- Ты в кого стрелял, Лоранд? - спросил я в полусне.
- Тише, лежи спокойно, - ответил брат, который встал при этом громком звуке с постели. - Пойду посмотрю, что там такое. - И вышел.
Нашу спальню от родительской отделяло много комнат, и мне ничего не было слышно, только двери отворялись то тут, то там.
Лоранд скоро вернулся и сказал, чтобы я спал спокойно, просто поднялся ветер и захлопнул открытое окно - да так, что стёкла вылетели, оттого и удар такой звонкий. И тут же стал одеваться.
- А ты куда?
- Да ведь надо заделать окно, оно как раз в маменькиной спальне - чтобы не дуло. А ты спи.
И он положил руку мне на лоб. Она была ледяная.
- Что, холодно на дворе?
- Нет.
- А рука у тебя отчего дрожит?
- А, верно. Холодно, очень холодно. Спи, малыш.
И тут через открывшуюся на минутку дверь до меня донёсся знакомый маменькин смех: звонкий, беспечный, каким смеются женщины простосердечные - сами ещё большие дети, чем их собственные.
Что это посреди глубокой ночи могло её так насмешить? Разбитое окно?
В то время я ещё не знал, что бывает такой страшный недуг, когда женщины беспрестанно смеются, чтобы унять душераздирающую муку.
Удовольствовавшись полученным объяснением, я поглубже зарылся лицом в подушку, заставляя себя заснуть.
Проснулся я снова уже поздно, опять разбуженный братом. Он был уже совсем одет.
Мне сразу вспомнился отъезд в деревню.
- Что, за нами уже приехали? Чего же ты меня раньше не разбудил? Сам небось и одеться успел.
Быстро вскочив, я тоже принялся за одеванье, умыванье. Брат помог мне одеться, никак не отзываясь на мою детскую болтовню и пристально, серьёзно глядя куда-то в сторону.
- Тебя кто-нибудь обидел, Лоранд?
Не отвечая, он притянул меня к себе, поставил между коленками, причесал, расправив воротничок рубашки под галстуком. - Вид у него был опечаленный.
- Что-нибудь случилось, Лоранд?
Он в ответ даже не кивнул и головой не покачал, только старательно завязал мне галстук бантиком.
Мне хотелось надеть свой синий доломанчик с красными отворотами и металлическими пуговками. Но Лоранд подал мне тёмно-зелёный выходной пиджачок.
- Мы же в деревню едем! - запротестовал я. - В самый раз надеть доломанчик. Почему ты его не даёшь? Завидно, что у тебя такого нет?
Лоранд не отвечал, только поднял на меня свои большие, грустно-укоризненные глаза. Этого мне было довольно, и я, хотя всё ещё дуясь, позволил надеть на себя тёмно-зелёный пиджачок.
- Одеваешь меня, прямо как на экзамен или на похороны.
При этом слове Лоранд вдруг обнял меня, прижал к себе и, опустившись передо мною на колени, заплакал, да так бурно, горячо, что слёзы закапали мне на макушку.
- Лоранд! Что с тобой, Лоранд? - перепугался я, но ему рыданья мешали говорить. - Не плачь, Лоранд! Я обидел тебя? Не сердись!
Он всё держал меня в объятиях и плакал; наконец с глубоким прерывистым вздохом вымолвил тихонько мне на ухо:
- Папа умер.
Я в детстве не умел плакать, этому лишь зрелые годы научили. Другой на моём месте разревелся бы, а у меня только сердце заныло, будто червь какой точил, и слабость охватила, притупляя все решительно чувства; зато брат плакал за двоих. Наконец, поцеловав, он стал уговаривать меня прийти в себя.
Меня не надо было уговаривать, я видел, слышал всё, но оставался нем и недвижим, как чурбан.
Уж так я был несчастливо устроен: не мог ничем изъявить свою боль.
Утрата была столь велика, что ум отказывался её постигнуть.
Отец, папа наш мёртв!
Только вчера вечером ещё разговаривал с нами, обнял даже меня, поцеловал, пообещал в деревню взять - и вот больше нет его, умер.
Нет, это просто не умещалось в голове! Ребёнком меня частенько Донимала мысль: а что там, за гробом? Пустота? Но что же окружает эту пустоту? А ещё дальше - там есть что-нибудь? Эти тщетные умственные усилия доводили меня порой чуть не до исступления. И сейчас я находился в состоянии подобного же умопомрачения. Отец умер - как это понять?
- Пойдём к маменьке, - была моя первая мысль.
- Потом как-нибудь. Она уже уехала.
- Куда?
- В деревню.
- Почему?
- Потому что больна.
- А почему она так смеялась ночью?
- Потому что заболела.
Это было уже сверх всякого разумения.
И тут меня озарило. Лицо моё прояснилось.
- Лоранд! Ты же шутишь, дурачишь меня. Просто хочешь напугать. Мы все поедем в деревню поразвлечься, а ты просто хотел меня получше встряхнуть, чтобы я проснулся как следует, вот и сказал, что папа умер.
Лоранд обеими руками схватился за голову, лицо его болезненно исказилось.
- Ох, Деже, не мучай меня! - простонал он. - Не мучай этой своей улыбкой!
Тут я ещё больше испугался и, задрожав всем телом, схватил его за руку, умоляя не сердиться: ведь я же верю ему.
Он видел, что верю. Дрожь, бившая меня, была достаточным подтверждением.
- Пойдём к нему, Лоранд!
Брат уставился на меня, будто ужасаясь услышанному.
- К отцу?
- Ну да. Вдруг он очнётся, если я его позову.
Глаза у Лоранда засверкали сухим блеском. Видно было, что он отчаянно борется с подступающими рыданьями.
- Он не очнётся больше, - выдавил он сквозь зубы.
- Я хочу его поцеловать.
- Руку поцелуешь…
- И в щёку тоже.
- Только руку можно, - повторил брат неколебимо.
- Почему?
- Потому что я так сказал, - отрезал он.
Совсем подавленный этим необычным тоном, я согласился, прося только отвести к отцу.
- Хорошо. Давай руку!
И он повёл меня через две комнаты. Из четвёртой навстречу нам вышла бабушка. С виду она ничуть не переменилась, только её густые седые брови были сдвинуты.
Подойдя к ней, Лоранд стал что-то объяснять шёпотом. Я не слышал что, но ясно видел, как он глазами указывает на меня.
Бабушка то кивала утвердительно, то неодобрительно качала головой, потом, подойдя ко мне, заключила моё лицо в свои руки и долго вглядывалась.
- Вот в точности таким же был он в детстве, - пролепетала она и, рухнув на пол, залилась слезами.
Брат схватил меня за руку и увлёк в четвёртую комнату.
Там стоял гроб. Без крышки, но во всю длину покрытый пеленой.
У меня по сю пору недостаёт сил описывать гроб, в котором лежал мой отец. Кто сам испытал подобное, поймёт меня.
Лишь старая служанка сидела в комнате, больше у гроба никого не было.
Брат прижал меня к себе, и так, замерев, мы простояли долго, будто сами - вместе со всем окружающим - вдруг перестали существовать.
Потом брат сказал:
- Ну, поцелуй у папы руку, и пойдём.
Я повиновался. Он приподнял покров; выглянули сложенные вместе кисти рук, белые, как воск. Трудно было узнать в них прежние большие, мужественные, в кольцах с печатками на сильных пальцах, - кольцах, которыми я столько, бывало, играл в раннем детстве, снимая и надевая, разглядывая герб.
Я поцеловал обе руки, и мне стало легко, хорошо.
С немой мольбой посмотрел я на брата, как бы спрашивая, нельзя ли приложиться к щеке. Он перехватил мой взгляд и увлёк прочь.
- Идём! Незачем здесь больше оставаться!
И мне стало так больно, тяжело!
Брат велел мне подождать у себя в комнате, пока он не наймёт извозчиков, которые нас отвезут.
- Отвезут? Куда?
- В деревню. Ты здесь побудь, никуда не выходи!
И даже запер дверь снаружи на ключ.
Опять было над чем призадуматься. Зачем теперь в деревню, когда отец мёртвый? И почему нельзя до тех пор из комнаты выходить? Почему не навестит никто из знакомых, а все прохожие странно так перешёптываются? И почему по такому важному, известному всем покойнику не звонят?
Всё это привело меня в полное замешательство: ни на один вопрос не находилось ответа. И никто не шёл, у кого можно бы спросить.
Наконец, как мне показалось, много времени спустя - а может, по прошествии всего нескольких десятков минут - мимо оконца, выходящего в коридор, просеменила старушка-служанка, которая сидела перед тем у гроба. Наверно, сменилась с кем-нибудь.
- Тётя Жужи! - окликнул я её через окошко. - Подойдите-ка сюда!
- Чего тебе, славный мой?
- Тётя Жужи, скажите мне по правде, почему мне нельзя папеньку в лоб или в щёку поцеловать?
- Что это вы, Деже, какой дурачок. Да у него бедняги, и головы-то нет, - с циническим равнодушием пожала старуха плечами.
Я не осмелился передать вернувшемуся за мной брату, что узнал у старой Жужи.
Сказал только, что мне холодно, в ответ на его вопрос, почему я так дрожу.
Он укрыл меня своим плащом, и мы пошли садиться.
Я спросил, где бабушка. Он сказал, что она поедет сзади. Мы устроились в передней пролётке вдвоём. Другая пока стояла в воротах.
Мне всё это казалось сном. Уныло моросящий дождь, отступающие назад дома, любопытные, выглядывавшие из окон, знакомый прохожий, который таращился на нас, забывая поздороваться, - всё словно таило немой вопрос: как это отец у мальчиков оказался без головы? А дальше, по окраинам, потянулись длинные ряды тополей, которые качали верхушками на ветру, будто в безрадостном, тяжком раздумье. И речка под мостом журчала, точно затверживая про себя вверенную ей великую и никем пока не разгаданную тайну: почему это у иных покойников не бывает головы?
Меня так и подмывало, до головокружения искушало задать брату этот жуткий вопрос. "Смотри, как бы чёрт не толкнул", - говаривают у нас детям, которые держат нож слишком близко у глаз или заглядывают вниз с высокого моста. Так и я с этим вопросом: нож в руке, остриё у самого сердца, сижу высоко над стремниной, и что-то словно подталкивает - вонзи, кинься вниз. Но хватило духу удержаться.
За всю дорогу мы ничего друг другу не сказали.
Добравшись до своего сельского пристанища, повстречали мы нашего домашнего врача, который сообщил, что матери хуже и нам лучше оставаться у себя в комнате, не показываться ей на глаза, это лишь усугубит её недуг.
Через два часа приехала и бабушка.
Приезд её вызвал возбуждённые пересуды вполголоса; в доме словно готовились к чему-то очень важному, о чём, однако, не следует всем знать. Пообедали второпях и раньше обычного, но кусок не шёл в рот, так было всё странно и непривычно. Брат опять стал тихонько переговариваться с бабушкой. Насколько можно было догадаться по отдельным словам, речь шла о том, брать ли с собой ружьё. Лоранд хотел взять, бабушка противилась. Наконец согласились, что ружьё и патроны возьмёт, но без нужды заряжать не будет.
Я слонялся тем временем по комнатам. У всех находились дела поважнее, нежели мною заниматься.
Ближе к вечеру, при виде брата, собирающегося уходить, терпение моё иссякло.
- Возьми меня с собой! - воскликнул я в крайнем отчаянии.
- Но ты ведь даже не знаешь, куда я собираюсь.
- Всё равно куда, только возьми, не могу я один тут оставаться.
- Сейчас спрошу у бабушки.
- Хорошо, только плащ и палку захвати, - вернулся он.
Вскинув ружьё на плечо, брат крикнул собаку.
"Это что же, - опять стала меня донимать прежняя мучительная мысль, - отец умер, а мы на охоту, с бабушкиного согласия, как будто ничего не случилось?"
Шли мы низом, за огородами, вдоль глинищ; Лоранд, по всей видимости, выбирал такую дорогу, где нам никто не встретится. Легаша он не спускал с поводка, чтобы не забежал куда-нибудь.
Долго петляли мы по кукурузникам, по кустарнику, и брат ни разу даже не подумал снять ружьё с плеча; шёл, опустив голову и одёргивая собаку, тянувшую то в одну, то в другую сторону.
От деревни мы уже порядком удалились.
И я устал порядком, но о возвращении даже не обмолвился, готовый идти хоть на край света.
Смеркалось, когда мы оказались в небольшой липовой роще. Там решили передохнуть и присели рядышком на срубленный ствол.
Брат предложил перекусить и достал из сумки захваченный для меня кусок жаркого. Я ужасно обиделся: думает, у меня еда на уме! Тогда он отдал мясо собаке; легаш утащил его в кусты и запрятал там в сухой листве. Ему тоже было не до еды.
Мы посидели, глядя, как заходит солнце. Деревни оттуда уже не видно было, даже колокольни; слишком далеко мы ушли. Но у меня и в мыслях не было спрашивать, скоро ли обратно.
Было пасмурно, только к заходу солнца тучи разошлись. Обагрявшее их зарево заката сулило и на завтра ненастную погоду. Я пожаловался брату на ветер, задувавший всё сильнее, но он ответил, что это как раз нам благоприятствует.
Почему этот противный, пронизывающий ветер должен нам благоприятствовать, я никак не мог взять в толк.
Постепенно из багрового небо стало лиловым, из лилового - серым, а потом - совсем тёмным. Брат зарядил ружьё, спустил собаку с поводка и, взяв меня за руку, велел не шевелиться и не говорить ни слова.
Так, в ожидании, мы долго просидели той ненастной ночью. Я всё ломал себе голову, чего нам здесь нужно. Вдруг где-то вдалеке завыл наш легаш. Ужасный вой, такого я ещё не слыхивал.
Несколько минут спустя он со всех ног примчался и, скуля, подвывая, принялся прыгать, лизать нам руки; потом снова убежал.
- Ну, теперь пошли, - сказал Лоранд, беря ружьё на руку. Мы поспешно зашагали вслед собаке и вскоре вышли на тракт. В темноте по нему тащился воз с сеном, запряжённый четырьмя волами.
- Слава Иисусу Христу! - поздоровался старый батрак, узнавши брата.
- Во веки веков, - отозвался Лоранд и спросил немного погодя: - Всё обошлось?
- Обойдётся, не бойтесь.
Мы медленно побрели вслед за возом.
Брат снял шапку, сказав, что ему жарко, и пошёл с непокрытой головой.
Поотстав, старик батрак поравнялся с нами.
- Не устали, молодой баринок? - спросил он меня. - А то сели бы.
- На эту телегу?! Что вы, Янош! - вскинулся брат.
- И правда. Ваша правда, - согласился старый слуга и, молча перекрестясь, пошёл вперёд, к своим быкам.
У деревни Янош опять воротился к нам.
- А отсюда вы идите-ка, пробирайтесь домой по-за огородами; по деревне лучше мне одному проехать.
- Думаете, всё ещё караулят?
- А как же! Знают ведь. Да и как осудишь! Тоже бедняги: за последний десяток лет хлеб дважды градом побивало.
- Глупости это всё! - сказал брат.
- Может, и так, - вздохнул батрак. - Да что поделаешь, коли бедняк верит.
Лоранд локтем подтолкнул его, указывая на меня: при мне, мол, не надо.
У меня после этого окончательно всё перемешалось в голове.
Лоранд пообещал старику пробраться домой задами; но некоторое время мы следовали в отдалении за обогнавшей нас повозкой, пока не поравнялись с крайними домами.
Тут брат осторожно огляделся, и я хорошо слышал, как щёлкнул в темноте взведённый курок его двустволки.
Воз впереди потихоньку колыхался с боку на бок по длинной главной улице.
Возле сельской управы человек шесть с вилами вышли ему наперерез.
Брат велел отойти за изгородь и покрепче держать собаку за пасть, чтобы не залаяла, когда они подойдут.
Крестьяне с вилами обошли воз, прошли и мимо нас. Было слышно, как один сказал другому:
- Вон и ветер этот окаянный всё из-за того же!
Но из-за чего же? Из-за чего?
Едва они прошли, Лоранд схватил меня за руку.
- Ну, теперь живей, чтобы опередить воз!
И помчался со мной через большой крестьянский двор, подсадил меня и сам перелез через плетень. Мы пересекли ещё несколько чужих садов и огородов, везде перебираясь через изгороди, пока, наконец, не попали к себе.
Но господи ты боже мой, в чём мы провинились, чтобы так таиться и опрометью убегать?
Только мы во двор - и повозка с сеном въехала. Трое поджидавших её батраков мигом заперли ворота.
Стоявшая на наружной галерее бабушка нас расцеловала.
И опять брат стал о чём-то перешёптываться, на сей раз с дворней; несколько человек с вилами тотчас принялись скидывать сено.
Как будто нельзя до завтра подождать!
Бабушка, присев на галерее на лавку, положила мою голову к себе на колени. Лоранд облокотился на перила, наблюдая за работой.
Сено скидывали торопливо, клочья относило порывами ветра к самой галерее, но никто не вмешался, не велел кидать поаккуратней.
Полнейшей загадкой оставалось для меня это ночное зрелище.
Вдруг Лоранд отвернулся и расплакался. Бабушка вскочила, и они кинулись друг другу в объятия. А я в ужасе глядел, задрав голову и цепляясь за обоих в темноте. Ни одной лампы не было зажжено на галерее.
- Тс-с! - прошептала бабушка, сама силясь подавить рыданья. - Не надо так громко. Пойдёмте.
И, опираясь о плечо Лоранда, повела меня во двор, к стоявшей у ворот телеге.
Только сзади и удалось увидеть, что в ней: с боков загораживало сваленное сено.
В телеге стоял отцовский гроб.
Так вот что тайком, в потёмках доставили в деревню! Вот что мы, крадучись, сопровождали! Вот о чём перешёптывались, из-за чего плакали втихомолку.
Вчетвером дворовые сняли гроб с телеги и на плечах понесли в глубь сада. Мы молча следовали за ними с непокрытыми головами.
Через сад протекал небольшой ручеёк, поблизости возвышалось небольшое кругловерхое строение с узорчатой железной дверью, которая всегда бывала закрыта.
Сколько я себя помнил, с самого нежного возраста, когда, севши наземь, не мог ещё без посторонней помощи подняться, стояло там это невысокое куполообразное строение.
Оно всегда и страшило меня, и влекло. Хотелось знать, что там, внутри.
Помню, как ещё в ползунках выковыривал я разноцветную гальку из его оштукатуренных стенок; поиграю, брошу в железную дверку - и от звона её скорей прочь.
Здание было всё увито плющом, свешивался он уже и на дверку, оплетая ручки и косяки. "Вот какое глухое место, - думалось мне. - Никто, значит, сюда и не заходит, если дверь всю усиками обвило".
И подросши, тоже играл возле - и приметил надпись на фронтоне, плющ её почти не закрывал. И ужасно захотелось узнать, что она означает.
На следующие праздники, когда нас опять привезли в деревню, я, уже выучив буквы, стал разбирать и эти, старинные, по складам читая про себя.
Но смысл надписи оставался недоступен, она была на иностранном языке:
NE NOS INDUCAS IN TENTATIONEM.
Я, однако, до тех пор так и этак чертил её на земле, пока не уразумел.
На год раньше сверстников добрался я до так называемого "латинского класса": семестра, на котором изучалась латынь.
И первые же свои познания в латинской грамматике обратил на то, чтобы разгадать неведомую надпись.
Не введи нас в искушение! Вот что она, оказывается, значила.