Свободная охота (сборник) - Валерий Поволяев 18 стр.


"Поторапливайся, поторапливайся! – немо подогнал он себя, крякнул, как крякал Чернов, и оторвал тяжёлый стол от пола. Из чего он только, зар-раза, сотворён, этот стол – не из дерева выструган, а из металла, из чугуна, из железа.

Стол точно вошёл под скобу – впечатался под рукоять двери, тютелька в тютельку, подпёр её плотно, – получалась баррикада. Теперь баррикаду эту надо укрепить, навалить на неё побольше всякого барахла, тумбочек, столов, табуретов – чем тяжелее и неуклюжее она будет – тем лучше. Пухначев выволок из пустых, пробитых холодом и пропитанных запахом трухи и тлена ещё два стола, укрепил ими баррикаду, нашёл одну тумбочку, тоже притиснул её к двери, сверху прислонил железную сетку от койки.

Потом по белому проводку, проложенному по ступеням, побежал наверх, к Чернову. Чернов уже копался на третьем этаже, в их комнате, пристраивая машинку под батареей. В номере было холодно до озноба, Пухначев почувствовал, как его прокололо – и остры же ледяные спицы, он зябко передернул плечами и, глядя вопросительно на распаленного старика и пытаясь понять, почему тому не холодно – может, старая кровь греет человека лучше молодой? – спросил:

– А не перейти ли нам в другую меблирашку?

– Зачем?

– Ну-у… там стёкла хоть целые, холода меньше.

– Номеров с целыми стёклами нет – это р-раз, а два – если есть, то всё равно стёкла эти выбьют.

Вновь передёрнув плечами, Пухначев услышал, как у него непроизвольно пристукнули зубы, выругался:

– Ч-чёртов февраль! – но старик на этот не обратил внимания. Пухначев спросил: – Что ещё делать?

– Забаррикадировать входную дверь на втором этаже, потом на третьем! – старик зубами отгрыз кусок провода, потом так же зубами оголил его, – умелец был, однако, – Чернов, словно бы почувствовав интерес журналиста, приподнялся над полом, показал Пухначеву широкие прочные зубы. – Ясно, товарищ старший лейтенант запаса?

Пухначев вогнал в скобы-ручки двери второго этажа табуретку – ботинком вбил упрямую ножку, подумал, что хороший способ заклинить входные двери – в практической жизни Пухначев часто бывал беспомощен, не мог наточить нож, с трудом справлялся с гвоздем, вздумавшим выпасть из стены, а починка обычного выключателя или розетки, в которой перегорел провод, ему вообще представлялась деянием высшего технического порядка, – дверь подпёр столом, на стол поставил ещё один стол, притащил пару тумбочек – баррикада получилась внушительная, потом переместился на третий этаж.

Через двадцать минут он ввалился в номер, увидел, что Чернов лежит на полу, с самым мирным видом изучает глазами потолок и посасывает сигаретку. Стрельба, раздававшаяся на улице – хлопки были гулкие, страшновватые, – тревожила его, кажется, не больше, чем мухи, случайно появившиеся в комнате. Пухначев позавидовал старику – хорошие нервы!

– Может, нам всё-таки убраться из этого номера? – спросил Пухначев.

– Зачем?

– Ну-у… все знают, что мы тут находимся…

– Не все, видать! Иначе бы нас уже накрыли. Если сорбоз с глазами, чёрными, как голенища сапог, не наведет, то за нами, может, вообще не придут. А наведёт, то от перемены мест слагаемых сумма не изменится.

– А если придут? – не удержался Пухначев. Он сдёрнул со своей кровати одеяло, кинул его на пол и лёг рядом со стариком.

– Тогда гадать не будем, тогда вот ей слово, машине времени, – Чернов похлопал рядом с собою по полу, где стояло взрывное устройство, – не думали, наверное, братья-славяне, что для своих машинку огородили.

– Может, кто-нибудь из посольства к нам пробьётся?

Старик немного повозился на полу, прислушался к стрельбе и проговорил уверенно:

– Нет, не пробьются.

– Но мы-то есть, мы-то тут… Они же об этом знают!

– А зачем им рисковать? Нет, парень, посольских не жди, – старик выпустил из ноздрей затейливую кудрявую струю – гибкую, странно светящуюся, проследил, как она тает в воздухе. – Если уж и ждать от кого помощи, так от родной Красной армии.

Пухначев вздохнул, словно бы услышал далёкий тихий звон – звук, с которым Всевышний отсчитывал время его жизни, Всевышний скупился, жался, старался экономить – жаль ему было лет, не ценил он хорошего человека, – пошарил в кармане, нашёл горсть орехов, вытащил. Приподнявшись, разжал ладонь, поглядел, не попало ли что лишнее.

– Что, думаешь, случайно какие-нибудь деньги загрёб? Доллары, афгани? – не поворачивая головы, усмехнулся Чернов, он продолжал следить за затейливыми струйками дыма, которые то штопором уходили в воздух, то петлились восьмёрками, то странной светящейся дутой в макете, уплывали в сторону, а также по кривой стремительно таяли, – старик, оказывается, был большим мастером по этой части.

– Причём тут деньги? – рассердился Пухначев. – Хочу вам орехов предложить, кедровых.

– Это не кедровые орехи, это орехи джалгозы – сказал старик, – хотя порода может быть и одна – кедровая. На рынке купил?

– Нет, помните, мы в чайхану ходили, на центральной улице.

– А-а, шашлычная "Даде-хода"! – старик потянулся, сжал глаза в маленькие щелки. – Неплохо бы сейчас чего-нибудь оттуда, а?

– Даже с рынка неплохо. Хоть там и грязнее, чем в шашлычной.

– Что означает "Даде-хода"?

– Думаю, имя шашлычника. А если перевести точно – "Данная богом".

– Как вы говорите, называются эти орехи? – Пухначев протянул сведенную ковшиком ладонь к старику.

– Джалгоза. Очень сытные орехи. Джалгоза растёт в горах на высоких деревьях, – Чернов поскрёб по Пухначевской ладони пальцами, подцепил несколько орешков, посмотрел на Пухначева, который приподнялся и снова засунул руку в карман. – Ты не очень-то приподнимайся, – сказал старик, – чтоб с улицы не засекли.

– Стрельба, вроде бы, прекратилась.

– Со стрельбой жить веселее. Понятно, где что происходит, а тишина всегда бывает загадкой. В тишине всякая пуля неожиданна, – Чернов взглянул на окурок – маленький чадящий бычок с малиновой головкой, зажатый в пальцах, пыхнул им в последний раз, загасил о подошву, но выбрасывать не стал. – Сейчас ничего нельзя выкидывать – всё сгодится. Кто знает – сколько мы тут будем куковать. Ты ложись всё-таки, не маячь, я же сказал, – тон у старика был такой, что ослушаться нельзя.

Пухначев опустился на пол, пожевал губами.

– Чёрт, не пойму, что во рту – стекло или песок? Хрустит! – пожаловался он.

Время замедлило свой ход, потянулось еле-еле, со скрипом, мучительно, вызывая щемящее чувство, тоску – то, что всегда сопровождает одиночество и тревожное ожидание, но самое худшее не это, куда хуже неизвестность. Неизвестность – это некий физический, материальный процесс, в котором усыхают мышцы, тело теряет вес, нервы делаются ни к чёрту – гнилыми, чуть что – рвутся, в голове больной звон, сердце сосёт. Ничего нет хуже одиночества, даже определённость со смертельным исходом, и та лучше: знаешь хоть, как построить конец дней своих, на что рассчитывать. Все хвори, – залеченные, полузалеченные, примятые, загнанные внутрь, вылезают наружу: начинают болеть зубы, острой резью отдается даже крохотная норка, просверленная когда-то бормашиной под десну и залитая серебром, начинают ныть детские ссадины на коленях и локтях, тупым звоном наливается затылок, разбитый в детстве о лёд во время неудачных гонок на катке, вспухает, делается красной, гангренозной нога, восемь лет назад проткнутая ржавым гвоздём, – всё идёт наперекос, ничего не клеится, внутри скапливается тревога и давит, давит, собака.

И конечно, совсем непонятен Чернов. И как он умудряется в неизвестности, в холоде, в голоде этом – брюхо уже начало поджимать, кишка кишке показывает шиш, – быть весёлым, почти беспечным, хотя по натуре своей он далеко не беспечный человек? Пухначев ощутил, что в нём рождается неприязнь к старику, уголки рта у него дёрнулись – признак раздражения, в виске затикало, задзенькало что-то металлическое, – он постарался погасить в себе неприятное чувство: сейчас не время для раздоров.

И эта неизвестность, это черепашье, ужасающе медленное движение времени – ползёт время еле-еле, будто мокрица… Неужели посольские действительно забыли о них?

На улице стало совсем светло – наступил день. В серой мгле всё таяло, расплывалось, воздух был плотен, липок, влажен. Стрельба продолжала перемещаться волнами, она плыла по Кабулу, одна волна затухала, на смену ей рождалась другая, медленно ползла по кварталам, нехотя перепрыгивала через дувалы, двигалась дальше. Чернов приподнялся, плоско прижавшись к стене, выпрямился, поглядел на улицу.

– Тихо, – сказал он, – совсем тихо.

– Может, попробуем выбраться из гостиницы? Всё кончилось, кажется… А?

– Выходить нельзя, – твёрдо проговорил Чернов, морщины на его лице недовольно задвигались, набрякли сукровицей, – сколько ни наблюдал Пухначев за стариком, а всё к этому не мог привыкнуть – очень уж странным было превращение, то, как морщины на лице старика набухали кровью, лицо делалось будто исполосованным плёткой, – выйти можно будет только когда на улице появятся наши. В остальных случаях – нет! Кто бы ни звал.

– Даже если это будет друг из ЦК НДПА?

– Даже! Со всей своей компанией.

– Но если что – им легко же вышибить дверь! – Пухначеву казалось, что старик чего-то недопонимает, стремясь сохранить свою шкуру целой, без прорех и пробоин, перестраховывается и осознание этого вновь вызвало в нём раздражение.

– Пусть вышибают, – просто, без всякого выражения в голосе проговорил Чернов, вновь опустился на пол. Поскрипел костями, лёг, блаженно вытянул ноги. – Я понимаю тебя, Игорь, ты журналист, тебе всё надо видеть, брать на карандаш, я сам в молодости когда-то пописывал, хотел тоже пойти по части пера и бумаги, даже в туалет бегал с блокнотом, всё записывал увиденное, – Чернов сипло, как-то натянуто засмеялся: наверное, картинки из прошлого мало доставляли ему удовольствия, – а раз не доставляли удовольствия, он мог бы и говорить, но Чернов почему-то говорил, и Пухначев не понимал, почему старик шутит над ним, ковыряется во времени, в самом себе, в юности своей, поморщился недовольно: "Даже в туалет ходил с блокнотом, всё записывал! Тьфу!"

Можно себе представить, что старик видел в довоенном туалете и какие сведения ложились в блокнот!

– Ну и?.. – не выдержал раздражённый Пухначев.

– Ехал на поезде куда-нибудь за город, в руке держал блокнот, фиксировал всё, что видел. Ну, например, – старик изменил голос, в нём появились молодые нотки, зазвучала пионерская медь, – "Ворона, подняв ногу, писает на бетонный столбик с отметкой восемнадцать". Это означало, что от Москвы мы отъехали на восемнадцать километров.

– М-да, – сокрушенно пробормотал Пухначев, – всё равно, что "коза кричала нечеловеческим голосом" или "он целовал губы на её лице".

– Примерно, – согласился старик, – а потом дурь прошла, всё встало на свои места.

– Жалеете?

– Жалеть о сделанной глупости – значит, прибавить к ней ещё одну.

– Восток, – проговорил Пухначев, – чувствуется стиль Востока.

– Кто это?

– Говорят, Омар Хайям, но по-моему, это подделка, – сказал старик, – у Омара Хайяма много подделок. Сам-то он сочинил немного – примерно четыреста четверостиший – это по одним данным, по другим – всего сто пятьдесят, а по свету ходит более двух тысяч четверостиший Омара Хайяма. Две тысячи – это много.

– Наиболее яркий пример подделки – какой?

– Бог его знает, – Чернов неожиданно вздохнул, замер, вновь прислушиваясь к улице. – "Моя постель – жемчужница пустая, а ты – о, жемчуг мой, – на шее у других!" Сочинил какой-то ревнивец, а молва приписывает Омару Хайяму. Но это не Омар Хайям.

Время тянулось медленно, в черепашьем движении его тонуло всё, буквально всё, даже липкий серый морок кабульского февраля, стрельба, блуждающая вокруг них – она раздавалась на соседних улочках, за дувалами, за глинобитными, непрочно поставленными на землю домами, раздавалась в ватной непроглядной мге, плавала над городом, но на вымершую улочку их не забредала, обходила стороной, Чернов ни на минуту не выпускал стрельбу из вида, всё время фиксировал, слушал, иногда произносил:

– Из автомата ударили, из старого… ППШ. А это пистолет "макаров". Три выстрела подряд – кто-то очень торопится. Это – "калашников", – фамилию конструктора он произносил на арабско-персидский лад, с ударением на последнем слоге, "калашникόв", – хорошая машинка! А это гулко, будто в пещеру – бур. Лютое ружьё, пуля может оставить дырку размером в ночной горшок. А вот ударила винтовка. Возможно даже, наша трёхлинеечка. Снова "макаров". Расхлябанный, пуля болтается в стволе. Как видишь, Игорь, пистолет пистолету – рознь, – говорил старик, а Пухначев не понимал, как это ствол пистолета может быть расхлябанным.

Вскоре стемнело. Зимние дни в Кабуле коротки, как шаги вороны на снегу: сделает шаг ворона и ногу подожмёт – холодно, короче могут быть только шаги воробья да синичьи скоки. Над городом поднялось маленькое колючее зарево – в центре не жалели электричесва, а окраины были темны.

– Ещё вчера было наоборот, – отметил Чернов, – центр освещался более скромно, чем окраина. На окраине счётчиков нет, кругом беднота, окна выбиты – в лучшем случае завешены одеялом, а греться-то надо, поэтому и подключаются напрямую, где хотят и как хотят, без всяких счётчиков. И жгут энергию нещадно, – Чернов закряхтел осуждающе, перевернулся набок – лежать на жёстком полу ему было неудобно: ныли кости, ныли мышцы, ныло всё, старик кашлял, ворочался, смолил цигарки, но один раз показавшись себе неэкономным, быстро гасил их, а когда сигаретка дотлевала до корешка, прятал чинарик – на чёрный день собирал бычки.

Старик в чёрный день верил, а Пухначев – нет, улыбался над стариком – чудит дед, не может быть, чтобы их не выручили: в посольстве же знают, что в гостиничке осталось два советских человека, не бросят их в беде. "В беде не бросят, – мелькало в мозгу, – как всякие настоящие друзья!"

– Что, тут электричество никто не считает?

– Считают, но не так, как мы.

В темноте около гостинички появились трое. С оружием наперевес – фигуры гостей были едва заметны – ночь в ночи, не различить, ничего не видно, но Чернов засёк их. Ещё далеко от гостиницы, когда они бесшумно двигались по улице – глаза у старика были по-кошачьи зрячи и остры – такому зрению только завидовать.

– Замри! – скомандовал старик, подтянул к себе взрывную машинку. У Пухначева внутри всё сжалось.

Гости остановились у входа, один из них ткнул ногой в дверь, прокричал что-то, потом ударил прикладом автомата по ручке, второй остановил его, негромко произнёс несколько слов. Старик напрягся, стараясь понять, о чём же говорят эти люди, кадык у него с булькающим звуком заездил по шее, Чернов несколько раз сглотнул, Пухначев поморщился – глотает старик слишком громко, люди внизу услышат. Губы старика беззвучно шевелились, лицо похудело, окостлявело, сделалось незнакомым, это было видно в слабеньком отсвете городского зарева. В зареве что-то подрагивало, то вспыхивало ярко, то гасло, – видать, недалеко горел дом, или коптила подбитая из гранатомёта машина.

– О чём они говорят? – шёпотом спросил Пухначев.

Старик не среагировал на вопрос, он даже глазом не повёл в сторону Пухначева, продолжал сидеть на коленях с напряжённо вытянутым лицом, плотно притиснувшись телом к стенке. Чернов, похоже, вообще вдавился головой в стенку, сам стал куском ободранной, плохо оштукатуренной, пахнущей сырой известкой и старостью стены, губы у него по-прежнему немо шевелились.

Снаружи снова послышались удары приклада – звонкие, железом о железо – пластиной, привинченной к торцу приклада, человек бил по железной скобе, бил раз за разом, методически, и Пухначев от ударов вздрагивал, морщился, ощущая, как у него больно дёргается испуганное сердце; старик не шевелился – из металла был сработан человек. Вдруг старик нырком ушёл вниз, прижался к батарее. В ту же секунду непрочную гниль стены встряхнула автоматная очередь – пули рассыпались веером по всей площади, жирно чакая, увязали в глине, в трухе, в материале перекрытий, а что это был за материал – никому неведомо: то ли пакля, то ли стекловата, то ли просто отжившее свой век тряпьё.

Стрелял тот, кто безуспешно долбил прикладом по двери – хоть и хлипка на вид была дверца, плевком насквозь можно прошибить, а устояла, – стрелявший ярился, что-то кричал, а второй, что порассудительнее, привыкший уважать собственность, имущество, успокаивал его, третий же был безучастен, просто стоял в стороне и озирался по сторонам – на чужой чёрной улочке он чувствовал себя неуютно, искал в темноте хотя бы лёгкий промельк света, тень, которая была бы не так черна, как эта вязкая дурная чернота, поверху освещённая далёким заревом и оттого ещё более чёрная, не находил и зябко ёжился – не думал, что ночь так быстро сгустится: почернело всего за несколько минут.

На прощание гости снова дали широкую, во весь рожок очередь по пустым окнам гостиницы и ушли.

– Чего они хотели? – едва слышно, пытаясь унять гулко колотящееся сердце, спросил Пухначев.

– Обычные дураки! – пренебрежительно отозвался о гостях старик. – Говорят только на другом языке, а так – люди, каких в мире развелось полным-полно, с одной извилиной, да и та не в голове, а совсем в другом месте.

– В том, которое подтирают?

– Не все подтирают, – поморщился старик, – эти, например, не подтирают. Извини за грубость.

Полночи не спали, слушали стрельбу, танковое лязганье, взрывы гранат, старик даже в забытьи продолжал фиксировать звуки, определял, из чего бьют, жевал губами, сипел, ворочался, вместе с ним сипел и ворочался Пухначев – батарея была холодной, стылость металла всачивалась в тело, растекалась по жилам и костям, растворялась, оседала в мозгу, руки-ноги мертвели – они были словно чужие.

– Спи, чего не спишь? – посреди ночи внятно произнёс старик.

– Не могу, – признался Пухначев.

– Знаешь что, давай поедим, – неожиданно предложил старик, звучно пожевал губами, сглотнул слюну.

– Как так?

– А вот так! Откроем банку консервов и съедим. А?

Идея Пухначеву понравилась – у него даже слюни потекли, собрались во рту в холодный, отдающий железом комок, он подумал, что весь холод, который они со стариком соберут в этом стылом феврале, навсегда останется в них – никаким уже теплом, никаким югом не выпарить из костей болезненную стынь, не убрать из мозга и мышц воспоминание о том, как им было холодно. Но надежда ещё есть – надо в костерок подбросить немного дров, подпитать себя изнутри… Ах, как хорошо подцепить сейчас кончиком ножа нежную сочную шпротинку и отправить её в рот! Главное – мимо не пронести…

– Юрий Сергеевич, вы – гений! – Пухначев. не удержался всё-таки от "высокого штиля".

Ели они уже давно – перекусили перед самым приходом гостей, пытавшихся проникнуть в отель, – проглотили по куску зачерствевшего бородинского, заели сахаром, запили водой. Вода ошпарила холодом желудки, сбила жеванину, осадила её на дне тяжёлым комком, Пухначев пожаловался:

– Так и до заворота кишок недалеко.

– Эту воду пить некипяченой нельзя, – сказал старик. – В ней водятся холерные палочки.

Назад Дальше