- Ты скажи, хлопец, кто тут в Калитве помогав тебе? А? - настойчиво спрашивал Безручко. - Ну, Степка Родионов… А ще кто? Живого оставим, если скажешь.
- Дурак ты. - Павел сплюнул кровь. - Никакого Родионова я не знаю.
Евсей приладил тем временем к одной из перекладин амбара веревку, за связанные сзади руки потянул Павла вверх, к бревну, и Колесников, весь напрягшись, ждал: вот-вот закричит этот парень с измученными васильковыми глазами, попросит пощады, тогда и у него, у Колесникова, что-то станет в душе на место - все живые одинаковы, все хотят жить и боятся боли. Но Павел не проронил ни слова и скоро потерял сознание.
Разозлившись, Колесников зверем накинулся на Данилу Дорошева - тоже страшно избитого, окровавленного.
- Ну шо, Данила, нагулявся с моею Оксаною? - хрипло спрашивал Колесников. Он обошел стоявшего перед ним Дорошева с недоверием и некоторым удивлением: неужели правда, что могла Оксана полюбить хромого этого черта, пусть и со смазливой рожей?! Неужели бегала к нему на свидания, дарила ласки?!
- Оксану любил и люблю. - Данила пошатнулся от удара в лицо. - А тебе, паскуда, одно скажу: не жилец ты на этом свете. Ты бандюкам продался, шкура…
Колесников, скрипнув зубами, ударил Данилу ногой в пах, и тот скорчился от боли.
- И на власть нашу законную… руку подняв… Не будет тебе прощения. Попомни мои слова.
- А тебе за чекиста прощения нету! - Колесников, выхватив наган, одну за другой всаживал пули в живот Даниле. - Вот… собака! Подавись!
Он разрядил всю обойму, не чувствуя, однако, в душе облегчения и удовлетворения - и мертвый уже Данила, и парень из чека не покорились ему, не и с п у г а л и с ь с м е р т и!
Мать Данилы удавил матузком Япрынцев, молодой прыщавый хлопец, у которого пьяно тряслись губы. Но поручение Евсея он выполнил охотно, заслужил похвалу.
- Вот гарно, - подбодрил Евсей. - Это в первый раз не по себе, а потом ничо́го, пройдет…
…Оксана, которую грубо втолкнули в какой-то темный закуток с единственным, затянутым паутиной оконцем, слышала стоны Данилы, выстрелы. Она понимала, что озверевшие люди не пощадят и ее, пусть она и жинка самого Колесникова - велики были ее "грехи" и перед мужем, и перед повстанцами. Конечно, если бы она сказала Конотопцеву, что никакого отношения к раненому этому чекисту не имеет, все повернулось бы, наверное, по-другому, ее сейчас и не держали бы здесь. Иван, понятное дело, набросился бы на нее с кулаками: пусть ты, Ксюшка, и ушла сейчас к своей матери, наслушалась сплетней, но мало ли в семье бывает, позорить себя не позволю… Оксана физически уже чувствовала удары, рука у Ивана тяжелая, бил не раз. Но нынче дело битьем не кончится, вон что они делают с людьми! Данилушка! Что же они там с тобой вытворяют, бедный ты мой! И как же это они не подумали - надо было сразу и уходить из Данилиного дома, перевезти парня. А что теперь?
Дверь в ее закуток распахнулась; на пороге, поигрывая плеткой, стоял Конотопцев. Осклабился:
- Просют тэбэ, Оксана Григорьевна. Ходим.
Оксана пошла вслед за Сашкой по длинному-длинному амбару с разбросанными там и тут старыми хомутами, передками от телег, колесами, дугами, клочьями сена, рассыпанным зерном… В амбаре было холодно и пыльно, только что где-то здесь били Данилушку, тащили, видно, по полу, вон кровь.. Изверги! И куда же они его доли? Жив ли он?
Конотопцев привел Оксану в дальний конец амбара, толкнул ногою крепкую дубовую дверь, пропустил ее вперед себя - она очутилась в какой-то кладовке, где ярко и весело горела "буржуйка", было тепло. На топчане у стены сидел мрачный Колесников, а у "буржуйки", ковыряя кочережкой в распахнутой сейчас дверце, - Митрофан Безручко. Был здесь и Трофим Назарук.
- Ну, ты шо ж это робышь, Оксана? - добродушно прогудел Безручко, захлопывая дверцу "буржуйки" и поднимаясь на ноги. - Мужик твой за народную свободу бьется, а ты врагов наших ховаешь. А? Як це понимать?
Оксана молчала. Стоя у порога, она безотрывно смотрела на огонь, пляшущий в щелях "буржуйки", думала, что жалко ей не себя, а парня, так глупо попавшего в плен, и маленькую дочку, которой расти без матери. Страха она не испытывала. Знала, что ни слезы, ни крики о пощаде не помогут. Иван такой же безжалостный и жестокий человек, как и все, кто здесь сейчас был, и эти люди не остановятся ни перед чем, никаких оправданий не примут. Да и в чем ей оправдываться? Она поступила так, как подсказало ей сердце, не могла не помочь Даниле с его матерью и раненому этому парню. И как бы теперь над ней ни измывались - не пожалеет о сделанном; жизнь человеку спасала. Может, она чего-то и не понимает в политике, но хватит, насмотрелась на кровь и горе, и власть ей Советов по душе, потому как она за крестьян, хочет, чтобы они жили лучше.
- Ну, шо ж ты мовчишь, девка? - с плохо скрытой угрозой спросил Трофим Назарук. Он подошел к "буржуйке", сунул в печку кочережку, раскалил ее докрасна. Не торопясь потом вынул, запалил "козью ножку", углом торчащую у него изо рта, сплюнул в огонь. - Або язык у тэбэ в одно мисто утянуло, а? Наколбасила, так держи ответ перед командирами и мужем своим. Так, Иван Сергев? Ты-то чего нос опустыв? Твоя жинка…
- С-с-с-сука это, а не жинка! - вихрем взвился Колесников. В один прыжок он оказался рядом с Оксаной, коротко размахнулся, ударил ее в лицо. Оксана пошатнулась; почувствовала во рту кровь и сколовшийся зуб, закрыла рот рукою, ждала новых ударов. Прислонившись к степе, смотрела на Колесникова с ненавистью и вызовом: ну, бей еще, бей! Что ж ты стоишь?!
Но Колесников, лицо которого перекосило гримасой, вернулся на прежнее свое место, сел на топчан, опустил голову, тупо глядел в пол.
Назарук, все еще держащий в руке дымящую кочережку, глядя с сожалением на малиновое, медленно остывающее железо, усмехнулся.
- Сука-то она сука, это всем известно, Иван Сергев. Но хлопец тот, шо в тэбэ бомбы кидав, из чека, большевик. Выходит, Оксана, жинка твоя, с ними заодно.
- Делайте с нею все, шо считаете нужным, мужики, - глухо, не глядя ни на кого, сказал Колесников. - На все народна воля.
- Ну, жинка она все ж таки твоя, Иван, - подал голос Безручко. - Як скажешь, так и накажем. А лучше б сам. Выпоров бы ее, чи шо. Прощать такие дела… - Он крутнул с сомнением головой.
- Ишь, выпоров! - тут же вскочил Назарук. - Гадюку таку. Она с чека заодно, а ты - выпоров! К стенке ее, заразу, вместе с тем хлопцем и Данилой. Заслужили поровну.
Трофим, не выпуская из рук кочережки, приблизился к Оксане, кричал, брызгая ей в лицо слюной:
- С кем спуталась, стерва?! Тебя Колесниковы як путную в дом взяли, жила, горя не знала. А пришла до них с голой задницей. Вишь, сколько на ней надето: и шубка гарная, и шаль…
- Я и работала у них от зари до зари, - не выдержала Оксана, вскрикнула раненой птицей. - Все на мне було - и скотина, и огород, и свекор, когда захворав!.. Ты не знаешь, дядько Трофим!
- Все так. Все знаю! - не сдавался и Назарук. - А ты думала, богатство само в руки дается, а? Вот этими руками, голубушка, да горбом! Так же и батько его. - Он повернулся, кочережкой показал в сторону Колесникова. - И тож от зари до зари. А як ты думала? Это большевики напридумывали: кулаки, мироеды!.. На печи меньше надо было лежать, тогда б у каждого и хлеб, и сало были и…
- И горилка, - подсказал Безручко.
- …А тут являются эти голодранцы, продотряд - давай зерно! Давай скотину! Во-о, видали?.. И ты, зараза, туда же. Вот прутом тебя по этому самому месту, щоб не сучилась, щоб мужика своего не позорила!.. И с большевиками не якшалась.
Назарук отшвырнул кочережку, сел рядом с Колесниковым на топчан, в сердцах отбросил потухшую цигарку. Решил:
- Казнить ее, и все тут. Не маленькая. Знала, шо вытворяла.
Некоторое время в кладовке стояла жуткая тишина. Оксана, глотая кровь, мысленно прощалась с дочкой, слезы застилали ей глаза. Она понимала, чувствовала, что упади сейчас в ноги к мужикам, начни рыдать и каяться - может, и простят, помилуют. Но она стояла прямая, внешне спокойная, несломленная. Колесников не выдержал, выскочил вон, трахнул дверью. Теперь все, последняя ниточка-надежда оборвана, теперь она действительно в руках этих потерявших голову мужиков, вкусивших уже шальной власти и крови, не знающих сострадания…
- Ладно, нехай до дому идет, - протянул Безручко. - Лица вон на бабе нету. Может, на пользу пойдет разговор. А нет - в другой раз спуску не жди, Оксана. Все припомним.
Она, не чувствуя тела, повернулась, пошла. У широко распахнутых амбарных ворот остановилась, глаза ее в ужасе расширились: из-под кучи соломы торчали ноги в знакомых стоптанных сапогах. Она подошла, постояла, покачиваясь, прошептала:
- Прощай, Данилушка! Прощай, коханый мой.
Колесников стоял неподалеку, курил. Смотрел на Оксану, которая неверными шагами пошла от амбара прочь, спустилась с бугра по накатанной блескучей дороге к мостку через Черную Калитву - непокрытая ее голова с венчиком аккуратно уложенных волос гордо и печально покачивалась на обтянутых шалью плечах…
Этой же ночью, тепло закутав дочь, распрощавшись с матерью, Оксана Колесникова навсегда ушла из Старой Калитвы.
…Павла мучили еще двое суток, он жил и не жил эти дни: побоев уже почти не ощущал, нестерпимым огнем горело загноившееся плечо, а в голове стоял красный горячий туман, все перед глазами плыло, качалось…
В какое-то мгновение перед глазами его появилось знакомое лицо - да, это тот самый дед, которого он встретил в лесу под Гороховкой, с которым курил крепкий душистый самосад. Но почему этот дедок здесь? Зачем? Или все это ему кажется? Снится?
Нет, не снилось. Сетряков, вернувшись из разведки, доложил Конотопцеву обо всем, что видел и слышал: красные части готовятся к наступлению на Старую Калитву, в Россоши стянуты крупные воинские подразделения, ждут конницу, бронепоезд, какие-то пехотные курсы… Рассказал Сетряков и о встрече в лесу с незнакомым и подозрительным парнем, и Сашка тут же повел его в амбар: смотри, дед, не этот ли?
Окна в амбаре - под самым потолком, маленькие, зарешеченные, пропускают мало света; пыльными квадратными столбами падали лучи на загаженный земляной пол, на кучу соломы в углу, где шевелился, тихо стонал человек.
Сетряков подошел, вгляделся.
- Здорово, Павло! - негромко и уверенно проговорил он.
Павел приподнял голову.
- А-а… Это ты, дед? Здравствуй. Так ты, выходит, в банде?.. Ну, я так и подумал тогда, в лесу… Но ты, дед, еще не совсем для Советской власти потерянный человек, что-то у тебя в глазах человечье…
- Признайся им, сынок, - негромко попросил Сетряков. Он оглянулся на широкую амбарную дверь, у которой приплясывали на холоде часовые. - Может, в живых оставют, а? Ты молодой еще.
- Это я уже слыхал, дед. Приходил тут один бугай, в банду к вам звал… Тьфу!..
Павел застонал, с минуту лежал, не шевелясь, уткнув лицо в солому, скрипел зубами. Поднял наконец голову:
- Ладно, дед, иди с глаз. Опознавать меня пришел, да?.. Хороший мы с тобой табачок курили, сейчас бы затянуться пару раз… Ну, ничего. Скоро сюда наши придут, скажи им, дед, что Пашка Карандеев хорошо помер, честно. Ничем Советскую власть не подвел. Иди.
В дверях Сетряков столкнулся с явно подслушивающим их разговор Сашкой Конотопцевым.
- Ну что: этот? - вылупил он в нетерпении бараньи свои глаза.
Сетряков утвердительно кивнул.
- Он самый, Алексан Егорыч. Пашкой Карандеевым назвался. Сдается мне, из чека он. За Советскую власть агитировал…
…Здесь же, в амбаре, Евсей, алчно посверкивая глазами, отрубил Павлу обе ступни; Япрынцев с Коноваловым держали Павла за руки, кто-то из них стал коленом ему на грудь. Потом пленника выволокли из амбара, кинули в сани, стеганули сытого, тревожно прядающего ушами коня, и он понес их к берегу Дона. На высоком его берегу Япрынцев с Коноваловым выбросили истекающего кровью Павла в снег, захохотали: "Ползи, чека, в свою коммунию!"
Умчался снежный вихрь, поднятый санями, стихло все. Блистало в высоком бледном небе яркое солнце, мороз жег руки и лицо.
"А Катя все-таки внедрилась, - думал Павел, глядя перед собою на белый, ослепительно белый, неодолимый теперь простор. - Держись, Катюша, держись, родная…"
Мягко, неслышно пошел снег, стало быстро смеркаться. Пропадали в снежных кружевах очертания берега, далекого леса, глохли в сознании последние звуки. Павел, истекая кровью, слабея с каждой минутой, тихонько полз берегом Дона, оставляя на снегу алый глубокий след…
* * *
Дня через три к бабке Секлетее, квартирной хозяйке Вереникиной, пришли какие-то подростки, мальчик и девочка. Девочка плакала, говорила, что на их хуторе совсем нечего есть и кормить их с братом некому: отца убили еще в гражданскую, мать умерла десять дней назад, схоронили всем миром соседи, а им с Тимошей пришлось идти побираться. Спасибо, в Калитве люди отзывчивые: кто кусок хлеба даст, кто картошки, они кое-что насобирали по дворам, теперь, может, на неделю и хватит.
Секлетея, подперев голову сухим, сморщенным кулачком, жалостливо слушала подростков, смахивала слезы: да, сколько горя коммунисты эти принесли - и войну устроили, и теперь народ мучают, хлеб отымают у крестьянина. Изверги! И как только бог терпит их на земле?!..
Секлетея посадила подростков за стол, налила им горячих пустых щей, велела есть, выставила и чугунок вареной картошки. Позвала постоялицу, но Катя отказалась, не чувствовала голода - не до еды было. Мучила неизвестность, неопределенность ее положения, надо было что-то делать - шел уже, наверное, обоз с оружием для Колесникова, а она ничего не могла предпринять.
Подростки тихо рассказывали о своем житье-бытье, с аппетитом уписывали картошку. Девочка чистила кожуру тонкими, прозрачными пальцами, подавала мальчику, а тот, склонив к столу лобастую темноволосую голову, ел.
Катя вышла к ним, и подростки первыми поздоровались с нею: смущенные ее появлением, отложили было еду, но Катя сказала, чтобы они не обращали на нее внимания, стала спиной к печи, накинув на плечи вязаный платок - бабка Секлетея не очень-то жаловала свою постоялицу теплом. Греясь, наблюдала за подростками, вслушивалась в то, что говорила Таня, жалела их - вот действительно ни отца ни матери не осталось, ходи по дворам, побирайся. Но вспомнила и своих братишек и сестренок, у самой сжалось сердце - что бы она делала, если б не Советская власть, если б не помогли ей определить ребятишек в детский дом?
Катя заметила, что Тимоша как-то странно, очень выразительно смотрит на нее… У нее дрогнуло сердце: неужели эти ребята…
- Сидай и ты, Катерина, - снова позвала Секлетея, и Катя пошла к столу, но ела вяло, неохотно. Квартирная хозяйка дотошно расспрашивала Таню о родителях и других родственниках; оказалось, что больше никого у подростков нет, живи как хочешь. Хата пустая, живности на дворе тоже давно не стало, все поприели, кончилась и картошка. Теперь вот одна надежда на добрых людей.
- И походите по дворам, правильно, - одобрила Секлетея. - Уж как-нибудь с божьей помощью насобираете. Я тебе, Танька, вилок капусты дам, хочь и подмерз, а ничего, щец сваришь.
- Нет ли чего кисленького, бабушка? - спросила Катя, чувствуя, что надо как-то хоть на несколько минут выпроводить разговорившуюся старуху из горницы - вдруг да ее предчувствия подтвердятся?!
- Капусту квашену будешь? - спросила Секлетея. - Она у меня в погребце.
- Сходи, пожалуйста, что-то кисленького захотелось. - Катя улыбнулась реакции старухи: та понятливо и сочувственно закивала седой маленькой головой - как же, понятно…
Едва Секлетея, накинув на голову драный пуховый платок, вышла, Тимоша сказал вполголоса:
- Екатерина Кузьминична, вам привет от Станислава Ивановича. Пароль - "Князь у синя моря ходит". Мы к вам три дня добирались, не пускали в Калитву. Говорят, нечего тут шататься.
- Ой, ребята, родненькие вы мои! - У Кати на глаза навернулись слезы, так хотелось броситься сейчас к подросткам, обнять их, расцеловать!..
- Екатерина Кузьминична, у нас мало времени, говорите, что нужно передать Наумовичу, - деловито и строго сказала Таня, и Катя подивилась ее самообладанию. Вот так "побирушка"!
…Вошла Секлетея, впустив в избу клубы морозного воздуха, застукотела у порога подшитыми кожей валенками.
- Насилу откинула дверку, - жаловалась она. - Пристыла окаянная, хочь караул кричи. Я уж и вас хотела покликать. Танька, поди-к сюды, я и тебе вилок прихватила.
"Бог ты мой, совсем еще дети! - думала Катя, поглядывая на Тимошу. - Такое опасное дело, пришли в самое логово. Но, видно, нельзя было больше никого послать, взрослый человек очень заметен здесь, тут же вызовет подозрение…" Но как передать детям донесение? Написать все на бумаге? А вдруг они попадут в лапы того же Сашки Конотопцева? Дети не выдержат пыток, признаются - смерть всем троим. Надо что-то придумать. Думай, Катя, думай! Этого варианта, с детьми, они с Любушкиным не предусматривали, они очень надеялись на связных в банде Колесникова…
Теперь они все четверо сидели за столом, ужинали, и Катя расспрашивала Тимошу с Таней о смерти их матери - они ходили в тот день в Богучар менять кой-чего из одежды, а когда вернулись, то тетка Василиса, соседка, побежала им навстречу с криком: померла мать ваша, ребятки, где ж вы ходите?.. А мать им последнее отдавала, сама уж больше недели не ела ничего…
Катя плакала вместе с Таней и Секлетеей, которая все приговаривала: "Ето все из-за них, большевиков проклятых…"
За окнами между тем стемнело; Катя сказала хозяйке: куда, мол, отправлять детей в темень и ночь, пусть переночуют, а утром уйдут. Секлетея согласилась, постелила Тимоше на печи, а Таня легла с постоялицей на кровать.
Много раз повторила Катя то важное, что узнала за последние дни здесь, заставила повторять и Таню. Вслед за Катей Таня шепотом повторяла фамилии бандитов, количество пулеметов, пушек в их полках… обоз с оружием, может быть, уже движется в сторону Старой Калитвы из тамбовских лесов… Обоз - это очень важно, Таня, запомни!..
Потом, когда Таня уснула, Катя лежала с открытыми глазами, слушала лихой посвист ветра и шуршание снега за стеной дома, глухой и далекий лай собак. Посапывала у себя на койке бабка Секлетея, по-детски чмокал во сне губами Тимоша, скреблась где-то под полом мышь.
Катя думала о Павле. Только сейчас дала она волю горячим и нежным слезам. Нет больше на свете Павлуши Карандеева, парня с васильковыми, влюбленными в нее глазами. Умер Паша. Убит!