани, молодая и весьма пригожая, толстою ещё не стала в свои восемнадцать годков, однако была в теле, и всего у неё - и за пазухой, и везде - набралось уже довольно. Но Михайлик, хлопчина прездоровый и кроткий, что твой лось, такой, не сглазить бы, вымахал - на голову выше всех, а силён - сам-один откормленную свинью мог поднять и отнести невесть куда или даже корову, так что уж говорить о столь прелестном создании, как милейшая пани Роксолана Купа.
Вспомнив про коваля Михайлика, пан Пампушка окликнул его, подозвал к рыдвану и велел:
- А ну, соколик! Бери-ка!
- Чего это?
- Милостивую нашу пани. Тащи её из рыдвана, мою сладкую пташечку!
- Но… как же, пане обозный? - оторопел Михайлик, затем что осталось у него, после недавнего перехода через речку, некое тревожное и неясное чувство, хоть и переносил хлопец ту пани, неловко вытянув руки вперёд и отставляя её как можно дальше от себя.
- Как же так? - всполошилась, подойдя к рыдвану, и матуся Михайликова, маленькая, замученная нуждой да горем, однако ещё кругленькая, что цибулька, и совсем не старая мама, - с ней Михайлик не разлучался никогда и нигде, и все эти дни она тряслась на рыжей кобылке стремя вó стремя с ним. - Это зачем же? - допытывалась она, заметив, как зарделся её сынок, хотя и без того был он румян и нежнолик, что девка.
Однако на сынка её Демид Купа не глядел, да и не замечал ничего этакого, затем что крепостных и наймитов пан полковой обозный давно уже не считал людьми.
И он сказал:
- А ты не бойся: пани не проснётся. Тащи, тащи!
И хлопчина потащил.
- Возьми на руки.
И хлопчина взял.
- Неси её под грушу. Вот так, вот так…
И хлопчина понёс.
Здоровенный, тяжёлый, он шагал на диво легко, словно огромный кот-воркот.
Он был в той сладостной поре, когда хлопца уже манит запаска, но, попечением мáтинки, он ещё не ведал ничего в том деле, и, превозмогая свой парубоцкий страх перед женским естеством, Михайлик шёл как слепой, а мама взяла его за руку и вела, однако первый раз в жизни рука родной и любимой матуси показалась ему ненужной, холодной и даже чужой.
Пройдя немного, хлопец почуял, что пани не спит: вдруг заиграв упревшим телом, она к нему приникла грудью.
- Чего ж ты стал? - торопил обозный.
Но Михайлик его не слышал.
А быстроокая Патимэ, татарка-полоняночка, лукавая прислужница пани Роксоланы, только сплюнула в сердцах и тишком шепнула ошалевшему хлопцу:
- Кинь её, кинь, подлюгу!