Свободная охота (сборник) - Валерий Поволяев 15 стр.


Прямо перед ним вдруг всколыхнулась, пыхнула султаном земля, вывернулась наизнанку, будто из глуби её вырвался наружу, стряхивая с себя грязь, сохлые комки, гигантский червяк, пыль чуть ли не до глаз достала, но всё-таки не достала и с тихим скрипом осела. Стреляли по нему, Князеву, но стрелявший поспешил – хотел взять сержанта влёт, как утку, и слишком рано нажал на спусковую собачку. Протяни он ещё чуть – и попал бы; факт, что душман промазал, принёс Князеву удовлетворение, в нём даже возникло что-то радостное, слепяще-яркое – не его, выходит, пуля была! В воздух, в никуда убежала.

Посмотрел: как там Наджмсама, как там наши ребята? Наджмсама была молодцом, действовала правильно – скомандовала своим подопечным, чтобы те отползли за дувал – перестрелка явно затягивалась, душманов много, выкуривать их будет трудно, патроны надо было беречь, но патроны – это дело десятое, главное – сберечь собственные головы.

Ткнувшись в мелкую длинную выбоину, Князев пополз по ней к Наджмсаме – выбоина хоть и малая, воробей в ней не скроется, а всё тело защищает, всё надежнее себя чувствуешь. "Откуда же бьет этот зараза бур? С крыш, что ли? Или где-нибудь в стороне пристроился и под общую шумиху пытается открыть снайперский счёт? Как же его нащупать, как? Вот задача-то…

Почувствовал, как промокла и сделалась жаркой спина; пока он полз, драя пряжку собственного ремня, у него оторвалась пуговица и, жестяно пощёлкивая, откатилась в сторону. Потянуться бы за ней, да не дотянешься – снова громыхнет бур, накроет.

Выбоина кончилась, дальше шла ровная, хорошо утоптанная площадка – рыночные торговцы и покупатели постарались, притоптанная земля стала твёрдой, деревянной, её, наверное, даже пуля не пробивает, отскакивает, уходит в сторону. Князев, не мешкая, выметнулся из выбоины, стремительно понёсся вперед, пробежал метров двенадцать, упал в очередную выбоину, перекатился на бок и в ту же секунду ударил из автомата по душманскому дувалу – надо было прикрыть ребят, которые сейчас должны побежать по утрамбованной базарной площадке следом за ним.

И афганские товарищи, и наша охрана, хоть и оттягивалась за дувал, поддержали Князева – одного его автомата мало было бы. Негматов со своими ребятами в этот момент уходил по ту сторону базарной площади – к душманам надо было подбираться с двух сторон, кольцом.

В это время перед Наджмсамой хлопнула пуля, забила ей глаза твёрдой земляной крошкой, она выкрикнула что-то неразборчиво, притиснула руку к глазам, и в тот же миг её ударила вторая пуля. Удар был тяжёлым, Наджмсама дёрнулась, голова её обессиленно запрокинулась назад, тело, поймав свинец, согнулось – Наджмсама проволоклась по земле метра три.

Князев оттолкнулся правой ногой от чего-то твёрдого, устойчивого – похоже, камень попался, – кинулся на подмогу Наджмсаме. Он готов был сейчас сделать что угодно, отдать жизнь свою, всё, что он имеет, лишь бы с Наджмоамой всё обошлось. Рана казалась неопасной. Хотя то, что он видел, не оставляло надежд – стрелок из бура сделал свое чёрное дело.

– С-сволочь! – стиснул зубы Князев, засипел сдавленно. В следующий миг он очутился около Наджмсамы, пробормотал тихо: – Как же так получилось, а, Наджмсама? Почему ты не береглась, а?

Она поймала своими глазами его глаза, улыбнулась через силу, попробовала дотянуться рукой до лица, чтобы стереть кровь, но бесполезно – рука уже не подчинялась Наджмсаме. Он пытался перевязать Наджмсаму, но у него будто руки отшибло: пальцы не слушались, дрожали, были чужими, перед глазами всё прыгало, колыхалось, дрожало студенисто, земля ерзала из стороны в сторону, как пьяная.

– Наджмсама, не умирай, а? Наджмсама! Не умирай, пожалуйста!

На память ему вновь пришёл цветок – смятый, горящий пламенем, брошенный к самому лицу, причём уже не пахнущий, наполовину мёртвый и всё-таки сохранивший крохи жизни и потому просящий защиты, встал зримо, возникнув буквально из ничего, из воздуха, задрожал, заколыхался – лепестки гульруси были живыми, и стебель, хотя и помятый, надломленный в нескольких местах, тоже был живым, поставить бы цветок в стакан, он живо бы пришёл в себя – и это видение отрезвило Князева, выдернуло из больной, трясучей одури, вернуло на круги своя. Земля перестала пьяно раскачиваться под ним, пальцы не дрожали, руки были своими, но всё равно это не принесло радости Князеву, скорее ощущение горечи, чего-то очень холодного, ледяного, всегда прокалывающего человека насквозь, будто бабочку, угодившую под булавку юного натуралиста, воздух очистился от пыли и жёлтой глинистой налипи, всё встало на свои места, сделалось ясным, отчётливо видным, к ледяному комку, сидевшему в нём, к пустоте добавилась острая физическая боль, от этой боли просто некуда было деться, она намертво перехватила дыхание, давила на грудь, перекашивала рот, от неё даже глаза пошли как-то враскосяк, сдвинулись со своих мест, и вместе с ними сдвинулись, раздвоились все предметы.

– Наджмсама, не умирай! – униженно, осекающимся, чуть слышным шёпотом попросил он. – Ну пожалуйста… Не умирай, а?

Увидел, как в задымленных глазах Наджмсамы что-то шевельнулось, сдвинулось в сторону, появилась чистая синяя глубь, из которой, если нырнешь в неё один раз, не дано уже вынырнуть, и Князеву захотелось нырнуть, но вместо этого он попросил прежним чужим шёпотом:

– Держись, Наджмсама! Всё будет в порядке. Сейчас я тебя перевяжу и – в госпиталь. Всё будет в порядке, Наджмсама!

Звуки до него почти не доходили. Так, доносилось приходящее извне какое-то слабое тарахтенье, фырканье, хлопки, треск разрываемой ткани, и всё. Не слышал он ни буханья невидимого бура, ни автоматных пуль, поющих свою опасную песню прямо над ним, чуть ли не волосы состригающих с князевской головы, ни команд лейтенанта Негматова, берущего с ребятами стреляющие дувалы в кольцо, ни кропотанья лежавшего неподалеку Матвеенкова. Матвеенков не оставлял сержанта, прикрывал его огнём, стрелял из "калашникова" в розовые цветки, когда они распускали свои чаши в прорезях дувалов, либо пересекал цветную трассирующую строчку, устремлявшуюся в их сторону, гасил чужие пули собственными.

– Товарищ сержант, торопитесь! – дважды выкрикнул он между очередями, голос его был настолько истончившимся, пронзительным, что его, наверное, можно было услышать и во время стрельбы, голос перекрывал своей звонкостью и тоном стрекочуще-назойливый звук очередей.

Но Князев не слышал Матвеенкова, он перевязывал Наджмсаму, делал всё, чтобы кровь не ушла, успокоилась, рана затянулась, будто обрызганная живой водой, края пулевого пробоя сомкнулись, бормотал что-то ласковое, невнятное, только ему одному да Наджмсаме известное. Он перевязывал Наджмсаму прямо поверх рубашки, боялся разорвать ткань, обнажить тело. Заторопился, подстёгиваемый одной-единственной мыслью: скорее, скорее, скорее!

– Поторопитесь, товарищ сержант! – подстегнул его и Матвеенков тонким выкриком, надавил пальцем на спусковой крючок, очередь получилась длинной.

Не пожалел Матвеенков патронов, сжёг их за милую душу, пустив в никуда, бросил косой взгляд на Князева, снова нажал на спусковой крючок. На сей раз бил точнее и короче. Матвеенков чувствовал себя мстителем, он мстил за боль Наджмсамы, за её кровь, за маету Князева, за всё худое.

Такое происходит со всеми нами – в один прекрасный момент мы неожиданно обретаем себя и уж потом, задним числом, задаём сами себе удивлённо вопрос: а как же это произошло? И вот какая вещь: подобные открытия – переломные. Человек, вскарабкавшийся на одну ступеньку собственной пирамиды, являющейся, естественно, некоей моделью мироздания, точнее, отсветом её, перемещается в новое возрастное состояние. Он стареет. И не постепенно, понемногу, неприметно для чужого глаза, а как-то махом, в один присест: глядишь – и горькие морщины на челе юнца появились, и седые прожилки в крепкой, густой шевелюре, и гусиные лапки в подглазьях, и некий серьезный, мудрый свет во взоре.

Именно в таких случаях наши матери восклицают с печальным удивлением: "Боже, как он повзрослел!" – говоря почему-то о нас – и это обязательно – в третьем лице, как об отсутствующих, а потом сжимают губы в горькую морщинистую щепоть – некую сень, отсвет креста, обессиленно опускаются на стул и замирают в долгом молчании.

Желтоватый плотный воздух вновь – в который уже раз – разломился, проткнутый тяжелой, басистой пулей – невидимый стрелок, вооружённый буром, доконает их, это точно; хорошо ещё, что он порядочный мазила, иначе всех бы перещёлкал, – горячая свинцовая плошка прошла низко, сдёрнула с Матвеенковской головы панаму, отбила в сторону, впилась в низ дувала, выкрошив из него глиняную труху и взбив пылевой столбик.

– Ах ты!.. – тоненько воскликнул Матвеенков, хотел было выругаться, да не потянул, слаб оказался – с детства не приучен к ругательствам; поменял автоматный рожок и очередью прошёлся по верху дувала, за которым сидели душманы. – Ах ты!.. – снова зазвенел над площадью его голосок, врезаясь своей остротой, резкостью пионерского горна в стрельбу.

Отстрелявшись, он выдернул из подсумка два спаренных валетом рожка, перевязанных синей изоляцией, положил рядом – сейчас в магазине снова кончатся патроны, надо будет быстро поменять, – оглянулся на Князева: как там сержант? Князев, приподняв Наджмсаму, заканчивал бинтовать её, обматывая сахарно-ломким, каким-то неестественно белым бинтом. И хотя он подложил под бинт большой, с кулак величиной, ватный "рюкзак" – тампон, прикрытый сверху резиновой пленкой, кровь всё равно впитывалась в бинт, обходя резиновый отонок; она выхлёстывала толчками из пулевого пробоя, и Князев ничего не мог поделать, – видать, пуля зацепила какую-то артерию. Остановить кровь можно было только в госпитале либо в фельдшерском пункте.

Пискнул возмущенно "мураш" Матвеенков, сжался, обращаясь в нечто засушенное, занимающее как можно меньше места: ведь он не защищён ничем… Но и Князев с Наджмсамой тоже под пулями находятся, тоже ничем не защищены, они на этой площади со всех сторон видны, и эта незащищенность близких людей будто бы ушибла Матвеенкова, он почувствовал себя в неком капкане, в который попал ни за что ни про что.

– Товарищ сержант, уходите быстрее! Отползайте! – Матвеенкову показалось, что кто-то высунулся из-за дувала, выставил перед собой ствол с раструбом, похожим на горловину духового музыкального инструмента, – неужто душман сейчас из гранатомёта лупанет?

Матвеенков заторопился, послал в гранатомётчика очередь, удовлетворенно вытер ладонью лоб, поменял магазин, положив рядом с собою опустошенную патронную коробку. Оглянулся вначале на Князева, а потом, вывернувшись, поглядел, далеко ли отбили панаму. Свёл вместе белёсые, схожие с гусеничками бровки, установил их домиком; лицо от этого "домика" сделалось сердитым, не похожим на Матвеенковское, – исчезло, смылось с него всё пацанячье, что имелось раньше: верх панамы был ровнехонько, будто ножом, распорот. Возьми пуля двумя миллиметрами ниже – и она вот так же ровнёхонько раскроила бы Матвеенкову голову.

Он потянулся к панаме ногою, ловко, будто футболист, поддел её, подцепил пальцами и нахлобучил на голову. Правильно сделал: солнышко хоть и затянуто глинистой дымкой и свет от него мутный, но всё это только внешнее, обманчивое. Напечь может так, что мозги в черепушке вскипят, словно в кастрюльке. Пискнул Матвеенков, округлил глаза и в ту же секунду припал грудью к земле, дал автоматную очередь: из-за дувала опять кто-то высунулся.

– Скорее, товарищ сержант! – Матвеенков закашлялся. А Князев, похоже, не слышал его – он вдруг прокричал что-то тягучее, чужое, лишённое слов: маленький человек, обитавший в глазах Наджмсамы, вдруг скорчился обречённо, усох от боли и неверия, превращаясь в крохотную пылинку, а потом и вовсе пропал, слизнутый с чистой поверхности холодной мутью. Из-под бинта, который Князев уже затягивал узлом под мышкой, выбилась струйка крови и тут же мёртво увяла.

– Наджмсама! Наджмсама, очнись! Что с тобой?! – кричал Князев, стараясь наполнить свой крик бодростью, обмануть происходящее: ничего, мол, страшного, всё пройдет – и боль пройдёт, и рана затянется, и… Эх, повернуть бы время вспять, уйти хотя бы во вчерашний день – они бы выступили навстречу банде, дали бы бой за пределами городка, превратили бы душманов в труху, в сор – одни бы лохмотья от них остались. Если бы да кабы, но – не дано. – Наджмсама, что же ты?.. Очнись! – Князев затряс Наджмсаму за плечо, постарался перевернуть, но тело Наджмсамы, покорное, безвольное, окончательно обмякшее, не слушалось, рука ездила по твёрдой, испятнанной кровью земле, и Князев невольно морщился: больно же! Больно…

Он захотел снова выкрикнуть: "Наджмсама!" – но не услышал своего голоса – вместо него где-то далеко-далеко прозвучал выстрел, гулкий, совершенно не сплющенный расстоянием, – выстрел был, а крика не было, и Князев горько удивился: что же такое происходит?

Рядом, отвечая на этот далёкий выстрел, ударил из автомата Матвеенков, но Князев уже этой очереди не услышал, он слышал только звук выстрела. Его тело подбросило – настолько был сильным удар, он ткнулся головою в землю, угодил лбом в кровь Наджмсамы и завалился на бок.

Последнее, что Князев увидел, была какая-то очень добрая, пожалуй, самая добрая, картинка из детства, нечто очень материальное, естественное, как вся наша жизнь: дымная от утреннего холода большая река, розовый полог неба, в котором вот-вот должен появиться большой светящийся шар, и он, стоящий у самой воды с удочкой в руках. Рядом в ведёрке плескалась рыба – улов был неплохим, и на уху рыбёшки хватало, и на жарево, – по воде плыли птицы мартыны, опрятные, с лощеным пером и печально опущенными головками, потом, вспугнутые каким-то далёким хлопком, очень схожим с выстрелом, который Князев только что слышал, поднялись, заплакали на лету дребезжащими детскими голосами: "И-и-и, и-и-и, и-и-и", полетели прямо на Князева, всё ближе, ближе и ближе, вот собьют сейчас с ног, но воздух вдруг начал густеть, обращаться в липкий вазелин, мартынам лететь стало тяжело, они забарахтались, увязли, закричали надрывно, обречённо, уменьшились на глазах, съедаемые этим страшным вазелином, и вскоре исчезли совсем. Будто их и не было. А он, Князев, был, и Волга была, и удочка в руках, и ведёрко с уловом, стоящее рядом, всё это было. А мартынов, которые оказались злыми птицами, хотя и имели безобидную милую внешность, не было.

Что это? Сон, явь, одурь?

Затем вода вымерзла, выдавила сама себя невесть куда, слилась с небом, нежные зоревые краски увяли, потемнели, природа поддалась сухостью, солнце, так и не успев взойти, рухнуло куда-то в преисподнюю, и издалека до Князева донёсся глухой деревянный стук, пространство сузилось до размеров пятака, но всё равно в этом пятаке, как в неком глазке, было кое-что видно: кусок высохшего осеннего берега, речное дно, от которого отступила вода, обнажив камни, поросшие волосцом, ракушки, что сдохли на воздухе и раскупорили свои черепки-костяшки, показывая нежное, схожее своим цветом со свечным жиром мясо и слепяще-белую блесткую изнанку крышек, чистый песчаный изгиб косы, по которому медленно шла женщина. Князев сразу узнал её – это была мать. Что-то щемящее, благодарное возникло в нём, он беспомощно затоптался на одном месте, не зная, положить удочку на берег или нет – ведь клюнуть может, и, если это будет крупная рыба, она уволокёт удочку, потом всё-таки бросил удилище на землю и, вытягивая руки вперед, побежал к матери:

– Ма-ма-а! – Он так давно не видел свою мать, он так соскучился по ней…

Князев умер, так и не успев почувствовать боли.

Наверное, каждый из нас, умирая, обязательно вспоминает и видит, как это видел Князев, свою родину и свою мать. Потому что ничего на свете нет дороже родины и матери, и каждый из нас готов плюхнуться на колени, заплакать, забиться в ознобе, если что-то худое будет происходить с родной землёй и с матерью. И отдать всё, что у нас есть, чтобы отвести от них беду.

…Сержанта Князева похоронили в Астрахани, Наджмсаму – в Кабуле. Хотя лейтенант Негматов, на которого насело Князевское отделение – больше всех старался рядовой Матвеенков, – и обращался с рапортом к командиру части, но просьба, содержащаяся в рапорте, была нереальной: похоронить Наджмсаму вместе с Князевым в Астрахани. Как это сделать? Во-первых, у Наджмсамы имелись отец и мать, они жили в Кабуле, богатые, уважаемые люди, они явно были бы против – всё-таки дочь, родившись на афганской земле, должна быть на этой земле и похоронена; а во-вторых, Наджмсама – иностранная гражданка, тут уж, естественно, разные межгосударственные законы надо соблюсти, обойти их никак нельзя, как вообще нельзя обходить законы; ну а в-третьих, неизвестно ведь, любили Наджмсама и Князев друг друга или нет, ведь сержант никаких рапортов не подавал, заявлений не делал, "да" там было или "нет", пойди сейчас разбери – всё покрыто тайной.

Матвеенков сжался, сделался угрюмым, сосредоточенным, он словно бы замкнулся на какой-то идее – какой именно, понять было нетрудно, – говорить совсем перестал, научился ловко и точно стрелять, словно ковбой-мастак из приключенческого фильма; когда приходилось защищаться от душманов, дрался жестоко, азартно, стиснув зубы. Однажды попал в окружение и отбивался до последнего, остался один в ночной тиши, без патронов, с ножом в одной руке и гранатой-лимонкой в другой. Ночь помешала душманам разыскать его, а утром пришла подмога и Матвеенкова благополучно вызволили. Ему присвоили звание ефрейтора и наградили медалью "За отвагу" – самая желанная и почётная солдатская медаль, отлитая из чистого серебра.

Схватка, окружение, ночь, проведенная среди холодных камней, – всё это словно бы принесло Матвеенкову очищение. Он чувствовал себя виноватым в гибели Князева. Ведь прикрой он его получше огнём, поиграй-поработай "калашниковым" – и Князев оттащил бы Наджмсаму в укрытие, и всё было бы тип-топ, но не смог Матвеенков прикрыть своего сержанта. И неважно, что он был не один, рядом лежал Тюленев, тоже стрелял, чуть дальше расположился москвич Семенцов, а ещё дальше – ребята из их отделения, в горловине улочки тоже было прикрытие, а по ту сторону базарной площади находился Негматов с солдатами, – всё равно он, только он, Матвеенков, виноват в Князевской гибели. Не сумел прикрыть… Он готов был в минуты, когда за глотку хватко брало ощущение беды, вины – непрощённой вины, да и не может быть она прощена, вот ведь как, – плакать, молиться, отводить в сторону несчастья от ребят своих – и истязал самого себя; ему казалось, что должно было свершиться отпущение грехов, очищение, старая кожа непременно сойдёт, а новая нарастает, но этого не происходило, и Матвеенков всё более и более замыкался в себе.

А вот после той схватки, после окружения и благополучного исхода – всё-таки на волоске висел, но уцелел, жив остался – Матвеенкову полегчало. Словно бы что-то отпустило, отжало внутри, там, где сердце, и он стал самим собою.

Назад Дальше