Козацкому роду нет переводу, или Мамай и Огонь Молодица - Александр Ильченко 2 стр.


8

- Неси же её, неси! - подстёгивал, ничего не заметив, пан Купа.

Но Михайлик, окаменев, не мог ступить и шагу.

Рука матери влекла его вперёд. Он и руки не чуял.

Он слышал только, как бьётся сердце молоденькой пани Роксоланы.

Он видел её око, совсем близко, одно око, тёмное, как вишня, раскрытое только для него, затем что никто больше видеть того не мог - так близко оказалось оно от его губ, око, в коем не было и росинки сна.

Он чувствовал её пальцы, касавшиеся его открытой шеи, сильной, что у рабочего вола.

Солнце уже припекало вовсю, а прельстительная пани и вовсе огнём разгорелась, однако и это парубку было приятно.

- Клади ж её. Сюда! Сюда! - и пан обозный, который никогда, бывало, и палец о палец не ударит, стал умащивать под грушей множество вышитых подушек, что принесла из рыдвана Явдоха, встревоженная мама Михайлика. - Да клади же!

И тут Михайлик почему-то рассердился.

Он ничего не сказал обозному, оттого что и сам не знал - на кого сердится: на пана Демида, на чаровницу Роксолану или… на самого себя?

Положив скорей свою нелегкую ношу, что вдруг показалась ему ещё тяжеле, положив её на коврик, раскинутый под грушей, на подушках, Михайлик стоял, закрыв глаза, и ласковая рука матинки, коснувшаяся его плеча, была уже снова желанной и родной.

- Пойдем уж! - сказала мама и потянула его за латаный рукав.

Уходя, Михайлик глянул на пани Роксолану, - она лежала на земле, разметавшись и раскрывшись, - и кинулся от груши прочь.

- Куда же ты, соколик? - благодушно окликнул обозный Пампушка. - Перинку вынь из рыдвана!

Михайлик остановился.

"Да уходи же ты!" - мысленно подталкивала парубка полонянка-татарочка. Но Михайлик немого того клика не слыхал.

- Тащи перинку сюда! - повторил пан обозный. - А то сыро тут, жёстко… Перинку, ну!

Но Михайлик, ступив уже несколько шагов к голубому рыдвану, чтоб вытащить оттуда преогромную перину, вдруг остановился опять.

- Да взбей ты её хорошенько! - ласково покрикивал пан Купа.

- Молотом, пане? - как был он у пана ковалем, а не постельничим, неожиданно вспыхнул Михайлик.

- А ручками не перебить? - язвительно осведомился пан Демид.

- Ручки у меня, пане, для перинки больно корявы.

- Делай, что велено! - рявкнул обозный, оскалив щербатые зубы.

- Я, пане, коваль! - горделиво ответил парубок.

- А так, мы - ковали, - кивнула, подтверждая, и матуся.

- Без молота - ни-ни! - важно, без тени улыбки, потому что был он несмеян, добавил сынок и, круто повернувшись, двинулся прочь от груши, куда его тянула, а может, уже и не тянула та самая сила, что, говорят, крепче многих сил на свете.

Демид Пампушка разинул было рот, чтоб на непочтительного ковалишку рявкнуть, но…

9

Тут за его спиной раздался женский визг:

- Гадюка!

- Это я - гадюка?! - мигом обернувшись, обиженно спросил обозный у жены, но тотчас же увидел, что по коврику к розовой ляжечке перепуганной пани Роксоланы ползёт, извиваясь, какая-то рыженькая гадина.

- Ой, спасите! - вопила пани.

Но никто не шевельнулся.

Пана обозного и всегда-то брала оторопь при виде опасности.

Михайликова мама… хохотала.

А Михайлик, не скрывая любопытства, глядел, что будет дальше.

- Кто в бога верует! - взывала пани.

- Да это ж не гадюка! - прыснула татарка Патимэ.

- То - желтопузик, пани, - сказала и Явдоха, шагнула к змейке и спокойно взяла её пониже золотистой головки.

Но пани завизжала ещё сильней и опрометью бросилась к Михайлику.

- Да он же не укусит, пани, - молвил было и парубок, но в этот миг Роксолана вновь очутилась у него на руках.

Хлопца даже зашатало.

- Боюсь, боюсь! - надрывалась пани.

- Да он же совсем не страшный, - пытался угомонить её Михайлик.

- А погляди, какой кругленький глазок! - и ковалёва мама поднесла рыжую змейку к самому носу пани Роксоланы, да так напугала её, что привередница завопила уж вовсе неистово.

- Слезайте, пани, - сурово приказала Явдоха.

- Ой, не слезу!

- Слезай, говорю тебе! - теряя остаток холопского почтения, прикрикнула наймичка на свою пани.

- Ой, боюсь!

- Слезай, бесстыдница, не то суну тебе гадину за пазуху.

- Суйте, - совсем другим голоском, спокойно и как будто даже снова сонно, молвила Роксолана. - Всё одно не слезу.

- То есть как? - приходя в себя после испуга, удивлённо спросил и пан Пампушка-Купа-Стародупский.

- А так. Вот здесь и буду.

- Доколе?

- Пока не перестану бояться.

- Когда же ты перестанешь?

- Не знаю. Может, к вечеру. А может…

- Роксонька, люба, опомнись!

- Как ты, Диомид, не понимаешь: твоему цветику страшно.

- Да ведь я здесь.

- Ты же не хочешь взять меня, чтоб носить на руках до утра.

- Послушай, Лана.

- Не хочешь ласточку свою потешить? Видишь, вот я какая, возьми! - и пани изгибалась у Михайлика на руках, и что-то там, тепло колыхнувшись, выглянуло из-под раскрывшейся сорочки, и хлопец, будь он поэтом, непременно подумал бы в тот миг о спелой земляничке, - не о клубнике, а о мелкой лесной земляничке, потому как пани Роксолане ещё не пришлось ни рожать, ни кормить, - но Михайлик не был поэтом, и он подумал лишь про зыбкий белоцвет калины с вызревшей до времени красной ягодкой посреди пышной грозди, - ей богу, именно так и подумал, ведь не чаял он в простоте душевной, что мы с вами, читатель, жаркие мысли его подслушаем и предадим огласке.

Пан Купа стремглав кинулся подхватить супругу на руки, ведь и сама она уже, казалось, возжелала его. Однако пани тут же предуведомила:

- Не сойду с рук твоих до утра, Диомид…

- Надо ж ехать дальше. Мне должно поспешать…

- Тогда останусь тут. - и пани Роксолана стала поудобнее устраиваться на руках охваченного дрожью Михайлика, лукаво и прельстительно глядя на него снизу.

- Поноси хоть ты меня, Кохайлик, или как там тебя зовут…

- Его зовут Михайликом, - сказала мама.

10

- Кохайлик, Кохайлик, - шептала Роксолана, прильнув к его широкой и крепкой груди, где так сильно колотилось сердце. - Неси меня, неси!

И Михайлик понёс её, сам не зная куда.

- Вон к той осине.

И парубок свернул в траву, к той осине.

- Да скорее же! - подгоняла прелестная пани, увидев, что Явдоха, Патимэ-татарочка да и сам пан Пампушка-Купа-Стародупский стараются от них не отстать, чтобы, случаем, чего не вышло.

И Михайлик наддавал ходу.

- Тяжело тебе, сыночек мой, - кричала мама ему вслед. - Дай-ка я тебе помогу.

- Я сам, мамо, я сам! - отмахнулся Михайлик и побежал, затем что пани Роксолана в тот миг хотела его об этом попросить, и парубок почуял её призыв - вперёд!

Роксолана снизу глядела на лицо Михайлика, от солнца чёрное, как голенище, на зоркие соколиные очи, глядела на упрямую складку у нижней губы, и её тешила эта игра, - она видела, как начинает яриться муж, она чуяла всем телом, что Михайлик уже сам не свой.

- Остановись! - всё больше отставая, орал обозный.

- Скорее, ой, скорее, - подстёгивала Роксолана, обнимая Михайлика за шею и, пока где-то там догонял их пан Купа, пока за буйными зарослями трав никого ещё не было видно, целуя ошалевшего хлопца куда ни попало. - Ой, быстрее! Ой, живее! Ой, прытче! - шептала ему в ухо анафемская пани обозная.

Но хлопец разом стал, даже сам не зная почему.

Испугался пана обозного?

Нет. Сей богатырь о ту пору про пана и не думал, словно Купы и на свете не было.

Долетел издалека до хлопца тревожный крик матинки?

Но и голоса матинки он не услыхал.

Остановился он, видно почуяв тревожный крик остороги - в самом себе.

Он стоял и, не оборачиваясь к обозному, дожидался, пока тот рысцой дотрюхает до них.

- Олух! - сладко выдохнула в ухо Михайлику, распаляясь от злости, пани Роксолана.

- Слезай! - вопил где-то там пан Купа-Стародупский.

Но Роксолана не ответила и, опаляя Михайлика жарким дыханием, прошептала опять:

- Чурбан! - и поцеловала где-то пониже уха, - Жеребчик мой чалый!

- Оставь, не то брошу!

- Дурачина! - тихо простонала Рокса и чмокнула его снова.

- Брякну оземь! - предупредил Михайлик, прижимая потное тело, аж захрустели у неё косточки.

- Пень! - и она ещё раз впилась в него губами.

- Ей-богу, кину!

- Остолоп! - не унималась пани, всё чмокая и чмокая.

- Коли ты ещё раз посмеешь… - с угрозой, однако уже изнемогая, молвил Михайлик, - так и грохну!

- Идолище! - вскрикнула Роксолана и укусила парубка за ухо.

Он задрожал, но… не бросил.

- Желанчик ты мой, - ворковала Рокса, - миланчик ты мой!

Но Михайлик оземь её не кидал, не брякал, не грохал.

Он лишь обернулся к пану обозному, уже подбегавшему к ним, - и ждал.

- Слезай! - и пан Демид Пампушка-Купа-Стародупский властно схватил её за голую ножку.

- Только к тебе, мой возлюбленный боровок, - защебетала пани и так легко перепорхнула на руки к обозному, словно в ней было не пять пудов, а два. - Станешь носить свою сладкую пташку - день до вечера, ночь - до самого утра. - и она, потешаясь над мужем, залилась смехом, будто её щекотали. - Быстрее, проворней, лебедёночек! Вперёд и вперёд!

А Михайлик покорно поплёлся за мамой.

Явдоха вела его за руку и говорила, словно никакая материнская забота не терзала её сердца:

- Что, сынок, запыхался?

Но Михайлик молчал.

- Тяжела работа, сынку?

Но Михайлик точно и не слышал.

- Мы - ковали, - продолжала мама. - А коваль - ко всякому делу способен.

- Не ко всякому, мамо.

- А ты отдохни, мой медведик. Приляг вот здесь. Отдохни.

11

- Отдышись, моё лысое солнышко, коли притомился, - говорила и Роксолана супругу, налегая на сладчайшие низы своего, как мы сказали бы теперь, контральто. - Постой-ка здесь, под голым небом, постой, пускай бог видит!

- А ты, голубка, слезь!

- Не могу, драгоценный мой веприк.

- Покурить бы!

- Нет! Мой любимый Демид пусть пока не дымит.

- Одну люлечку! - и умоляющее тремоло зазвенело в жиденьком тенорке, каким он обычно ворковал со своей супругой.

Уж, видно, и ноги не держали Демида Пампушку, но, вздохнув, пан полковой обозный молвил:

- Капля счастья - слаще бочки мудрости, как говорил какой-то хитроумный грек. А у меня-то счастья - ведь не капля. О-го-го!

- Полнёхонькая бочка?! - захохотала Роксолана. - Сам же ты молил: боже мой сладкий, дай жёнку гладку, с приданым добрым, с веком недолгим! Но не тешь себя надеждой: я скоро не помру, Пампушка, мне-то всего восемнадцать, и моё неуёмное тело…

- Я люблю его, белобумажное твоё тело, - горячо заговорил Пампушка, - сахарные твои уста, лебединую твою поступь, чёрного соболя брови, серого ястреба взор, благоуханную речь, твои руки цепкие, твои зубы хищные…

- Это - из "Песни песней"? - усмехнулась Рокса.

- Такое - да в Священном писании?! - пробормотал он и стал читать наизусть: - "Пускай целует он меня поцелуем уст своих! Ибо ласка твоя слаще вина… Не глядите вы, что смугла я, - то солнце меня опалило: сыны матери моей прогневались на меня, повелели мне стеречь виноградник, - своего же виноградника я не уберегла…"

- Намёк?! - резко спросила Роксолана. - На то, что хороводилась я с паном гетманом? - на зловещих низах пророкотала она, вспыхивая недобрым огнём. - Но если ты сейчас думал об этом…

- Упаси боже!

- Так тебе за это хорошо заплачено! И заруби себе на носу, моя неблагодарная Пампушечка…

- Уже зарубил, моя радость! А что до "Песни песней"… я просто подумал: будто про тебя она сложена. Послушай-ка! - и пан Пампушка, изнемогая под тяжестью пышных телес жёнушки, прочитал ещё несколько стихов из Священного писания: - "Что лилея промеж тернами, то милая моя - промеж девами… Подкрепите меня вином, освежите меня яблоком: от любви изнемогаю… Левая рука его под головой у меня, правою меня он обнимает…"

Но далее читать "Песнь песней" из Старого завета у пана Пампушки сил не хватило, и он умолк и уже хотел было снова попросить свою препышную жёнушку, чтоб сошла на землю, но тут Рокса проговорила:

- Как же предивно сложено! - и вздохнула, ибо не чужда была её сердцу поэзия. Хотела добавить ещё что-то, но, взглянув на мужа, охнула в душе. "Морда ты упырева! Щучьи зубы! - рвался немой вопль. - Волчий рот! Медвежья голова! Совиный глаз!" Всё её существо исторгало эти слова презрения, но женушка и уст не раскрыла, и её бесподобные очи, тяжёлые, большие, тёмные, как переспелые вишни, заблестели вдруг, точно окропила их роса. - Хороший ты мой! - промычала она глухим и низким от ненависти голосом, словно стон испустила.

- Хорош таки, - охотно согласился Пампушка.

- Но и лучших вешают, - будто шутя кольнула Роксолана.

- Истинная правда, - и на сей раз не возразил обозный.

И улыбнулся каким-то своим мыслям, оскалив перед возлюбленной женой чёрную дырку на месте двух передних зубов. Они ведь, эта диковинная пара, уже научились друг друга понимать.

"Хорошего в тебе, что на плеши - волос", - горько подумала жена.

"А ты… любви ни на грош, а к мужу льнёшь!" - мысленно ответил ей Пампушка; он всегда предпочитал думать о людях дурно. А вслух произнёс:

- Если б ты, моя люба, не пошла за меня, я бы отдал богу душу!

- Такую душу? Богу? - и жёнушка как бы шутя сказала то, что думала: - Да господь бог её и не примет! - и расхохоталась.

Эта милая шутка придала обозному смелости.

- Покурить бы…

- Неси меня, неси… Желаю!

И пан Пампушка-Купа-Стародупский, покорённый таким аргументом, поскорее поволок жену куда-то дальше, в травы, надеясь на немедленное подтверждение её жаркой любви.

Они и поженились-то, пылая любовью, хотя, правда, кроме любви были у них для брака и другие поводы: у одной - богатство Пампушки, у другого - воистину царское приданое, которое пан гетман Гордий Пыхатый, что значит - Спесивый, прозванный в народе Однокрылом, дал за своей молоденькой служаночкой, что в пятнадцать лет стала ему и любовницей (а то ему одному, вишь, подлюге, было холодно спать), пышной и ко всем благосклонной Параской, которую сам пан гетман и назвал тогда Роксоланою.

И пани Параска-Роксолана, не слишком сокрушаясь о винограднике, коего сызмалу не уберегла, глумясь над постылым толстяком, подгоняла его, подсмеивалась, теша своё сердце:

- Неси меня, неси!

Сама же всё думала о том неотёсе, медведе, идолище Михайлике.

12

А милый неотёса, улёгшись на тканное материнской рукою рядно, что было на двоих - одно, пёстрое, в клетку, похожее на плахту, подложил кулак под щёку, да и поглядывал, будто ненароком, на ту балочку, куда понёс Пампушка свою пани, пока матуся не повернула его носом к небу…

- Глянь! Вон… видишь?

- Вижу, мамо, - так же шепотом отвечал Михайлик, переворачиваясь на спину и следя взглядом за двумя большими птицами, что кружились над ними в высоте, вознесённые не ветром, а весенней любовной игрой и вольным лётом, и всё в них показалось Михайлику вдруг необычным, и чудным, и чудесным, даже глаза вспыхнули у него от восторга пред их красой и свободой. Он ещё тяжело дышал после той притчи с Роксоланой, но голос его звучал уже не так хрипло, когда он молвил: - Я таких, мамо, ещё и не видывал.

- В степи не часто и увидишь: это, сынок, соколы! - и Явдоха, припав к уху сына, прошептала: - Такая пара птиц, сказывают старые люди… - и, оглянувшись, добавила ещё тише: - Они предвещают приход Козака Мамая.

- Мамая? Да это, может, и не те? А? Мамо?

- Не ведаю. Слыхала только, будто бы вот так и летят перед ним двое соколов, вестью об его приходе.

- А вы его когда-нибудь видели, мамо? Козака того? Видели?

- Прапрадед мой встречал его когда-то.

- А вы?.. Хотели бы? Иль боитесь?

- С чего бы честной матери бояться Козака?

- А всё ж…

Явдоха собралась было что-то ответить, но показалось ей, будто дрёма уже одолела хлопца, и сидела над ним мать тихо и сторожко, неслышно, про себя, как молитву, повторяя привычные ласковые слова, точно было ему не вот-вот девятнадцать, а пять или шесть.

- Мой сверчок полевой, - шептала над парубком мать, - зозулёночек! Кучерявчик ты мой, скакунок! Лебедёнок мой хороший! Картинка ты моя писаная!.. Ах ты ж узелочек мой тугонький, воробышек проворненький… - и доброту материнскую источали все морщинки её чистого и ясного лица, - доброту ко всему и ко всем, доброту в голосе, во взгляде, в любом движении, во вздохе, в слове, в молчании, - доброту, как то и надлежит любой матери, всем матерям всех времён и народов, матери, неньке, мадонне, которую господь бог сотворил для добра, для мира, для слёз, проливаемых тысячелетия - над ошибками и грехами неразумных детей; и хотя Явдоха, правда, не плакала сейчас, но всё же грустно ей было отчего-то, как всегда - матери, склонившейся над сыном, что вошёл уже в зрелую пору.

Мать охраняла сон Михайлика, хотя парубок, перевернувшись на спину, спать и не думал.

Он глядел в небо, на двух птиц, что предвещали будто бы встречу с чудесным Мамаем Козаком, про коего всякие дива в народе пересказывали из поколения в поколение, но скоро совсем позабыл про Мамая, затем что не надеялся когда-нибудь встретиться с ним, - Михайлик, коваль, просто лежал на траве, уставившись в небо.

Соколы те вскоре куда-то девались, но немало птицы было тогда в степи и без них: и дрофы, и журавли, и тетерева, и горлицы, и гуси, и утки, и грачи, и стрепеты, и коршуны, и степные орлы, - и всё это было в ту пору столь плодовито, что какая-нибудь куропатка за месяц выводила десятка три птенцов, - и это крылатое племя так громко ворковало, каркало, щебетало, посвистывало, курлыкало, щёлкало и распевало, что птичий грай над степью никогда не умолкал, ведь и чайки там стонали ещё, и лебеди трубили, и жаворонки славили солнце, и весело болтали скворцы, и всё это радовало Михайлика, и он по молодости ещё не искал меж ними жар-птицы, а сейчас ковалю казалось даже, что звончее всех голос у неугомонного прыгуна-кузнечика, ведь трещал тот над самым его ухом, так ловко трещал, что парубок забыл про всё на свете и сам трещать принялся - кто кого перетрещит, а потом ещё и лебедином грустным затрубил, жалобно заплакал чайкою, защёлкал соловьем, - обладал сей хлопчина даром перенимать голоса людей, зверей и птиц, петь на все лады.

- Кто это там едет? - вдруг спросила у хлопца матуся, заметив в отдалении, на дороге, какой-то обоз.

Но Михайлик, заслушавшись прескладной степной песней вопроса того и не слыхал.

А мама спросила ещё раз:

- Кого там несет?

Михайлик, вскочив, поглядев на дорогу.

Он был зорок, что сокол, и от его взгляда не могло укрыться ничто: ни большое, ни малое, ни далёкое, ни близкое, ни то, что надо, ни то, чего не надо.

Степной шлях никогда не знал покоя: и впрямь у окоёма чернел какой-то длиннющий обоз - волы, возы, несколько верблюдов, двое-трое верховых, десятки пеших.

Назад Дальше