Когда мы состаримся - Мор Йокаи 2 стр.


* * *

Простейшие эти постулаты, общие многим отправлявшимся от раннего христианства нравственным учениям, и в романе Йокаи служат лишь подпочвой самых современных социально-гуманистических идей. Очень насущной для Венгрии и всей разноязычной Центральной Европы была, например, проповедуемая писателем национальная терпимость. Её гуманную суть он стремится пояснить и подкрепить ещё "добрым старым обычаем" обмениваться детьми, столь полезным для улучшения национальных взаимоотношений. Деже на время берут в немецкую семью Фроммов. А их девочка, Фанни, обретает второй дом у его венгерских родителей.

Заповедь терпимости распространяется на цыган, этих давних парий венгерского общества. Сочувствие и понимание встречает у писателя жестокая обида на сословное общество цыгана-разбойника Котофея, при всём неприятии тех полудиких средств - убийств, грабежей, - которыми мстит он за свою обездоленность, за гонения и пренебрежение. И уж вполне законным и естественным признаёт Йокаи брак с цыганкой: вещь совершенно невозможная в глазах его дворянских венгерских современников! Лоранд по-человечески, как к равной, относится к цыганской девушке Ципре, предмету розыгрышей и насмешек собутыльников Топанди, в конце концов предлагая ей руку. Они с Ципрой друг друга полюбили - и это самое главное. Любовь выше разделяющих людей национальных и сословных предрассудков. И сам грубоватый задира Топанди оказывается достаточно свободомыслящ, чтобы во имя любви благословить этот брак - даже во избежание формальных препон удочерить Лорандову невесту.

Национальная терпимость, иначе говоря, тесно смыкается писателем с социальной: одно не мыслится без другого. А эту последнюю довершает самый искренний, неподдельный демократизм. О нём говорит и другой "мезальянс" в романе: сердечный, а затем супружеский союз дворянина Деже с девушкой мещанского звания Фанни. Не знает стеснительных преград, светских, церковных и социальных табу и воинствующая, вызывающая филантропическая широта Топанди. А Деже отрешиться от наивных мечтаний о чиновничьей карьере помогает, между прочим, добрый товарищ его детства, простой пекарский подмастерье Мартон.

Гуманной проповеди равенства служит в романе и решительное противопоставление "хороших" и "плохих" персонажей. Быть может, несколько романтическое в этой своей подчёркнутой контрастности, оно зато отчётливо выражает нравственную суть конфликта и недвусмысленную авторскую позицию. Способом контраста рисуются подчас уже сами характеры - особенно второстепенных, эпизодических лиц. Психологический рисунок здесь совсем прост: сводится к несоответствию наружности и внутреннего облика. Внешняя суровость, даже резкость Топанди или директора гимназии, но доброе сердце у обоих. И наоборот: вкрадчиво-доброжелательная повадка - и своекорыстные умыслы классного наставника. За ангельской, казалось бы, кротостью и непорочностью Мелани таится себялюбие, даже испорченность. Парик и вставные зубы её отца, надворного советника Бальнокхази - словно почти уже гротескно материализованная метафора всей этой внешне благоприличной фальши.

Характеры главных действующих лиц гораздо глубже, многогранней. Возьмём хотя бы Ципру. Неукротимая гордость уживается в ней с самоотверженностью, способностью пожертвовать собой. Необузданное своенравие переплетается с преданностью и нежностью. Она не задумывается и пощёчину влепить своему насмешнику-благодетелю, и грудь подставить под нож ради него и всех домашних. Внутренне неоднолинеен и Деже: наивный мечтатель, здравомыслящий, целеустремлённый отмститель и томимый гражданственной скорбью патриот. Но принцип изображения тот же: основан на контрастном, хотя более сложном, сочетании сплетающихся и противоборствующих душевных качеств.

Полярно и разделение, размежевание действующих лиц по их сюжетной - и в конечном счёте общественно-исторической - роли. На одной стороне - не настоящие люди, только носящие их личину для сокрытия своих низких побуждений. Это муж и жена Бальнокхази. Между собой они враждуют, но цели оба преследуют корыстные, только корысть у каждого своя. Это наглый предатель Лоранда, фат и прохвост Пепи Дяли. И самый отвратительный лицемер и интриган, у которого на совести смерть Лорандова отца, злоумышляющий против самого Лоранда и Топанди, пустословящий святоша Шарвёльди.

На другой же стороне - их до поры, до времени униженные, но изначально не смиримые антагонисты. Таков Лоранд, который изнывает, чахнет в вынужденном бездействии, но до последнего вздоха не приемлет никакого двоедушия, лицедейства, словоблудия - ни "частного", ни политического ("вся история - сплошная ложь!"). Таков по-своему и Топанди, который, вымещая на местных властях и церковниках своё разочарование в жизни, ищет прибежище от него в естественных науках. Такова жизнерадостная, излучающая душевное здоровье Фанни, бессменная целительница страждущих матерей, заботливая опекунша и незаменимая опора своего мужа - Деже. И таков он сам: вначале - строящий ребячливые планы наивный честолюбец, потом - твёрдый в своих независимых принципах молодой адвокат и, наконец, созидающий мирное трудовое счастье семьянин-землепашец.

Среди добродетельных героев романа братья, Лоранд и Деже, достойны особого внимания. Они сами - словно некий двуединый контраст. В них угадываются разница и связь времён, патриотическая скорбь и неуступчивая надежда автора.

По всему своему складу Лоранд принадлежит ещё, так сказать, к "романтическому" поколению вольнолюбцев. Ополчившиеся на него силы все больше кажутся ему загадочными, непостижимыми, почти неодолимыми. Уж если кто, кроме бабушки, склонен к мрачному взгляду на историю, готов видеть и винить в своих злоключениях судьбу, так это он. И жизнью его и вправду будто управляют роковые обстоятельства. Не только злосчастный жребий предков, но и пытающаяся подчинить его себе демоническая женщина (госпожа Бальнокхази) - и эта неожиданно жалящая его под конец пчела, словно настоящая уже посланница рока, символическая исполнительница высшего приговора над его душевной отгорелостью.

А в лице Деже перед нами другое, уже более деятельное и стойкое поколение, которое больше сообразуется с жизнью, твёрже стоит на её почве. Роман кончается грустным вздохом Деже, подавленного бесполезной гибелью брата, общественным разбродом, затянувшимся безвременьем. И всё же именно он, грустящий о прошлом, без особых обольщений наблюдающий настоящее, меньше всего чувствует себя жертвой рока, свободен от какой-либо внутренней охладелости. Добросовестно, не падая духом, трудится он над распутываньем связавшего брата пагубного обязательства, делит, стараясь облегчить, все постигающие семью испытания.

И у нас остаётся убеждение, что передуманное, перечувствованное им не останется втуне. В Деже и его неутомимой Фанни видятся те, кто восполнят утраты - сохраняя веру в жизнь, приумножат её добрые начала. И на её исподволь укрепляемых ими нравственных устоях воздвигнется наконец здание более отрадной яви, пред которой отступит печальное видение фамильного склепа, этой символической усыпальницы национальных надежд.

* * *

Опять и опять возникают в романе Йокаи простые, старинные понятия, заповедные для осознающей и совершенствующей себя личности. Честь и честность, прямодушие и великодушие, доброта и верность - себе, близким, друзьям, делу, людскому благу - все это представления, нерушимые для тогдашних благородных духом сынов отечества, ревнителей 1848 года, вольнолюбивцев-просветителей.

Позднейшее стяжательское общество, ловцы успеха и наживы, предали, попрали нравственные заветы прошлого, подменив человеколюбие себялюбием, служение - прислужничеством и всякую душевную высоту - низостью, обманом, завистью, коварством, вероломством. Но для Йокаи эти заветы оставались непогрешимы и неосквернимы. Он не уставал защищать их истинную красоту, печалясь об их унижении, которое казалось ему лишь непомерно затянувшимся испытанием.

И эта его преданность душевной высоте, отвращение к низости многое говорит нашему сердцу, поддерживая, обостряя чувство справедливости. Участь Лоранда, беззастенчивая подлость Дяли, стойкая верность Деже - всё это побуждает требовательней вглядываться в жизнь, в прошлое и настоящее, тем больший интерес придавая увлекательному роману венгерского писателя-классика.

О. Россиянов

I. Дневник Деже

Мне было тогда десять лет, моему старшему брату Лоранду - шестнадцать. Маменька наша была совсем молодая, а отцу, это я знаю точно, не могло быть больше тридцати шести. Бабка с отцовской стороны жила тоже с нами, ей уже исполнилось шестьдесят. Красивые, густые седые волосы были у неё, белые как снег. В детстве мне, помню, всё думалось: вот, значит, какая у неё счастливая жизнь, коли ангелы отличили такой сединой. Тогда я ещё воображал, будто седеют от радости.

Горестей, правда, мы и не знали, вся семья, будто по молчаливому уговору, старалась чаще радовать друг дружку, чем огорчать.

Никогда не слышал я в доме ссор или препирательств.

Ни разу не видел надутых губ, затаённой обиды или хотя бы мимолётной укоризны во взгляде; мать, отец, бабушка и мы с братом жили душа в душу, понимая всё как бы с полуслова и соревнуясь лишь в одном: кто кого оделит большей любовью.

Признаться, я больше всего любил брата. Это, конечно, не значит, что его предпочёл бы я потерять последним, доведись мне выбирать из четверых, - сама мысль о чём-либо подобном повергла бы меня в отчаяние; нет, просто с ним особенно хотелось быть и дружить, проживи мы даже все вместе благополучно до скончания веков.

Да и он был так добр ко мне. Это он, когда я совсем малышом копался в песочке, поддерживал меня за руку, чтобы не упал; он играл со мной во все детские игры - не для своей забавы, для моей; у него, играючи, научился я азбуке; с ним ходил в городскую школу, и, если У него уроки кончались раньше, он, уже старшеклассник, поджидал меня во дворе, чтобы отвести домой. Он вырезáл мне в свободное время игрушки, рисовал, строил, клеил из чего придётся: из деревяшек, из бумаги, из глины, соломы, словно у него других забот не было, как только меня потешить. Шалостей моих он никогда не выдавал; если же что выходило наружу, выгораживал, а то и принимал на себя. Любой ребёнок, видя, что в нём души не чают, избаловывается, становится капризен, надоедлив, и я не был исключением; но он спокойно сносил все мои выходки, ни разу не ударил, хотя я повадился таскать его за волосы. Зато, если грубая служанка или в школе какой-нибудь сорванец доводили меня до слёз, что было совсем не трудно, брат тотчас вскипал и тут уж не знал пощады. Силой обладал он страшенной; по моему тогдашнему разумению, едва ли нашёлся бы в городе другой такой же силач. Одноклассники побаивались его кулаков и избегали с ним связываться, хотя был он не какого-нибудь богатырского, скорее хрупкого сложения и с нежным, как у девушки, лицом.

До сих пор ничто и никто нейдёт мне на ум, только он!

Я начал с того, что семья наша была вполне счастлива.

Нуждаться мы ни в чём не нуждались, был у нас прекрасный, уютный дом, и прислуга ела досыта; случалось порвать одежду - мы тут же получали новую. Были добрые друзья - в этом не раз мне доводилось убедиться в именинные дни, когда собирался полон дом гостей и веселье шло вовсю. В городе нас уважали, судя по тому, как всякий раскланивался при встрече с отцом и с нами на улице, что в моих глазах немало значило.

Отец был человеком очень серьёзным, спокойным, немногословным. У него было бледное лицо, длинные чёрные усы и густые брови. Стоило ему сдвинуть их, и вид у него становился самый грозный, однако он старался от этого воздерживаться, не желая никого устрашить, - от силы раз в году приходилось ему сердито глянуть на кого-нибудь. Но и весёлым я никогда его не видел. В самые бесшабашные застольные минуты, когда гости покатывались со смеху от какой-нибудь удачной шутки, он молча сидел на своём конце, будто ничего не слыша. Лишь когда маменька прильнёт ласково к его плечу, или брат поцелует в щёку, или я начну у него с колен задавать свои детские вопросы, на которые невозможно ответить, - в красивых, печальных отцовских глазах засветится вдруг несказанная любовь, обаятельнейшая нежность; но и тогда улыбка не тронет губ. Рассмешить его ни разу никому не удавалось.

Он не принадлежал к тем, кому вино или хорошее настроение развязывают язык, делая словоохотливым, побуждая выкладывать всё, что на душе, рассуждать о прошлом, о будущем, обещать, грозиться, похваляться. Много говорить он не любил.

И был у нас ещё один такой же серьёзный человек в семье: бабушка. Она тоже была молчалива и точно так же избегала хмурить свои густые брови, успевшие, правда, уже поседеть, подобно ему, остерегаясь вымолвить сердитое слово; точно так же не привыкла смеяться, улыбаться. Зато - я часто примечал - она пристально глядела на отца, за столом глаз с него не спускала, и у меня являлась иногда ребяческая догадка: наверно, потому отец и ведёт себя так степенно, что мама его за ним следит.

Если же взгляды их нечаянно встречались, они словно ловили себя на одной мысли, которую давно хранили в тайне. И часто, бывало, отец сидит, глубоко задумавшись и едва замечая, как мы - маменька, брат и я - ластимся, льнём к нему, а бабушка отложит вечное своё вязанье, встанет, поцелует его в лоб, и он сразу попытается принять иной, приветливый вид, заговорит с нами; бабушка же ещё раз его поцелует и вернётся на место.

Это сейчас мне всё припоминается, а тогда никак особенно моего внимания не задевало.

Но однажды вечером всех нас поразило необычно весёлое настроение отца.

Со всеми был он особенно ласков, нежен; с Лорандом долго разговаривал, выспрашивая про ученье, объясняя, чего тот ещё не знал; меня посадил к себе на колени, погладил по голове и стал задавать вопросы по-латыни, хваля за правильные ответы, а после ужина принялся рассказывать разные забавные истории про стародавние времена. Мы заливались смехом, и он с нами.

Было так приятно видеть отца наконец смеющимся. Я весь прямо трепетал от радостной неожиданности.

Только бабушка сохраняла серьёзность. Чем больше оживлялся отец, тем сильнее сдвигались её седые брови, тем неотступней следила она за выражением его лица, а едва тот подымет на неё свой весёлый, открытый взгляд, вздрогнет вся, зябко поводя плечами.

Необычная отцовская возбуждённость не могла в конце концов не вызвать у неё замечания:

- Что-то ты очень весел сегодня, сынок!

- Хочу детей завтра в деревню отвезти, а это всегда радость для меня.

В деревню! Это и нам сулило немало радостей. Мы были совершенно счастливы и подбежали поцеловать отцу руку в благодарность за обещанное. Видно было по его лицу, что он хорошо понимает наше состояние.

- Но зато лечь надо пораньше, чтобы завтра не проспать, лошадей за нами ещё на рассвете пришлют.

С этими словами он попрощался с нами, поцеловав обоих, и мы пошли к себе укладываться спать.

Улечься-то легко, а вот заснуть гораздо труднее, когда обещано отвезти тебя назавтра в деревню.

Было у нас недалеко от города имение, милое, славное местечко. Брат тоже любил бывать там. И для него поездка туда с отцом по большим праздникам всегда была двойным праздником.

Мама и бабушка, неизвестно почему, никогда с нами не ездили, говоря, что им не нравится в деревне.

Мы только диву давались: как это может не нравиться в деревне? Бродить по полям, цветущим лугам, наслаждаться разлитым в воздухе благоуханием, сзывать, собирать вкруг себя ладную, понятливую, работящую домашнюю скотину… Может разве всё это не нравиться? Кому-кому, но только не ребёнку.

Никак нам с братом не удавалось заснуть. Меня полнило ожидание предвкушаемых заранее удовольствий, которые я поочерёдно вспоминал. Как там цветы в саду, не завяли ли без меня? А пёстрая тёлка? Как, наверно, подросла! Ещё и не признаёт. Будет ли брать присоленный хлеб прямо у меня из рук? И голуби, наверно, с того раза расплодились. А в саду черешня поспевает и клубника; самую лучшую маменьке обязательно отвезём!

Брата же преисполняла радостных ожиданий охота. Всё представлялось, как обойдёт он лес, камыши, каких замечательных зелёноголовых уток настреляет. Сколько пёстрых птичьих яиц мне принесёт!

- Ой, и я с тобой!

- Нет, нет! Ещё случится что-нибудь. Ты лучше на речке, за огородами поуди, рыбки налови.

- И мы её поджарим на обед!

То-то славно будет!

Так, за разговорами, мы долго не могли заснуть: то одному о чём-нибудь захочется сказать, то другому. Сколько всего ждёт нас завтра!

Не удивительно, что и во сне грезилось то же самое.

Поздно ночью меня разбудил громкий, как выстрел, хлопок. Правда, и сон был как раз про ружьё. Мне снилось, будто Лоранд ушёл на охоту, и я боялся, как бы он нечаянно не поранил сам себя.

Назад Дальше