Козацкому роду нет переводу, или Мамай и Огонь Молодица - Александр Ильченко 7 стр.


И мигом пропали все они в буйных травах.

Всё это случилось так быстро, что пан Демид Пампушка и опомниться не успел, как остался в голой и полной опасностей степи - вовсе, почитай, без оружной охраны.

30

В степи всё цвело, как и надлежит в травне-месяце (хотя, кстати сказать, травень - май - тогда по справедливости звался квитнем или цветнем, ибо всё в эту пору цветёт, а травнем называли месяц трав, нынешний квитень - апрель).

Однако не до трав и не до цветов было обозному Пампушке.

Степь кишела змеями.

И волки там водились.

И дикие коты.

И, что всего страшнее, люди.

В каждом яру могла подстерегать засада: желтожупанники Гордия Однокрыла, гетмана… поляки… а то и татары… грабёж, полон, даже смерть.

На господа сегодня уже надежды не было - после тех перьев.

Да и Роксолана, на мужа неласково глянув, отвернулась.

Ковырнув сапогом жертвенное огнище, где дотлевали ладан и перья, что дымом развеяли чеканные талеры и червончики, заплаченные чумацкому атаману, Демид Пампушка, со страху, со злости, с досады вспомнив, что и он некогда был козаком и человеком, вскочил на своего тяжеленного коня, чтобы догнать, остановить и вернуть козаков охраны, которые бросили пана с его челядниками посреди страшной степи, он уж и саблю выхватил, и тронул коня, но… ступак его, заржав, с места двинуться не мог.

Он прядал ушами, рвался вперёд, но не в силах был отделиться от других коней, - их там кто-то украдкой (уж не Козак ли Мамай?) сплёл вместе гривами.

Сверкнув быстрой сабелькой, отсёк Пампушка своего коня от других, разрубив сплетённые гривы, и опять хотел было кинуться за беглецами, но не успел конище, рванувшись под бешеными ударами всадника, не успел проскакать и десяти шагов, как вдруг лопнула кем-то заранее подрезанная подпруга, и шитое перлами седло сразу съехало набок.

Он, может, и упал бы с седла наземь, пан полковой обозный, да ноги его застряли в золотых стременах.

Он, может, как-нибудь и выпутался бы, да, на грех, от натуги порвался очкур на толстенном пузе важного пана, и шаровары свалились, накрыв преогромного коня с головой и ногами, - так они были широки, те козацкие штаны, что, пожалуй, могли бы укрыть ещё трёх таких же коней.

Конь сослепу рванулся вперёд, да чуть не упал, запутавшись в складках дорогого красного сукна.

Пампушка взывал к слугам, к челяди, к жене, но подступиться к коню уже нельзя было - тот, ошалев, шарахался туда и сюда, ничего не видя, спотыкался, чуть не падал, однако и на месте не стоял ни минутки.

С коня слезть пан Купа тоже не мог, потому что ноги, от колен, завязли не только в сбруе, а и в штанах, и конь со всадником, спутанные шароварами, разделиться уже не могли, превратясь в некоего диковинного кентавра.

Конь, шарахаясь, понёс его дальше и дальше, то и дело сослепу спотыкаясь, но (не промыслом ли божиим?) почему-то не падая.

Обозный слышал позади голоса супруги, челяди, всех очевидцев его стыдобы, всех, кто хохотал над его бедой.

Да и как же было не хохотать!

Когда штаны упали на коня, пану Купе, засветившему голым телом, нечем было себя прикрыть, а подштанников он, видно, не носил (до сих пор ведь не решили учёные: были у запорожцев подштанники или нет?).

Ослеплённый конь, спотыкаясь, нёс его дальше и дальше.

И кровь уже кинулась в голову Купе.

Почти обеспамятев, он думал про Козака Мамая:

"Чёрт его принёс на мою голову в такую пору… чёрт его принёс!"

31

А Мамай меж тем, в травах разыскав своего коника-разбойника, увидел, что тот уже привёл ему целый табун тарпанов.

То были добрые лошадки, но дикие и вольные, тонконогие, небольшие и быстрые - поспорят с ветром! - буланые с крупной головой на гибкой шее, с острыми насторожёнными, вытянутыми вперёд ушами, с огненными и злыми маленькими глазками.

Мамай подступил к одной резвой кобылке. Дикая тварь задрала голову, раздула ноздри, дрожа всем телом, била передними (ясное дело, нековаными) копытами, однако перед Козаком всё же устояла на месте.

Взяв её за кудрявую короткую гриву, которой никогда ещё не касалась человеческая рука, Мамай кивнул Михайлику, и тот не мешкая вскочил ей на спину, и выглядел он в тот миг препотешно, наш простодушный коваль: и страшновато было хлопцу вдруг очутиться на такой бешеной кобыле, да и мала она была для него, для этакого хлопчины, так что длинные ноги его чуть не волочились по земле.

Посадив матинку Михайлову на небогато, но славно украшенное седло своего иноходца, прозванного Добряном, Козак Мамай охлябь вскочил на другого тарпана, который невысокому ростом Козаку был в самую пору, и все двинулись в путь.

Впереди летел Михайлик.

Дикая тварь мчала его хоть и не быстрее мысли, однако обгоняя ветер.

Ветер свистел в ушах коваля, но лицо его пылало не только от ветра - обожжённое, даже опалённое жарким взглядом пышечки Роксоланы.

Высоченные травы хлестали по ногам, по рукам, по лицу: и курай, и донник, и ковыль, и катран, и полынь, и голубые петровы батоги, и богатырский чертополох, возвышавшийся над неоглядной степью не ниже, пожалуй, расцветающих золотом величавых жезлов дивины, кои подымались то тут, то там, чуть не к самому небу тянулись, как жёлто-ярые преогромные свечи в этом раздольном храме украинской красы природы.

Ничего того не видел Михайлик, разве что жёлтые цветы дрока, осколками солнца мерцавшие под ногами тарпана, - хлопчина рвался только вперёд и вперёд, убегая от необоримого соблазна, не изведанного ещё, но уже доступного, дразняще таинственного женского естества.

Скакал Козак Мамай на таком же диком коне, и откидные рукава козацкой одёжи за его спиной трепетали, точно крылья, и коротенькая люлька-зинькивка рассыпала искры - это постреливал шипучий и трескучий лубенский табачок.

Скакали и прочие козаки, оставив на произвол судьбы спесивого пана, гнали вовсю, трепыхая такими же рукавами-крыльями.

Неслась за ними и Явдоха на вороном скакуне Мамаевом, и доброму коню вёрсты были нипочём.

Не отставал от них и верный Пёсик Ложка, летел татарской стрелой на кривых ножках.

И, уходя степью вперёд и вперёд, Козак Мамай раздумывал о той тревоге, что вновь объяла Украину, о близкой войне, которая подстерегала их там где-то, в глубине степей.

Явдоха думала о сыне, который, без отца выросши, вступая ныне в жизнь без родителева глаза, без отцова дубаса, не знал ещё - что хорошо, а что худо, и был сейчас, видно, сам не свой только потому, что его парубоцкие мысли оставались где-то подле той непутёвой Роксоланы.

А не весьма целомудренные мысли парубка и правда витали в сей час там.

Не зная, куда ошалелый конь умчал запутавшегося в штанах Пампушку, Михайлик сильно тревожился: не случилось бы какой беды с той малолетней молодичкой, с Парасочкой, в неприветной степи.

А пани Роксолана, Параска, оставшись в пустыне одна с челядниками, без мужа, которого чёрт знает куда занёс укутанный в кармазиновые штаны ступак, пани вернулась на тот курган, где дотлевала куча ладана.

Отдав приказание слугам, пани и сама взялась за лопату, и всем гуртом они быстро повыбросили недогоревшие перья, и огнище вновь закурило так сладко, что господь бог молвил на небе святому Петру:

- Всё ещё не ходил?

- Не ходил ещё, господи.

- А ведь снова пахнет?

- Пахнет.

- Как должно?

- Хвала тебе, господи боже!

- Так ты, старик, сходи всё-таки… глянь. Кто же это хвалу такую пускает в небеса?

И пришлось старому Петру отправиться вниз.

Спуститься.

Поглядеть.

Записать.

И, волею случая, в перечень имён угодников божьих (или, как это называлось в небесной канцелярии - по-латыни, - в номенклатуру) попал не сам пан Купа, а его легкомысленная жёнушка, Параска Стародупская, которая не очень-то и смыслила, как сие высокое положение использовать себе на корысть, и только сейчас смекнула, что и муж иной раз может пригодиться в хозяйстве.

А сам Демид Купа всё ещё скакал на ошалевшем коне, коему закрыли свет запорожские шаровары.

Важный пан и вовсе уж обессилел от того, что с ним стряслось.

Он уже ни о чём не думал.

Одно, что тлело в уме обозного, - была злобная мысль о мести, о проклятущем том штукаре, что так посмеялся над ним.

"И чёрт его принёс на мою голову…"

32

- Черт меня принёс? - переспросил Козак Мамай, внезапно вынырнув на куцем тарпане невесть откуда и словно подслушав мысли обозного. - Не чёрт, а сто чертей! Сто сот чертей! Прорва чертей! - и спросил: - Ты мне хотел что-то сказать, пане Купа?

- Нет… ничего, - еле выдавил тот из себя и чуть не упал, потому что конь его, почуяв дух тарпана, дикого своего сородича, шарахнулся прочь и сослепу едва не угодил в какое-то степное озерко. - Ничего я сказать не хотел!

- Так прощай.

И Мамай, тронув чоботом своего дикаря, хотел было уже повернуть его гибкую шею в ту сторону, где лежал путь на город Мирослав, как вдруг Пампушкин зашароваренный конь оступился-таки в степное озерко, так что грязь полетела, однако не утоп - воды там, почитай, не было.

Конь сослепу барахтался в тине, а Пампушка хоть и всё видел, но выбраться из болота не мог и, думая, что уже тонет, запросил помощи у Козака.

А когда Мамай, вытащив его с конём на сухое, хотел было продолжать свой путь, пан Купа сказал:

- Спасибо тебе, пане-брате, за твою помощь, за твою ласку, за твою…

- Покури и мне ладаном! Ну? Хочешь небось, чтоб я тебя ссадил с коня? То-то и учтив стал. А?

И наш Козак Мамай, разодравши в клочья шаровары пана Купы, освободил его ноги из золотых стремян, вызволил от кармазиновых пут и конягу его, что тут же шуганул куда глаза глядят, будто ошалелый.

Пан полковой обозный, без штанов, в одних лохмотьях, оставшихся от черкески и жупана, топтался на месте, разминая ноги и собираясь с силами, чтоб двинуться на поиски обоза, голубого рыдвана и своей непутёвой жены.

Поглядывая на глиняную цветастую баклагу с горилкой, что висела на поясе у Мамая, пан Купа набрался храбрости, чтоб попросить хоть глоточек, уже и рот разинул, но Мамай промолвил:

- Ходи здоров! - и, чертовским своим смехом закатившись, вдруг снова пропал.

Словно и не было его здесь. Как языком слизало Козака.

Будто его, чертолупа анафемского, самого черти утащили - лупить с него шкуру на барабан.

Та самая прорва чертей, что носила его по всей Украине несчётные годы, те сто сот чертей, которые носят его по нашей вольной земле и ныне, сегодня, сейчас, которые будут носить его меж нами и вовеки веков, этого неумираху-неумирайла, пока мы живы, пока живёт славный украинский народ, его вольнолюбие, упорство в труде, даровитость, острое слово его, его песни, присловья да сказки, с коими из века в век мы растём, от малых лет, от первых шагов детства.

Песни, присловья и сказки!

У каждого народа - свои.

Но много и общего в сказках и пословицах народов, ближних соседей и дальних, в побасенках, анекдотах, в похождениях героев, созданных народным юмором - в Болгарии, на Украине, в Турции, в Хорватии, в Неметчине, в Литве, - и есть тьма-тьмущая народных анекдотов, записанных на Украине, где повествуется о том же, о чём, к примеру, и в сказах про татарского (узбекского, албанского, азербайджанского или болгарского) причудника ходжу (или моллу) Насреддина, хоть и неизвестно - когда, кто, где, у кого и что именно заимствовал и как зовут того моллу взаправду - уж не Козаком ли Мамаем?

Но я сызмалу слыхал эти сказки и анекдоты, как малую каплю из бездонного моря побасенок и небылиц моего родного края, благословенной Слобожанщины.

Песни, присловья и сказки!

Сколько я их слышал от матери моей…

Слышал и от матери моей матери - от родной моей бабуси, Ганны Александровны Гармаш.

33

У моей бабуси Ганны отец чумаковал, а дед её…

Немного довелось мне узнать про того деда Ивана, моего прапрадеда, - он преставился, когда бабуся Ганна совсем была малой, а вспомнил я здесь о нём лишь потому, что у Ганны Александровны в сарае над погребом осталась от моего прапрадеда, вернее, от его жены большая скрыня, с ящичком внутри - для денег, для кораллов, для ниток да иголок, - добрая ещё скрыня, на колёсиках, окованная снаружи узорным железом и славно расписанная изнутри. По стенкам - цветами. А на потрескавшейся и облупленной крышке скрыни сияла красками настоящая картина.

И не так уж она и трухлява была, помню, та скрыня, а только рассохлась изрядно, и не исчезал из неё свет божий, даже когда, бывало, заберешься в неё и накроешься тяжеленной крышкой, ибо крышка была щелястая, да и затканная толстой паутиной гонтовая крыша сарая светилась насквозь.

Мне уже было тогда лет пять, а то и шесть, и я частенько, если не пугали меня посаженные весной туда на яйца наседки, ложился на дно той скрыни и не сводил глаз с расписной крышки, которую я опускал над собой, словно погружаясь в иной мир, в мир диковинного чар-зелья (куда и мы с вами, читатель, вступаем сейчас в этой хитроумной книге), в мир сказки, в тот "волошебный" (как моя бабуся Ганна говорила) мир, которого не забуду я никогда в жизни, да и после смерти тоже, ибо я верю, что тропа к образу Мамая и тогда не зарастёт, и не потому не зарастёт, что я его так славно выпишу, а лишь по той причине, что здесь, надеюсь, будут явлены те черты национального характера, те полные глубокого смысла чудеса и приключения, что пришли в эту книгу от щедрот народа нашего, от его сказок, песен и дум, бывальщин да потешек, - дивные дива, создания духа народного, которые жить будут вместе с ним…

Лёжа там и глядя изнутри на свод скрыни, на картину, нехитро намалёванную на нём, даже я, малолеток простодушный, уже тогда начинал понимать, отчего прапрадед, умирая, велел себя в той скрыне схоронить - не в гробу, а в скрыне! - ведь и самый мёртвый мертвец, глянув погасшим оком на ту картину, улыбнулся бы, ожил бы вмиг и помирать уже не захотел…

Бабуся Ганна говорила, будто не попала тогда скрыня с бывшим чумаком в могильную яму лишь потому, что батюшка не дозволил хоронить Ивана в столь весёлой домовине; и ещё бабуся вспоминала, как все крепко тогда кручинились, не уважив воли старика, затем что были у него, как тогда сказывали, ещё и особые причины просить о таком гробе: мой прапрадед, говорили, в молодых годах, лет ещё за сто до смерти своей, встретился с героем той дивной картины, что ни сколь не почернела на скрыне от праха времён, - и всю жизнь потом прапрадед молил бога, дабы сподобил хоть раз ещё встретить Мамая Козака того, лукавого, острого, извечно молодого.

34

Весёлый образ Козака Мамая живёт в народе не одну сотенку лет.

И не две.

И не три.

Некоторые его современники свидетельствуют о знакомстве с тем характéрником-запорожцем в совсем давние времена, где-то ещё при зарождении Сечи.

Другие с ним плечом к плечу воевали в славном войске Зиновия-Богдана Хмеля.

Третьи встречали его на шляхах Украины уже после того, как народился на свет Тарас Григорьевич Шевченко. Был меж ними и мой прапрадед.

Но слыхивали люди, что и в первой империалистической войне года 1914-го бился Козак Мамай с врагами отчизны - всё такой же отчаянный и вечно молодой, - да и кто знает - не он ли, бывало, и в войне Отечественной возникал внезапно в часы суровейших испытаний в том или ином партизанском отряде и помогал громить фашистов на украинской иль на белорусской земле, не он ли, давешний запорожец, помогает и ныне строить электростанции на Днепре, на Волге или на Ангаре, а то, может, где и границы нашей Советской Отчизны охраняет, а то - книги пишет или кинокартины ставит, а то сады разводит, сеет хлеб или варит сталь этот мастер на все руки и штукарь на все штуки?

Вот так он, верно, и ходил по нашей щедрой земле, мудрости да хитрости из века в век набираясь, ходил и ходит, затем что жив он, дóлжно, и теперь, весёлый и неодолимый, вызванный к жизни в глуби минувших веков силой народной фантазии, - не Хитрый Пётр болгарский, не Ойленшпигель немецкий, не Совесдрал польский, не Домышлян сербский, не восточные лукавцы - Мушфики иль ходжа Насреддин, не румынские Пекале и Тендале, а таки наш козак - Мамай, своеобычное воплощение украинского характера, вечно живой образ вольнолюбия, стойкости и бессмертия народа, Козак Мамай, что на протяжении столетий, от всяких ворогов отбиваясь, лелеял давнюю мечту: не воевать, не насильничать, не ярмить никого, а у себя дома - сеять хлеб, класть камень, строить, - Козак Мамай - бродяга-запорожец, воин и гультяй, шутник и философ, бандурист и певец, бабник и вместе - монах, простодушный и мудрый колдун, бесстрашный лукавец, - в него и в ступе пестом не попадешь, - народный герой, коего искони знают люди на Украине, хоть про него над Днепром - ни сказок не сказывали, ни песен не слагали.

Назад Дальше