Пухначев знал, что старик – геолог, много лазил по горам, по долам с посохом и киркой, открывал для людей олово и нефть, золото и жилы с первоклассной, самой чистой в мире медью, но всё это для Чернова было, оказывается, делом проходящим, неглавным, главное – в окрестностях Кабула, в этих голокожих неопрятных горах, в ущельях старик нашёл воду, много воды, вкусной, целебной, в которой нет ни микробов, ни примесей, ни вредных тварей, способных скрутить человека в три погибели – только сейчас Пухначев узнал, что вода – главное дело старика, основная его специальность.
– Чего, чего, чего? – заворочался Чернов на жёсткой подстилке.
– Я говорю, что вы – гений, – Пухначев ожесточенно потёр руки. – Кто бы думал, что зима в Афганистане – такая холодная?
Старик проворно открыл в темноте банку со шпротами, – вкусно и нежно запахло оливковым маслом, маленькими копчёными рыбками. Недалеко, из-за дувала ударили осветительной ракетой, та, сыро шипя, поднялась в низкое небо, утонула в наволочи – световое пятно было расплывчатым, слабым, потом ракета вытаяла из мги и тихо поплыла вниз.
– Спасибо, – поблагодарил неизвестного ракетчика старик.
М-да, прав старик: главное сейчас – не пронести шпроты мимо рта; Пухначев снова потёр руки.
– Главное сейчас – не закапать парадный мундир, – сказал он. – Чтобы масло не осталось на орденах.
С банкой они расправились в полторы минуты и снова легли на пол. Пухначев некоторое время слушал стрельбу, недалекие крики – кто-то кого-то окружал, кто-то кого-то арестовывал, пробовал понять жизнь ночи, но для того, чтобы её понять, ночь надо было знать – она была таинственная, тёмная, недобрая, улочка их, словно Богом забытая, по-прежнему была тиха, и Пухначев затяжно, обиженно, словно ребёнок, вздохнул.
– Чего тем короедам хотелось? – неожиданно спросил он.
– Каким? – не понял старик.
– Ну тем, что в дверь ломились?
– Болтали что-то насчет госпиталя. Видать, хотели здесь перевязочную устроить, старший всё злился, это он прикладом стучал, вспоминал какого-то Абдуллу, грозил с него шкуру снять, а второй уговаривал, говорил, что не надо волноваться, волнения не стоят шкуры и госпиталь тут делать тоже не резон – улица, мол, глухая, один конец тупиковый, второй выводит к Кабулке-реке, если бы он выводил в горы – тогда другое дело. А Абдулла, говорил он, им ещё пригодится. Это Абдулла закрыл гостиницу на ключ, завтра, дескать, придёт и откроет.
– Завтра – это сегодня?
– Да, завтра – это уже сегодня.
– Что будем делать, если они придут? – В который уж раз спросил Пухначев.
– Держаться и ждать, – сказал старик, – ждать и держаться. А потом взорвём себя.
Старику виднее, он – мудрый, опытный, все зубы съел, разгрызая орехи жизни, на то он и старик, Пухначев устроился поудобнее на жёстком, в нескольких местах истончившемся до картонной толщины одеяле, вытянул ноги и плотно закрыл глаза: он не верил в свою смерть.
Звал к себе Пухначев сон, но сон не приходил. Пухначев начал считать слонов: "Один слон, два слона, три слона", и так далее, досчитал до ста и – видать, действительно в каждой сказке – только доля сказки, всё остальное правда, – после "ста слонов" уснул.
Снился ему хлеб. Большой чёрный ноздреватый хлеб, каравай был только что вынут из печи – очень мягкий, очень свежий, очень душистый, куски крупно нарезаны, щекочуще благоухают вкусным хлебным духом, они летают перед ним, будто птицы, Пухначев наловил очень много таких птиц и во сне стал жадно есть. Давясь, некрасиво чавкая и брызгаясь слюной, опасаясь, что дивный хлеб этот исчезнет. Его растолкал старик, и Пухначев не сразу переместился из сна в грубую холодную явь.
– А? Чего? – забормотал он смятенно, стараясь понять, где он находится.
– Не кричи, – предупредил его Чернов, – на улице – народ.
По тёмной улочке, сипло дыша, бежали люди. Побрякивало оружие. Один из бежавших светил перед собой фонариком, неяркий отблеск луча прыгал по потолку, перескакивал на стены, обозначался там на мгновение и снова перемещался на потолок, потом он исчез.
– Куда побежали эти люди?
– Не знаю.
– Интересно, кто это были: наши или не наши?
– Если бы я знал.
– Я что, кричал во сне?
– Да.
– Во сне я видел хлеб, много хлеба, просто на хлебозавод какой-то попал. К чему бы это?
– К голоду!
До утра они больше не уснули. Утро вставало знакомое – с влажной мгой-туманом, с сыпучим неприятным воздухом, припахивающим кровью, сквозь который никак не могло пробиться солнце, и сильной стрельбой. В ночи стрельба как-то увяла, сделалась слабой, к утру вообще стали слышны лай собак и крик петухов, гоняющих нечистую силу из одного дувала в другой, но едва ночь разжижилась, сделалась бледней, как стрельба зазвучала с новой силой.
Старик лежал безучастный, вялый, на стрельбу, вроде бы, не обращал никакого внимания, хотя всё засекал – он никак не мог не засекать выстрелы, он фильтровал их, сортировал, старался понять, где могут находиться наши?
– Ну что? – спросил Пухначев.
– Суматоха, ничего не понять.
– Почитали бы что-нибудь, – Пухначев сыро, со всхлипом вздохнул: опять предстояло бороться со временем, ползущим с червячьей скоростью, в котором человек теряет себя, стареет с ужасающей быстротой – вот ведь как: время ползёт медленно, а человек дряхлеет, разваливается на глазах, молодой обретает старческие хвори, день жизни в этом заточении равен году.
– А ты что, сам не знаешь стихов? – старик непонимающе сощурил глаза, посмотрел на Пухначева. – Не помнишь?
– Даже в детстве, в школе никак не мог заучивать стихи. Прозу – пожалуйста, могу цитировать целыми страницами, а стихи – нет. Стихи мозг не брал.
– Странно, странно!
– Это особое свойство памяти. Я знал в Баку одного инженера, который, повернувшись спиною к морю, где стояли нефтяные вышки, мог каждой из них дать характеристику – вышка номер такой-то, двигатели стоят такие-то, пласт залегает на такой-то глубине, из него можно взять столько-то нефти, знал, какой отметки достиг бур и сколько он ещё пройдёт за день, и так далее – ни в одной вышке он не запутывался, но заставь его прочитать две строчки из Крылова, или, скажем, из Саади – ни за что не прочитает.
– Хайяма надо читать в подлиннике, а я не знаю языка, – сказал старик. – Любой перевод – это вторичное, это подделка, которая во всех случаях не соответствует оригиналу.
– Верно, перевод всегда бывает лучше или хуже оригинала, – тоном знатока вставил Пухначев. – Ноздря в ноздрю не получается никогда.
– Ну вот такой текст. "Если ты пьешь вино, то пей с мудрецами или же с красавицей улыбающейся, весёлой пей. Много не пей, не разглашай тайну, много не болтай, редко пей, понемногу пей и тайно пей". В русском переводе слово "тайно" когда печатали, почему-то зачеркнули. Из целомудрия, видать, – старик ехидно похмыкал. – Похоже, так. В результате получилась глупость: "пей"! И всё тут. Просто пей и не знай горя. Чем больше выпьешь, хм-гм, тем будет лучше.
– Если нет мудрого собутыльника, то лучше пить одному.
– Эхе-хе-хе! – ехидно закряхтел старик, прижавшись к стенке, приподнялся, плоско размылся в сумраке, оглядел улицу. Верно, но это не цель. Это может быть целью.
Улица была пуста.
– Будем куковать дальше, – сказал старик.
– Он лёг, достал из кармана сигарету. Пухначев позавидовал – дед хоть дымить может, таким способом подкреплять, подкармливать свой организм, а у него и этого нет – пробовал курить в школе, как, собственно, и все – вовремя оборвали, надавали по губам, потом, когда это дело можно было освоить на законных, так сказать, основаниях – не пришлось по вкусу, а проще говоря – не захотелось. Чернов зажёг спичку, аккуратно прикурил и, с блаженным видом откинувшись на спину, пустил кудрявую струю дыма.
– Расскажите что-нибудь, – попросил Пухначев.
– Что рассказывать-то? Про жизнь? В жизни – всё обычно.
– Но жизнь-то большая была.
– Большая, – согласился старик, – да неинтересная. Ничего в ней выдающегося! Выдающееся бывает у выдающихся людей. У Лермонтова, у Пушкина и у маршала Жукова. У Блока с Чапаевым ещё, может быть.
– Странный альянс.
– Что-что? – старик, словно бы не расслышав, придвинул к уху ладонь.
– Странное сочетание фамилий, говорю.
– Страну только хорошую мы потеряли – Афганию. Мягкую, мирную, добрую. Жалко, что мы её потеряли.
– Какую страну? – не понял Пухначев.
– Да я об Афганистане говорю. Раньше здесь мы были самыми желанными гостями. Какая тут была охота, какая рыбалка! Везде – улыбающиеся лица, в любой дом входи – приветят, накормят… А сейчас? Сейчас мы всё это потеряли.
– И надежд нет?
– Ты не знаешь мусульман. Это особый мир, это вселенная во вселенной. Обижать мусульман боятся даже боги, а мы обидели. Знаешь, чем все это пахнет? Джихадом – священной войной. Не знаю только, почему наши политики этого не понимают.
– Ну и речи!
– Ага, семь лет тюрьмы строгого режима! – неожиданно добродушно молвил старик. – По хрущёвской статье, который наказывал студентов за политические анекдоты. Хочешь, покажу как курят афганцы? Это особый способ.
Старик сжал пальцы с сигаретой в кулак – хлипкий некачественный чинарик перекособочило, он оказался стиснутым, Чернов поднёс кулак ко рту, и из верха сжима, как из горловины, с силой потянул на себя дым. Звук был всасывающий, чавкающий, мокрый, за какой любая мамаша обязательно надаёт подзатыльников чаду, вздумавшему баловаться за столом.
– Сложная фигура из пяти пальцев и одной сигареты, – отметил Пухначев, – чем же это отличается от обычного способа курения? Я не видел, чтобы афганцы курили именно так.
– А надо быть наблюдательнее – и можно увидеть. Для журналиста это совсем невредно, – поддел Пухначева старик. – Курят так афганцы, часто курят. А способ тем отличим от обычного нашего смоления цигарок, что в организм не попадает никотин. Он остаётся на пальцах, на мякоти ладони. Весь. Видишь? – старик разжал кулак и показал Пухначеву ладонь.
Ладонь была желтовато-коричневой, пальцы тоже пропитались специфическим дегтярным цветом, который не перепутаешь ни с чем – это был никотин.
– Век живи – век учись, – удивился Пухначев. – Лучше нету дыма, чем от сигареты марки "Прима".
День прошёл в беспокойном ожидании. Хотя гостиничку никто не тревожил, не лупил прикладом автомата в дверь, всё равно на душе было муторно, лица наших двух постояльцев обвяли, осунулись, старик совсем оброс серой неопрятной щетиной, жёсткой и злой, взгляд его сделался неприязненным – он и на Пухначева смотрел так, будто бедолага-журналист был в чём-то виноват, рот ввалился, словно Чернов лишился зубов, глаза сделались красными, мутными – пропала прозрачная мудрая светлина, спокойствие, которое всегда удивляло Пухначева, всё будто бы водой смыло, образовалась некая невидимая стенка, за которую никому не было дано заглянуть, в том числе и Пухначеву, морщины перестали наливаться кровью, помертвели, скулы, лоб и подбородок потяжелели, сделались костлявыми, будто у мертвеца. Пухначев понимал, что он так же, как и старик, изменился – и явно не стал красавчиком, похужел.
Следующая ночь прошла почти без сна – рядом шёл бой, за ближайшим дувалом ранили человека. Раненный пронзительно, будто заяц, живьем насаженный на вертел, кричал, стонал. Крики его выворачивали Пухначева наизнанку, он стискивал кулаки, скрипел зубами, не зная, куда спрятаться от затяжного рыдающе-горького "о-о, о-о". Старик мрачным голосом предупредил Пухначева:
– Спокойнее, спокойнее! Если не можешь держать себя в руках – заткни уши!
– Так ведь стонет же!
– Хочешь, чтобы я выскочил на улицу и перевязал этого дурака?
– Э-э-э, – морщился Пухначев.
– В войну, бывало, наших ребят стоном на нейтралку заманивали и там приканчивали.
– Но так-то война! Великая, и ещё– Отечественная!
– Месяц назад около гостиницы "Ариана" был ночной бой. Рядом с гостиницей дорога проходит, её хотели перекрыть душманы, но не смогли – только схлестнулись с нашими. И там тоже стонал раненый. Так жалобно, так жалобно стонал, что один дуралей из наших выскочил на помощь – думал, кто из советских стонет, надо его перевязать, затащить в помещение, помолиться за его душу, если совсем плохо – только того дуралея и видели! И где он сейчас – одному Богу, да ещё, быть может, Аллаху и ведомо!
Вскоре раненый перестал стонать – либо он скончался, либо его отволокли на перевязку, либо встал сам и пошёл к сообщникам, поняв, что кукареканьем на улицу никого не выманишь.
К утру сделалось тихо. Странная штука – тишина. Она опаснее любого грохота. Минут двадцать не звучало ни одного выстрела, всё погрузилось в серую плотную мглу, все звуки были задавлены и старик с Пухначевым ощущали себя очень тревожно, потом в районе Грязного базара, недалеко от набережной Кабулки раздалась пулемётная очередь, стихла, минут через пять прозвучал гулкий гранатный хлопок в старом городе – старик ожил, всё зафиксировал, немо пошевелил губами, будто собирался что-то сказать, но промолчал.
– Похоже, всё кончилось, – шёпотом произнёс Пухначев. – Только кто кого победил? А? А посольские совсем забыли про нас!
Старик ничего не сказал в ответ, прижался к стене. На улочке появились люди. Человек пятнадцать. По виду – студенты, чернобородые молодые, со сверкающими улыбками, вооружённые кто чем – были тут и автоматы, были и старые буры с вытертыми деревянными ложами и длинными утолщенными стволами, были и карабины. Старик внимательно оглядел кучку, пересчитал стволы, всё понял и вздохнул, будто ребёнок:
– Вот сейчас, похоже, действительно всё может кончиться. Ты письмо своим не написал?
– Нет. А разве его можно будет переслать?
– Могли бы спрятать где-нибудь здесь. В щели. Под батареей. Под плинтусом. Наши-то сюда так или иначе придут, – старик горько усмехнулся. – Только нас уже не будет.
Собравшиеся внизу погалдели немного у входа, попинали ногами в дверь, потом двое отошли к дувалу, рыхлой глиняной массой обозначившему противоположную сторону улочки, внимательно оглядели окна гостиницы, стараясь понять, есть в ней люди или нет?
Старик прижал палец к губам и беззвучно отвалился от окна, выждал несколько минут.
Пухначев, замерев, слушал, как бьется его сердце – часто, вразнобой, толкается в грудь, норовя освободиться, выскочить наружу, в горле сам собою возникает глотательный звук – возникает и пропадает, возникает и пропадает: Пухначев понял, что они только теперь попали в настоящий переплёт, раньше в такой не попадали. И выхода у них нет: вдвоём, с двумя пистолетами они много не навоюют.
Да и пистолеты командированным даются не для того, чтобы вести боевые действия – пистолет вручается, чтобы бедолага, попавший в переплёт, мог застрелиться. Ибо хуже нет – попасть в руки правоверному: уже были случаи, когда мусульмане возвращали нашим остатки людей, страшные обрубки – присылали чуть ли не по почте. В плен попадал нормальный человек, с руками, с ногами, с головой, хорошо соображающий – может быть, раненный или контуженный, – а возвращали немого и неподвижного, без рук, без ног, без языка, без прошлого, без биографии, и даже без фамилии – человек ничего не помнил, ничего не мог сказать, ничего не мог написать. Иногда ему выкалывали ещё и глаза. Лучше уж пулю в лоб, чем оказаться в таком положении.
Поэтому наши солдаты и начали оставлять для собственных нужд – на всякий случай – два-три патрона и гранату. В плен они стараются не сдаваться.
Собравшиеся притащили откуда-то ящик, потом ещё один, поставили их друг на друга, поскольку до окон первого этажа было высоко, потом на ящики вскарабкался парень в длинной, до колен, тёплой рубахе, в советской солдатской телогрейке и белой чалме, взял в руки бур и примерился прикладом к противомоскитной сетке, которой было затянуто окно.
– Вот и всё, – прошептал старик.
– Белую чалму, гад, напялил, как на праздник!
– Белая чалма означает, что он – суннит.
Суннит с маху рубанул прикладом тяжёлого бура по сетке, сетка не поддалась, тогда парень неверяще засмеялся и рубанул ещё раз. Потом ещё. С пятого раза сетка треснула. Просунув в прореху приклад бура, налётчик подцепил сетку, потянул на себя, не устоял на ногах и свалился с ящиков. Окружающие засмеялись. Картина была настолько мирной, что даже старик, которому было совершенно не до смеха, не выдержал и тоже рассмеялся – он неожиданно перестал верить в опасность, в серьёзность положения, в то, что жизнь его может быть оборвана. Нелепо, одним коротким махом, на который потребуется совсем маленький – плюгавый – отрезок времени.
– А ведь они – дети, – сказал Пухначев.
Старик погасил смех и сурово посмотрел на Пухначева, в мигом посветлевших глазах его вскипело бешенство, рот сжался в плоскую тонкую линию, губы сделались фанерными, и Пухначев, словно бы наткнувшись на что-то, виновато склонил голову. Чернов отвернулся от него.
– А они это… Провод наш не найдут? – спросил Пухначев. Голос его был заискивающим, чужим, самому себе противным.
– Не должны, – помедлив, отозвался старик – ему тоже не хотелось собачиться, ссориться перед последним своим часом. Пожевал губами. – Я его припрятал, замаскировал. Не обратил внимания?
– Нет.
– Значит, не так уж плохо я его припрятал, – по лицу Чернова проскользила тень, затем взгляд его снова сделался угрюмым и тревожным.
Парень с буром продолжал рвать сетку, в нём появилась злость, смуглое маленькое лицо его, которое хорошо видел старик – глаза его с возрастом не только не потеряли остроты, а напротив, стали ещё зорче, приобрели необыкновенную цепкость ловчей птицы, он видел то, что никак не мог рассмотреть Пухначев, – работа с пером и бумагой губительно действовала на зрение, – перекосилось, стали видны мелкие острые зубы, собравшиеся подначивали его, смеялись, парень кривился и отвечал им односложно:
– Иншалла… Иншалла!
"Крыса, ей-Богу, крыса! – зло отметил старик, загнал в ствол пистолета патрон и, резко щёлкнув рубчатым флажком, снял "макаров" с предохранителя. – Ей-ей, крыса! – оглядел скудное жилище, в котором они с Пухначевым провели трое суток в осаде, а всего десять суток – сегодня вечером как раз будет десять, если, конечно, будет, – нет, ничего надёжного в жилье их не было.
Он ползком пробрался к двери, выглянул в коридор – тёмный, стиснутый, гулкий, как бывает гулким всякое пустое помещение, постучал пальцами в стену, пробуя её на прочность.
Собственно, коридор гостиницы являлся обычной глухой галереей, из которой были прорезаны входы в жилые комнаты – хорошо проверенная система набивших оскомину общаг, где десятки взрослых людей находятся под присмотром одного человека, сидящего в конце коридора. И око его не только всевидящее, око его – часто ненавидящее, таких людей Пухначев боялся. В двух местах коридора, по самым потолком были вырезаны длинные горизонтальные бойницы, из которых сочился слабенький свет, больше ничего не было. Старик постучал по стене рукой – нет, не проломить. А если её рвануть гранатой?
Рвануть можно, но в тот же миг необходимо будет раствориться в воздухе, в пространстве – иначе автоматная пуля всё равно окажется быстрее, она непременно нагонит. Старик замер, прислушиваясь к ударам – суннит в белой чалме грохотал так, что дрожала вся гостиничка, хлипкие стены тряслись, будто пораженные лихорадкой. Старик отступил назад в комнату. Пухначев, поняв, к чему примерялся старик, спросил одними губами: