* * *
Этой же ночью штаб Колесникова переехал на новое место - в хутор Новая Мельница. Хутор стоял под бугром в затишке, в лунной тени еще одного бугра, слева. Внизу блестела схватившаяся льдом речушка Черная Калитва, вяло дымили десятка полтора труб, заливисто брехали разбуженные собаки, фыркали, осваиваясь в новых конюшнях, лошади штабных.
Лиду поместили в боковухе небольшого деревянного и теплого дома, хозяйкой которого была острая на язык старуха Авдотья - уже в первые минуты она наговорила Лиде бог знает чего: и чтоб сама себе "постелю" хлопотала, и чтоб корову ей доила, и чтоб полы через день мыла - будут тут топтать… За стеной разлеглись Опрышко с Филимоном Струговым. Опрышко почти моментально захрапел - да какое там захрапел! Стекла зашлись протестующим нервным звоном!.. А Стругов долго возился, вздыхал, почесывался: донимали, видно, блохи.
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
Лежа на жесткой полке прокуренного и неимоверно скрипящего вагона, Шматко намеренно делал вид, что спит. Говорить ему с попутчиками - двумя без умолку тараторящими бабами и пыхающим самокруткой мужиком - не хотелось. Было о чем подумать в этом переполненном людьми поезде, медленно ползущим на юг губернии. Да и не стоило привлекать к себе внимание. Бабы явно любопытные: та, что помоложе, несколько раз уже поднимала голову, звала попить вместе с ними кипятку - мол, не стесняйся, парень, если у тебя ничего нету, и сахарину найдем, и кусок хлеба, слезай. Шматко сказал, что ел недавно, сыт, скоро будет дома… К тому же он не любит сладкого. А за приглашение спасибо, бабоньки…
Его оставили в покое, и Шматко, повернувшись на шинели, затих. Смотрел в крашенную липкой коричневой краской стену вагона, слушал близкое сырое дыхание паровоза, лязг буферов, думал. Часа через три поезд придет на станцию, до родной Журавки там рукой подать, две версты. Можно и пешком, а случится какая оказия - подъедет.
В Журавке, кроме тетки Агафьи, тугой на уши старухи, теперь у него никого нет. Отца в восемнадцатом году забили шомполами казаки генерала Краснова, мать померла следом, по весне. Дом их стоит пустой, разграбленный. Тетка присылала как-то письмо, написанное соседской девчонкой: не обессудь, Иван, что не уберегла ваше добро - лихие люди все повытаскивали. Да какое там "добро"! Ухваты остались и чугунки. Живности у матери было две-три курицы да тощий петушок, ну, одежонка кой-какая осталась от отца…
Хоронили мать без него, Ивана, гонялся он в это время за махновцами на Украине. Потом вернулся, служил в Богучарском полку начальником пулеметной команды, бился в Крыму с Врангелем. За годы гражданской войны раза два, наездом, был дома. Заколотил хату кусками горбыля, постоял на родном подворье да и был таков. Шла еще великая битва с белогвардейщиной, не до хаты - некогда горевать. Бросил все и уехал.
Теперь вот возвращается. Для людей - насовсем, так как хватит, навоевался. Жить пока будет у тетки, Агафья хоть сварит ему да бельишко при случае простирнет. А там видно будет. В его хате и печь развалили, холодно, глина со стен осыпалась, как там жить? Но хата пригодится: на днях из Богучара приедут трое назначенных в отряд, потом еще. Спрашивать будут "батьку Ворона": мол, прослышали о таком, дело к нему есть. Люди эти проверенные, из Богучарской милиции и ревкома, кое-кто из Павловска приедет, там Наумович подбирал кандидатов. Любушкин, когда прощались в Воронеже, сказал: твое дело, товарищ Шматко, самому хорошо в Журавке закрепиться, нужный слух пустить, показать себя. А люди будут, это наша забота. Из местных мужиков тоже подбери нескольких, больше будет веры. Но смотри, чтоб не вышло осечки, иначе…
Да что он, маленький?! Заподозрят "батьку Ворона" - считай, дело провалено. Колесниковцы ни на какие переговоры с ним не пойдут, а просто уничтожат отряд и все. В том-то и задача, чтоб поверили. А там можно будет договариваться о "совместных" действиях, с Любушкиным они хорошо это обдумали, даже операции наметили. То на железнодорожную станцию нужно будет напасть, то на общественный ссыпной пункт, то обоз с хлебом перехватить или тот же продотряд разгромить…
"Банду" они с Любушкиным решили создать человек в семьдесят, не больше. Эскадрон. Часть лошадей возьмут в милиции да по окрестным деревням, а другие придется отбить в "набегах"…
Кого-то, видно, предупреждая на путях, заревел паровоз. Шматко свесил голову с полки, глянул в окно. Пошли уже знакомые места. Россошь проехали, долго стояли в Митрофановке, теперь уж километров десять осталось, не больше. Можно слезать.
Шматко спрыгнул на пол, натянул сапоги, шинель. Бабы, привалившись друг к другу, дремали, крепко держа на коленях чем-то набитые корзины. Мужик сидел у окна, позевывал.
- Приехал, что ль? - спросил он равнодушно.
- Ага, приехал, - кивнул Шматко.
Бабы услышали их разговор, проснулись, завозились, как куры. Молодая поглядывала на Шматко с прежним интересом - он, по всему, нравился ей.
- Мне, что ли, тут сойтить? - игриво сказала она. - А, Марусь?
- Гришка тебе сойдет, - ворчливо ответила другая баба. - Што я ему говорить-то буду?
- Ай, ну ево! Скажи, что у Россоши застряла, не смогла на поезд сести.
- Езжай, езжай, - улыбнулся молодухе Шматко. - В другой раз сойдешь.
- А ты… еще будешь ехать? - с надеждой спросила она. - Я дак в Россошь часто ездию, у меня свояченица там.
- Буду, буду, - пообещал Шматко. Он застегнул на все крючки шинель, присел на лавку - было еще время.
- Как зовут-то тебя? - спросил молодую.
- Дуня, - сказала она и зарделась. - Ветчинкины мы.
- Понятно. А меня Иваном зовут.
- Ага, Иван, - повторила Дуня и отчего-то засмеялась.
Поезд подкатил к станции, дернулся и стал. Шматко поднялся, кинул на плечо котомку, поклонился попутчикам.
- Ну, прощевайте, бабоньки. Ауфвидерзеен. Счастливо вам.
Он пробирался в тесном проходе между суетящимися людьми, спиной чувствуя взгляд молодой женщины. Уже с перрона махнул ей рукой - Дуня прилипла к окну, улыбалась ему. Хорошо было на душе, радостно как-то…
На голой степной дороге в Журавку его нагнала подвода. Шматко услышал позади себя грохот колес, фырканье лошади; повернув голову, смотрел на приближающегося возницу - плюгавенького мужичонку, в облике которого было что-то знакомое.
- Никак Иван?! - крикнул издали мужичонка и обрадованно затпрукал на лошадь, натянул вожжи.
- Яков? Ты?! - удивленно сказал Шматко, подавая односельчанину руку. - А я сразу и не признал.
- Да я, кто ж еще! - смеялся тот щербатым ртом, и желтые его, острые на концах усы смешно топорщились. - Садись, подвезу… Откуда путь держишь?
Шматко сел поудобнее, не спешил с ответом. Якова Скибу знал он с мальства, парубками на улицах Журавки сходились, бывало, в кулачных потасовках. Яшка открытого боя избегал, норовил ударить исподтишка, сбоку. Сторону в драках принимал сильных, тех, кто побеждал, слыл трусливым и ненадежным. Его потом били и те и другие. Щербатый рот - это с молодости, с памятных тех молодецких утех.
- Как там дом наш, стоит? - спросил Шматко.
- Стоит, куды денется! - Яков стегнул кобылу концами вожжей, но та лишь шевельнула куцым, в репьях хвостом, а ходу не прибавила. - Я слыхал, ты у красных был, - снова завел разговор Яков.
- И у красных, и у зеленых, у кого только не был! - Шматко досадливо махнул рукой. - С Махно вот как с тобой говорил…
- Так ты что же… у него… Или как?
- Гуляли, гуляли по Украине. - Шматко притворно зевнул. - Надоело все до чертиков!.. Ты-то, Яков, как живешь?
- Ды как! По-разному. Днем, стал быть, - так, ночью - эдак.
- Непонятно.
- А чего ж тут понимать, Иван? - хитро щурил маленькие бесцветные глазки Скиба. - Днем светло, а ночью - темно…
- Ну-ну, философ. Большевики тут сильно жмут?
- Да не так, чтобы очень… А ты из каковских будешь, Иван?
- Я-то?.. Я теперь сам по себе. Свободу люблю. Батько Махно научил. И вообще. Жизнь - она штука короткая.
- Да эт так, конешно. А что ж до дому бегишь? Разбили или как?
- Может, и разбили. Тебе-то что? - Шматко подозрительно глянул на Скибу.
- Так я… - Яков увел глаза. - Интересно, поди мы с тобой из одной слободы. Сколько годов не встречались.
- Вот и встретились, - неопределенно сказал Шматко.
С заснеженного бугра открылась им Журавка: припорошенные снегом соломенные крыши слободы, черные, как паутина, ограды огородов и дворов, белые дымы из труб. Тихо было и хорошо.
- Три года прошло, - вздохнул Шматко. - А вроде вчера уехал. Слобода по ночам снилась. Хоть и нет никого, а душа все не на месте.
- Родная землица, как жа, - согласился Яков. - Тянет до дому, это уж известно… Чем займаться думаешь, Иван? Голодное время-то.
- Чем!.. Хм. Подумать надо. На первый случай припас маленько, хватит, а там поглядим. А ты что это, Яков, выспрашиваешь? А? Не свистун у большевиков? А то гляди, у Ворона разговор короткий, - Шматко выразительно сунул руку за пазуху.
Скиба ненатурально как-то, испуганно захихикал.
- Токо мне и свистеть, Иван. Со щербатым-то жевалом. Чего мелешь?! Да и шкура - одна у каждого. Жалко.
- Шкуру береги, пригодится, - посоветовал Шматко. Он помолчал, зябко повел плечами: холодно, однако, в шинели, продувает. Как можно безразличнее спросил Якова: - А что в Журавке - тихо? Никто не шалит? Большевики вроде далеко.
Тот пожал плечами, шмыгнул простуженным носом.
- Ды как тебе сообчить, Иван. Время, конешно, неспокойное. Всякое бывает. Говорят, Колесников какой-то объявился.
- Колесников?.. Не слыхал. Кто это?
- А кто его знает! Говорят, из Калитвы, мужиков против Советов поднял.
- Гм. Смелый. Ну и что дальше-то?
- Дык… - Яков поперхнулся. - Власть свою установили, войско у них.
- А ты? В стороне? Или как?
Маленькое, сморщенное годами личико Скибы расползлось в загадочной усмешке.
- Мы люди темные, Иван. Живем тихо.
- Ну-ну. Сиди. А я что… Я сидеть, видно, не буду. Своя дорога. К Колесникову этому не пойду. Видал уже разных атаманов. Свободу люблю. И чтоб над душой не стояли. Вон батько Махно. Живет в свое удовольствие. То он большевиков гонял, то они его. То с белыми сватится, то против них… Ха-ха! Весело! Это я понимаю. Ты, говорит, Ворон, о себе думай. Чего, говорит, душа твоя просит, то ты ей и позволяй.
- Ворон… Это кто ж такой? - кашлянул Яков в кулак, вытер ладонью губы.
- Много знать будешь, скоро помрешь, - хмыкнул Шматко и знаком велел остановить подводу. Сошел с брички, отряхнул от соломы шинель.
- Да вам человека пришибить, што собаке муху проглотить, - покорно и боязливо сказал Скиба, с явным облегчением прощаясь со своим попутчиком.
- Ты вот что, Яков, - строго проговорил Шматко, - чтоб о нашем разговоре - никому. Понял? В одно ухо влетело, в другое вылетело. Мало ли о чем я тут болтал. Не видал, не слыхал, не подвозил. Ну? Кумекаешь?
- Да чего уж тут не понять! Можешь считать, в землю зарыл.
- Агафья-то жива?
- Жива. Вон, дым из трубы видишь?
- Вижу. Ты езжай, Яков. Спасибо, что подвез. А я тут, проулком. Короче, да и лишних глаз нету.
Скиба уехал, бричка долго еще громыхала колесами по пустынной улице Журавки. Шматко пошел, как наметил - проулком. Думал о том, что ему повезло с Яковом: он ни за что не утерпит, не удержит "секрета", с кем-нибудь да поделится. Уж Якова он знает! Скажет, поди, бабе своей, та - соседке…
Агафья - сухая телом, высокая старуха, закутанная драным теплым платком, - рубила во дворе сухую акацию. Она не слышала, как Шматко вошел во двор, стоял у нее за спиной, с улыбкой наблюдая за спорыми руками тетки. Потом взял у нее топор, и Агафья ойкнула, испугалась; подняла на племянника глаза:
- Ой, Ива-ан! Та видкиля ж ты взявся?! Матэ ридна!
- Да вот приехал, - Шматко показал на сучковатую и крепкую акацию, - помочь дровишек тебе нарубить…
…Вечером они сидели у теплой печи, и Шматко, напрягая голос, говорил тетке, что был на Украине, воевал там, а сейчас вернулся насовсем до дому - списали по контузии. Собирается ремонтировать свою хату, жинку бы надо завести, тридцать уже годов по земле все один да один мается, погулял, будет.
- Так, Иван, так, - согласно кивала тетка. - Что ж, хату бросили, батько с матерью сколько годов ее, проклятую, строили. Мать вон глины сотню возов на себе перетаскала, не меньше, живот сорвала, оттого и померла раньше сроку. И жинку треба заводить, это ты, Иван, гарно придумав, не молодый уже…
"Надо, конечно, в свою хату перебираться, - думал о своем Шматко. - Нельзя Агафью под удар ставить. Ведь, в случае чего, не простят ей племянника. И отца припомнят, и его службу в Красной Армии…"
Он забрался на пахнущую овчиной печь, блаженствовал в тишине и покое; в горнице ворочалась и вздыхала на кровати Агафья. Выл в печной трубе ветер: разыгралась, видно, на дворе метель. Хорошо, что успел он вовремя добраться до жилья, шел бы сейчас со станции…
Вспрыгнула с пола кошка, осторожно шла по ногам Шматко, отыскивая, вероятно, свое, привычное здесь место. Он взял ее на руки, положил рядом с собой, гладил. Любил кошек с детства, так же вот клал с собой на ночь, а мать, уже у сонного, забирала кошку, журила ее тихонько: "Ишь, барыня, разлеглась. Мышек иди лови…"
Шматко улыбнулся, ощутив себя босоногим худеньким пацаном, почувствовал вдруг руки матери, бережно накрывающие его стеганым лоскутным одеялом, даже голову поднял - показалось, что мать стоит возле печи, смотрит на него… Вздохнул, разочарованный, теснее прижал к себе кошку и заснул.
* * *
Дня через два явились в Журавку двое неизвестных. Спросили Ивана Шматко, пошли к дому Агафьи - оба молодые, с шустрыми смелыми глазами, в солдатских папахах и добротных сапогах. В хате вели себя шумно, выставили на стол склянку самогонки, но пили мало. Тетку Шматко величали Агафьей Спиридоновной, и она, непривычная и к такому обращению, и к поведению пришлых этих хлопцев, терялась: что за люди? чего им надо от Ивана?
Шматко объяснил тетке, что это товарищи по фронту, воевали вместе, люди мастеровые, печи умеют класть. Будут заниматься там, в хате, он вроде как нанял их.
Все трое уходили спозаранку в Иванов дом, ремонтировали его; скоро задымила печь, и запахло жилым.
Хлопцы прижились у Ивана, не спешили отчего-то возвращаться по своим домам. Скоро появились у них кони, кто-то из журавцев видел у приезжих то ли наганы, то ли обрезы. Ночами в доме Шматко подолгу не спали - горела лампа, шла вроде как гульба: о чем-то громко спорили, пели песни… Потом явились еще пятеро. Эти приехали на санях о двух лошадях, двое стали на постой у деда Линькова, а трое - у Шматко. Те, что были помоложе, ходили по Журавке, цеплялись до девок, несли всякую ахинею - дескать, они ни за какую власть, плевать им на Советы и на Колесникова, у них свой батько, Ворон…
На несколько дней Шматко уводил куда-то своих людей, потом они снова появлялись, но уже в большем количестве. Снова слонялись по слободе, зазывали журавских мужиков к себе, в "свободный от политики отряд", хвалили Ворона - жить с ним можно припеваючи, свободно, никого не неволит, делай что хошь…
В Журавке окончательно теперь утвердилось: Иван Шматко привел в родную слободу банду.
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
ПРИКАЗ
Штаба объединенных войск южного района Воронежской губернии
Всем уездным исполкомам, ревкомам и укомпартам:
(ОСТРОГОЖСК, ПАВЛОВСК, БОГУЧАР)
В целях ликвидации бандитизма и кулацких восстаний в южной части Воронежской губернии сего числа на станцию Россошь прибыл штаб объединенных войск южного района во главе с командующим войсками тов. МОРДОВЦЕВЫМ и чрезвычайным комиссаром, уполномоченным губкомпарта, губисполкома и губчека тов. АЛЕКСЕЕВСКИМ.
Все вооруженные силы южной части губернии, в чьем бы ведении они ни находились, переходят в распоряжение и подчинение вышеозначенному штабу, а также и органы, охраняющие революционный порядок (уездные чека и милиция). Все уездные исполкомы, волисполкомы и другие советские органы подчиняются штабу по вопросам, связанным с ликвидацией восстания и охраной революционного порядка. Все партийные органы, согласно постановлению губкомпарта, обязаны выполнять требования и распоряжения штаба по организации и мобилизации коммунистических сил для борьбы с бандитизмом и кулацкими восстаниями.
Для успешной борьбы с бандитизмом со штабом прибыла выездная сессия военно-революционного трибунала для разбора дел на месте.
Призываем местные партийные организации напрячь всю энергию для успешной борьбы и отбросить в сторону второстепенные задачи, сконцентрировать внимание на ликвидацию восстания, могущего повлечь неисчислимые бедствия для Республики.
Командвойск МОРДОВЦЕВ
Чрезвычком АЛЕКСЕЕВСКИЙ
14 ноября 1920 г.
станция Россошь.
Наступать на Колесникова было решено с трех сторон: из Гороховки, что под Верхним Мамоном, из Терновки и Криничной. В Гороховке уже стоял 1-й Особый полк под командованием Качко - шестьсот штыков при шести пулеметах; в Криничной - сборный отряд в восемьсот штыков; в Терновке - отряд Гусева с четырьмя пулеметами и двумя орудиями; в Ольховатке - три роты при двух пулеметах.
Жала красных стрел на штабной карте упирались в крупно напечатанные названия: СТАРАЯ КАЛИТВА, НОВАЯ КАЛИТВА. Здесь - логово повстанцев, здесь их главные силы. И здесь должно состояться сражение: Колесникову некуда деваться, он примет бой и будет разбит.
Так думали в штабе объединенных красных частей.
Отряд Гусева прибыл в Терновку поздним ноябрьским вечером. Дальний переход, степной холодный ветер, скудный обед сделали свое дело: бойцы жаждали тепла, ужина.
Село встречало красноармейцев гостеприимно - бойцов разместили в лучших домах, накормили, обогрели.
Командира отряда позвал в свой дом Петр Руденко. Гусев и комиссар отряда Васильченко охотно согласились. Жил Руденко в самом центре села, дом его выглядел добротным, теплым. Да и двор был большим; в него закатили оба орудия, лошадей поставили в конюшню, сам Руденко проследил, чтобы дали им сена. Сказал при этом, что пусть ездовые не стесняются, кормят лошадей вволю, сена хватит. Васильченко было возразил - дескать, зачем орудия закатывать во двор, потом с ними не развернуться в случае чего, но гостеприимный хозяин высмеял его сомнения: ворота, мол, широкие, выкатить пушку можно в один момент, и сам он поможет, служил в первую мировую в артиллерии, понимает кое-что. Оставлять же лошадей на морозе тоже не годится, пусть отдохнут в тепле, подкрепятся. А чтоб командиры не волновались - он сам, Руденко, готов не спать эту ночку, подежурить вместе с часовыми.
Васильченко хмурился, что-то хотел возразить, но Гусев, не высыпающийся уже третью ночь подряд, сказал, что согласен с хозяином, предложения его разумные, сразу видно фронтовика. Спросил у Руденко, отчего тот не в армии, воевал ли в гражданскую, и Руденко, засмеявшись, задрал полушубок, показал шрамы на животе - какой уж тут из него вояка!