Мокрый, задыхающийся Павел, тяжело проваливаясь в снег, шел по бесконечному этому лугу, уже с трудом ориентировался в поднявшейся снежной круговерти, но четко слышал нарастающий справа гул - шел по дороге большой отряд конницы. Он знал, что на лугу конница рассыплется цепью, станет прочесывать метр за метром, искать его, полагая, что у него одна дорога, в камыши и лозняк, к берегу Дона, а он повернул совсем в другую сторону… И как хорошо, что пошел снег, совсем уже стемнело, не видно почти ничего.
По-прежнему мешал идти сапог с оторвавшейся подошвой, казалось, что подошвы совсем уже нет, нога ступает прямо в снег, и зачем, в таком случае, сапог? Саднило, горело плечо, перед глазами пошли желтые, оранжевые круги, быстро одолевала слабость. "Сядь, Паша, отдохни", - услужливо и заботливо говорил какой-то голос внутри, но Павел знал, что не сядет - потом не встанешь.
- Главное, Колесникова больше нет, - хрипло сказал ветру и снегу Карандеев. - А я дойду, дойду… Врешь!..
Шел он всю ночь, временами теряя сознание, шатаясь от усталости и боли, падая в снег и поднимаясь снова…
Последнее, что помнит Павел, - это две испуганные темные фигуры в утреннем лесу, санки с хворостом, на которых он лежал вверх лицом, негромкие голоса. Потом явилась откуда-то теплая изба, теплая вода и тугая, бережно обнявшая его плечо повязка…
Санки с хворостом и полуживым каким-то человеком Данила Дорошев с матерью привезли в Старую Калитву ранним утром. Тащили огородом, с опаской: парень на санках мог оказаться кем угодно, к тому же ранен, изошел кровью, значит, кто-то стрелял в него, или он сам от кого-то отбивался. Вчера палили в слободе весь вечер, палили и на лугу, - а кто? зачем? Словом, о парне надо было немедленно заявить Григорию Назаруку, полковому командиру, но Дорошевы не сделали этого. Парня раздели у печи, вымыли окровавленное плечо, забинтовали чистой тряпицей. Он тихо стонал, скрипел зубами, был все время в памяти, лишь под самый конец процедуры затих и на вопросы не откликался.
Данила - широкоплечий, с вьющимся русым чубом и такой же бородкой, сероглазый и большелобый - курил сейчас у печи, думал. Он знал уже, что Колесникова хотели убить вчера вечером, скорее всего, это и есть тот человек, который кидал бомбы, а потом стрелял из нагана. По всей слободе рыщут конные, спрашивают каждого: не видал ли чужого? Но как им быть теперь с этим человеком? Удастся ли спрятать его? А если найдут?
Вопросы перескакивали с одного на другое, теснились в Данилиной голове, но нужного, толкового ответа на них Дорошев не находил. Вполголоса, боясь потревожить забывшегося в боли гостя, Данила стал делиться своими сомнениями с матерью. Мать ответила: "Спасли, Данилушка, человека, знать, на то божья воля. Кто он и откуда, спрашивать не надо, оклемается и скажет сам, а не скажет… ну что ж. И так видно, что человек пришлый, издалека, но какая в том разница? У него, видно, и мать есть, и, может, жена, ребятишки, они со временем спасибо нам скажут, в ноги поклонятся. А сейчас пусть лежит, поправляется, даст бог - выздоровеет, поднимется…" Мать кинула на себя торопливый крест, подошла на цыпочках к двери в горницу, прислушалась. Раненый спал тихо, никаких звуков из горницы не доносилось. Данила, тоже подошедший к двери, обеспокоился - не помер ли! - а мать не пустила его дальше, не разрешила тревожить попусту: живой он, одеяло вон на груди подымается.
Данила, прихрамывая, вернулся к табурету у печи, сел.
- А хуже ему станет, мамо? - тревожно спросил он. - Что делать будем?
Мать вытерла концами головного в белый горошек платка рот, сложила на коленях руки.
- Да шо, сынок, робыть? И не знаю. Мабуть, до врача надо обращаться, до Зайцева.
- До Зайцева? - вскинул голову Данила. Керосиновая лампа, стоявшая на столе, освещала его склоненное к коленям лицо, завитки дыма цигарки, путающегося с кольцами бороды, обкуренные желтоватые пальцы. - В лапы бандюкам хлопца отдать?
- Может, он не скажет Колесникову? - неуверенно проговорила мать. - Раненый же!
Они помолчали, каждый думая о своем. Данила понимал, что нельзя доверять Зайцеву, тот обязательно скажет Колесникову или Конотопцеву, парня будут мучить, да и им с матерью не простят. Мать же прикидывала, куда бы сховать хлопца: выходило, что раненого ни в сарае, ни в подполе держать нельзя, не годится - человек он, а не какая там скотина. Можно, конечно, отвезти его на хутор к сестре Варваре, тут километров восемь, не больше, туда из банды не наведываются, старики одни, пусто. Но выдержит ли хлопец дорогу?.. Дня три нехай полежит, окрепнет, а там видно будет.
Кто-то стукнул в черное окно; Данила с матерью испуганно оглянулись - неужели пришли за хлопцем? Но не видел же никто, как везли они парня из лесу, никто им не повстречался и на огородах!..
Стук повторился - негромкий, вежливый; Данила, накинув зипун, вышел в сенцы, сказав матери, что скоро вернется, а сердце бешено стучало - вернется ли?
За углом дома, в тени, которую бросал на подворье высокий, крытый камышом сарай, стояла Оксана Колесникова - не сразу можно было и разглядеть ее. Данила, сколько давала сломанная нога, бросился ей навстречу.
- Ксюша! Ксюшенька!
Он взял ее озябшие, вздрагивающие пальцы, прижал к груди, заглядывал в белое при слабом свете лицо, в распахнутые тревогой и отчаянием глаза - что привело ее сюда?
Данила спросил об этом, и Оксана, припав к его плечу, заплакала, а он несмело гладил склоненную ее голову в белом пуховом платке, вдыхал переворачивающий душу запах ее волос, как и в девичестве венчиком уложенных над высоким матовым лбом. Сколько бессонных ночей провел он в думах об этой женщине, сколько хороших слов было сказано о ней в темноту ночи!.. И вот Оксана почему-то пришла, стоит перед ним несчастная, вздрагивающая от рыданий, в добротном кожушке и валенках, в белом пуховом платке на темно-русом венчике волос.
- Что, Ксюша? Что? - спрашивал Данила, теряясь, не зная, как вести себя с Оксаной; сердце его вздрагивало от вида мокрых ее щек.
- Иван, подлюка, женился там, на Новой Мельнице, - говорила она, вздрагивая плечами. - Девку ему какую-то привезли… женили…
- Погоди, Ксюша: женили? Или сам женился?
- Да какая в том разница, Данилушка? - Оксана жалостливо хлюпала носом. - Я ж его всю гражданскую ждала, и до революции, когда его дома не было, ногой на улицу не ступнула… А он видишь как отплатил?
Они ушли с улицы за сарай, лунный свет здесь совсем потерял силу, лицо Оксаны как бы растворилось в ночном стылом воздухе, лишь глаза по-прежнему были рядом, жгли душу Данилы тревожным огнем.
Оксана обняла Данилу, прижалась мокрым холодным лицом.
- Всю жизнь серденько мое к твоему ластилось, Данилушка! Как перед богом говорю. Знаю, нет мне прощения. Голова моя глупая не понимала, где счастье пряталось. За богатством погналась, хромоты твоей застыдилась… А люблю я тебя, Данилушка, ой как люблю!
Дорошев стоял, оглушенный речами Оксаны, ее видом, самим присутствием. Он улыбался потерянно и печально: зачем ворошить прошлое? Что теперь исправишь?..
- Ксюша… Ксюша… - только и повторял он. - Ласточка ты моя!.. Если б ты знала, как я тебя люблю!.. Но Иван - муж твой, и мало ли чего сбрешут про него.
- Бандит он, не муж, - говорила Оксана решительно, и слезы вспыхивали на ее глазах блескучими искрами. - Весь род наш опозорил, мать его горем изошла… И не убили же кобеля!
- Что ты говоришь, Ксюша! - отшатнулся от Оксаны Данила. - Муж он тебе, дочка у вас.
- Не-ет, Данилушка, не-ет, - говорила она распевно и качала головой; лицо ее каменело. - Плохо ты меня знаешь. Ушла я от него, мы с Таней у матери моей… А до тебя я пришла прощения просить. Знаю, гадкая я, дурная… Прости, Данилушка! Не держи зла на меня, баба я глупая…
- Ну что ж теперь, Ксюша! - Голова ее со сползшим на плечи платком по-прежнему покоилась на его плече. - Зла я на тебя не держу, знать, не судьба нам с тобою… Ласточка ты моя! Сколько я дум передумал, сколько ночей один стерег!..
- Давай уедем отсюда, Данилушка! У меня тетка в Донбассе, на шахтах… Если любишь, если простишь. А я для тебя чем хочешь буду… Таня еще мала, отца своего, бандюку, не упомнит, я ей ничего никогда не скажу… Дитя за отца не отвечае… Или требуешь уже мною, Данилушка? Скажи прямо!
- Да дите, понятно, ни при чем, - только и успел ответить Данила - на краю Старой Калитвы полоснули выстрелы, послышались крики, конский топот. Минуту-другую спустя пронеслись по слободе верховые, паля в воздух, горланя матерщину.
Оксана еще тесней прижалась к Даниле.
- Что это, Данилушка? Почему стреляют?
- Н-не знаю… Мало ли… Им только и делов…
- Мать казала, что ищут кого-то, кто в Ваньку стрелял, - зашептала Оксана в самое его ухо. - Вроде в слободе он должен бы быть, нету кругом следов, не ушел он… Я поняла, что чекист это.
- Да?!
- Коняку под Иваном он убил, а самого лишь напугал, морду Иван об дорогу расквасил. Человек этот раненый, Данилушка, кровь в лесу видели, наган нашли…
"Так вот это кто", - подумал Дорошев, и сердце его сжалось предчувствием беды - не миновать им с матерью расправы, не миновать. Может, попросить Оксану… Нет, что это он? Колесников не пощадит и ее. Нельзя…
- Ну что ты молчишь, Данилушка? - заглядывала она в его лицо. - В ноги тебе упала, решай.
- Надо хоть несколько дней обдумать, Ксюша. Не так все это просто… И шахты… что я там делать буду? А Тане твоей мы, конечно, ничего говорить не будем… Может, в Бобров переберемся? Там родня… Завтра, как стемнеет, приходи на выгон, - сказал он. - Я обдумаю.
Мимо дома снова пролетели конные, ахнул поблизости винтовочный выстрел, кто-то заорал дурным голосом; луна ушла за тучу, стало темно и совсем холодно.
- Я сказала матери, что к тебе пошла. - Оксана, опустив руки, стояла перед ним беззащитная, согласная на все. - Не прогоняй меня, Данилушка! Слышишь?
Данила настороженно повернул голову - скрипнула дверь в сенцах, мать его вышла на крыльцо, кутаясь в теплый платок; позвала тихонько:
- Данилушка! Ты где?
- Здесь я, мам, здесь! - откликнулся он торопливо, боясь, что она скажет лишнее, и шагнул к крыльцу.
- Парню… плохо что-то, сынок, - сказала мать. - Иди быстрее.
Шагнула из темноты и Оксана, встревоженно, понимающе блестели ее глаза.
- Ой, лышенько! - Мать Данилы испуганно всплеснула руками. - Это… ты, Оксана? Господи! А я думала… Сердце так и оборвалось. Данилушка! - простонала она. - Да як же ты?!.
- Чего вы так убиваетесь, тетка Горпина! - укоризненно и спокойно сказала Оксана. - Я поняла, что хлопец у вас, ну и что с того?
- Та у нас, у нас, - машинально повторяла мать Данилы. - Кровь из плеча пошла, а я сама ума не дам… Да и душа за Данилушку болит - ушел и нема.
Данила, а за ним и Оксана, вбежали в дом. Павел метался в бреду, повязка с его плеча сползла, рана кровоточила. Оксана быстро перемотала тряпицу, положила руку ему на лоб.
- Горит весь, - негромко, с тревогой в голосе сказала она. - Порошки нужны.
- Та яки ж у нас порошки, Ксюша?! - все еще плакала мать Данилы. - Хотели ж сначала до Зайцева пойтить…
- Ну да, до Зайцева! - перебила Оксана. - Хлопца этого тут же схватят, мордовать начнут… Вот что. Сейчас я до дому сбегаю, у меня были какие-то порошки… и, кажись, бинты. Тряпки эти держать долго все равно не будут.
- Ой, лышенько! - снова всплеснула руками мать Данилы. - Да там же на улице носятся эти… Бахають из винтовок, не чуешь разве?
- Пусть бахают, - засмеялась Оксана. - Жинку атамана небось этим не напугаешь.
Она поспешно ушла, а мать, укутав раненого, тревожно и немо смотрела на Данилу.
- Ты не думай ничего, мам, - стал он успокаивать ее. - Оксана не скажет.
- Ой, не дай бог, сынку! Не дай бог!
Оксана скоро вернулась. Заново перебинтовала парня, напоила чем-то из принесенной склянки, сказала, что теперь он будет спать спокойно и срывать бинты не станет.
- Ну, слава богу, - говорила обрадованно мать Данилы. Она плотнее задернула занавески на окнах, притушила лампу.
- Завтра ночью к нам его перевезем, Данилушка, - решительно говорила Оксана, прижавшись к Даниле плечом. Они сидели на лавке у печи, слушали, как беснуется за окном ветер, как шуршит под полом мышь. - У нас его никто искать не будет. Закроем в спаленку, она глухая, во двор окнами, да еще ставни…
Оксана тихонько и счастливо засмеялась, ластилась к Даниле, заглядывая ему в лицо ласковыми глазами. Он гладил ее волосы, соглашался охотно, что да, так будет лучше и безопаснее для всех, а поправится парень - можно будет переправить его и к тетке Варваре, материной сестре…
На улицах Старой Калитвы все еще было неспокойно; слышались резкие голоса, фырканье лошадей, лай собак.
Данила встал, потушил лампу, светало. Кажется, пронесло. Теперь можно идти и Оксане.
Данила подошел к окну, прислушался. Кто-то остановился напротив его дома, зычно, по-командирски, крикнул:
- А ну давай тут пошукаем, у Данилы. Мало ли что!
В доме поднялся переполох.
- Спрячься хоть ты, Ксюша! - вскрикнула мать Данилы, прилегшая было на лежанку, а сейчас вскочившая, мечущаяся по горенке. - Вот сюда… Нет, тут увидют, окаянные. Лучше здесь, за занавеску. Тут у мэнэ рогачи та веники… Становись ближе к стенке, к стенке!.. Ой, лышенько. Пропали мы, Данилушка!..
Явился Сашка Конотопцев, с ним - двое с винтовками, из разведки.
- Посторонние есть? - с порога спросил Сашка и, не дожидаясь ответа, пошел в горницу, придерживая рукой длинную, не по его росту шашку на боку, зорко поглядывая во все углы.
- Коновалов! Япрынцев! Сюда! - крикнул он через минуту, и двое, стуча сапогами, кинулись на его зов.
Конотопцев держал под прицелом нагана мечущегося в постели парня, матюком позвал Дорошевых.
- Кто такой?.. Я спрашиваю, Данила! Тетка Горпина?! Откуда взялся хлопец?
Мать Данилы опустила голову.
- Да хворый же он, Александр Егорыч. Родня наша. В гости приехал и захворал. Опусти наган, чего ты человека пугаешь. Он и так…
- В гости?! Захворал? - недоверчиво спрашивал Сашка, подступая к постели, вглядываясь в бледное, заросшее трехдневным волосом лицо. - А не в лесу ли вы его подобрали? А? Данила! Чего молчишь? Ну! Ездили за дровами?
- За дровами ездили, было такое, - хмуро отвечал Данила. - А парень этот - родня наша, приехал и захворал.
- Ага! Значит, были в лесу! - обрадованно проговорил Сашка и отошел от кровати, сел в отдалении на табурет. Дулом нагана столкнул малахай на затылок, обнажился мокрый, с прилипшими волосами лоб.
- Ездили и привезли, так? - спросил он, недобро посмеиваясь, показывая глазами на раненого. - А мы, бога мать, с ног сбились, мы, как волки, по лесу рыскаем, следы его нюхаем - куда побежал, кто спрятал… Та-ак… А хлопчик уже в постельке, болячку лижет…
Сашка вскочил, подбежал к кровати, сбросил с Павла лоскутное пестрое одеяло, заорал:
- Подымайся! Кому говорю! Ну! - и трахнул из нагана в потолок.
Павел вздрогнул, открыл воспаленные, ничего не видящие глаза, повернул голову.
- Коновалов! Япрынцев! Одевайте красную сволочь! Да в сани его, в штаб повезем. И вы, тетка Горпина, с сынком собирайтесь! Разберемся, что к чему.
Уже выходя из дома, Сашка просто так, на всякий случай, отдернул занавеску печи, присвистнул пораженный:
- Фью-у-у… мать твою за ногу! Оксана?! И ты туточка? Вот это да-а… Вот это подарочек Ивану Сергеевичу. А ну, выходи.
Оксана молча вышла из своего угла, молча же стояла перед Конотопцевым - красивая и бледная в распахнутой шубейке и сброшенном на плечи платке.
- Помогала им? С парнем-то? Или как? - спросил Конотопцев. - Может токо… хе-хе… блудила тут, а? Случайно зашла? Как скажешь, так и передам.
- Помогала, - твердо, без колебаний сказала Оксана.
- Ну и дура. - Конотопцев с сожалением сплюнул. - Теперь с тебя, Ксюшка, Иван Сергеевич шкуру спустит. А не он сам, так найдется кому… Ладно, идем. Нехай в штабе разбираются. Ох, едрит твою в кочерыжку. Вот это улов!..
…Допрашивал Павла сам Колесников. Он, с перевязанной головой, черный от злобы, пришел в амбар, где при Советах был ссыпной пункт, а сейчас держали пленных, сел на услужливо подвинутый Евсеем ящик от патронов, смотрел на лежащего у его ног человека, который день назад охотился за ним, швырял в него бомбы. Павел приподнялся на локтях, хотел сесть, но, охнув от боли в плече, снова опустился на солому. Он хорошо понял взгляд Колесникова и его душевное состояние: болезненное любопытство и плохо скрытый страх светились в его встревоженных, растерянных глазах. И руки Колесникова мелко, но заметно подрагивали.
- Что дрожишь, Колесников? - насмешливо спросил Павел. - Я у тебя в плену, радоваться должен, а ты…
Колесников заметил, на ч т о именно смотрел полуживой этот чекист, поспешно стал закуривать, занял руки делом. Жадно и торопливо затянулся, сквозь дым папиросы разглядывал Павла, думая, что сильным и смелым надо быть человеком, чтобы вот так вести себя перед смертью. А может, просто дураком, не понимающим, что жизнь одна, другой не будет. С третьей стороны, у чекиста нет выхода, он хорошо понимает, что в живых его не оставят, как бы он себя ни вел, и потому решил быть самим собой, не извиваться душой. Что ж, и это понятно.
"Взять бы да отпустить", - неожиданно для самого себя подумал Колесников, понимая, что этим вызовет сильное недовольство штабных - все они предвкушали какую-нибудь необычную кровавую расправу над парнем из чека. И вдруг отпустить. Нет, уйти ему отсюда не дадут, даже если он, Колесников, и распорядится.
И все же какое-то мгновение Колесникова цепко держала эта мысль. Он не смог бы найти точного объяснения причин ее появления, но мысль эта ему нравилась, тешила какой-то смутной надеждой, предположением: а случись что с ним самим? Ведь все в мире так переменчиво. Лежал бы он сейчас на соломе вместо этого парня… А потом поставили бы перед столом, за которым сидел Трофим Назарук, штабные…
Вспомнив недавнее прошлое, Колесников зябко повел плечами, спросил Павла, из каких он мест родом, где живет его мать.
- Родом я из России, Колесников, - был ответ. Голос у парня по-прежнему насмешливый, живой - не было в нем и тени страха. - Кому надо, найдут мою мать, скажут…
- Неужели тебе не страшно? Помрешь ведь скоро, - Колесников с нервной улыбкой оглянулся на стоящих рядом Безручко и Евсея.
- Смотря за что умирать, Колесников, - ответил Павел. - Тебе, вижу, страшно, потому что ты трус. За жизнь свою подлую кому угодно служить готов…
- Думай, шо говоришь, парень! - грозно прикрикнул Безручко. - Языка за такие речи лишишься.
- Поздно уже думать, дядя. - Павел шевельнулся на соломе, лег поудобнее. - Времени не осталось. Да и Советская власть меня таким сделала.
По знаку Колесникова Евсей набросился на Павла, бил его в лицо и ребра носками тяжелых кованых сапог, выкручивал раненую руку. Потом облил ледяной водой, привел в чувство.
Безручко наклонился над Павлом - тот тихо, сдерживая себя, стонал.
- Ты ще молодой, хлонец, - вкрадчиво говорил голова политотдела. - Жить тебе да жить. А много не розумиешь. Власть ваша - она на два дня, а нашей - века стоять.
- Брешешь, гад, - внятно сказал Павел. - Власть у народа всегда будет Советской. Запугали вы своих хохлов, одурачили.