Море темнело, на высокие тучи ложились багровые мазки заката. Шторм заметно ослабел, но волны, казалось, совсем не опали, все вскидывали у рифов пенные гривы.
И вдруг Гаичке стало ясно, что вертолет сегодня больше не прилетит и что ему предстоит еще одна бессонная ночь. Он посмотрел на нарушителей. Те сидели под скалой сгорбившиеся и неподвижные, похожие на камни.
- Встать! - сказал Гаичка. - Лицом к стене!
Положение было хуже некуда. Выдержит ли он эту ночь? Ведь если кинутся… Правда, бежать им все равно некуда. Но какого бандита удерживал здравый смысл?
"Перестрелять их. И уснуть, ни о чем не думая, - мелькнула мысль. Он даже усмехнулся - такой нереальной она ему показалась. - Как это - взять и убить? Чтобы мне было легче?.."
- Вот что, - сказал Гаичка. - Если не хотите мерзнуть и эту ночь, собирайте топливо.
Нарушители переглянулись.
- Не все. Вот ты, который здоровый.
Эта идея с костром пришла к нему внезапно. Да, нарушители будут греться, а он - мерзнуть. Зато они будут на виду и костер - как маяк. А ночной холод ему только на руку - легче не спать.
На отмели много валялось всяких палок, обкатанных камнями, белых, как кости. Через полчаса Понтий насобирал их большую груду и остановился, разводя руками:
- Чем разжигать?
- Спичками.
- Кисель, а не спички. Впрочем, огонек будет, коли надо. Фитильком попробуем.
Он полез рукой под полу телогрейки, вырвал несколько клоков ваты, сложил их друг на друга, скатал в ладонях серый жгутик, похожий на сигарету. Потом положил фитиль на гладкий валун, нашел плоский камень и начал катать им свой фитиль по поверхности валуна. Минут через пять он разорвал вату, подул на тлеющий внутри огонек.
- Ловко! - удивился Гаичка.
Понтий помахал фитилем и засмеялся:
- Тюрьма всему научит…
Ночь подступила с моря черной стеной. В свете костра тускло взблескивала пена прибоя. Желтые блики танцевали на оглаженных уступах скалы. Гаичка сидел на холодном камне и жестоко завидовал тем троим, сидевшим возле огня. Теперь его трясло от озноба. Дрожь, катившаяся от шеи к ногам, судорогами сводила мышцы, вызывая мучительную пульсирующую боль. Он уже не мог понять, где болит. Казалось, ноет все тело - от затылка до колен, наливается холодным давящим свинцом.
Гаичка отодвинулся подальше в тень и затих там, прислушиваясь к разговорам у костра.
- …А у меня все с козы началось, - говорил Понтий. - В войну еще увел соседкину козу и сел на год. Страшно вначале показалось. В камере рыжий один был, все издеваться норовил. Ночью "велосипед" мне устроил. Проснулся я от страшной боли, словно ногу в кипяток сунули, ору, не пойму ничего, а зэки хохочут, сволочи. Потом увидел: меж пальцев ноги - ватка горящая. Ревел вначале, о воле думал, о мамке. Потом понял: с тоской да одиночеством в тюрьме не проживешь. С волками жить - по-волчьи выть, это закон. И когда в колонию попал, уже соображал: не дашь сдачи - сожрут.
Колония уютная такая была, для несовершеннолетних. Окна без "намордников", турник во дворе, брусья железные, вкопанные. И пруд посередине, карасики плавают. А возле пруда березы. Одна изогнутая да корявая, точь-в-точь как та, что возле моего дома росла. Я все к этой березе ходил. Однажды доходился: у блатного пайку из тумбочки сперли и все подозрения на меня - выходил ночью. Особенно Сова бушевал - "шестерка" этого блатного. Мордастый такой, глаза холодные, как у собаки, когда раздразнишь. "Ты, - говорит, - сожрал пайку, больше некому". А я еще глупый был. "Подумаешь, - говорю, - у него этих выигранных паек целая тумбочка, зачерствели, поди". Ну и взялись за меня. Обступила шпана с дрынами, чтоб признавался. Вижу, дело плохо, заорал на Сову, что сам он и украл пайку. Не знал ничего, а понимал: обвиняй другого, пока не поздно. Когда бить начнут - не оправдаешься.
Надоело блатному наше орание - шмон устроил, перетряс всю комнату и, надо же, нашел пайку зашитой в подушке у этого самого Совы. Ну и окружили его пацаны с дрынами. Только слышно из середки: "А-а!" да "У-у!".
Вырвался Сова, кинулся по лестнице. Да на чердак. Да на крышу. А крыша голая, только трубы и торчат. Да Сова меж ними. Сидит, глаза рукавом вытирает. А шпана на дворе кричит. Большинство и не знает что да как, а тоже орут. Никто Сову не жалеет. Потому что когда все против одного, то никому этого одного не жалко. Даже если его бьют зазря. Как в стаде.
Потом догадались камни кидать. Спрятался Сова за трубу. Но кто-то залез на крышу и выгнал его на середину. И опять - камнями. От одного бы увернулся, а когда десять или все двадцать летят?! Потом стащили его с крыши, раскачали и - в пруд. Чтобы остыл, значит. Вроде как примочку к синякам сделали. А синяков да ссадин, сам видел, - счету нет…
Гаичка слушал с интересом и страхом. "Черт знает что, - думал, - звери какие-то". И вдруг ему пришла в голову мысль, которая и прежде беспокоила. Еще дома его удивляла эта несуразность: откуда берутся такие разные люди, когда в школе всех учат по одной грамматике? И одни заповеди висят во всех коридорах: "Пионер готовится стать комсомольцем. Пионер настойчив в учении, труде и спорте. Пионер - честный и верный товарищ, всегда смело стоит за правду…" Когда попал во флот в жесткие рамки распорядка и дисциплины, понял, что в жизни существует не только та школа-десятилетка. И вот снова пришли эти мысли. Может, есть и другие какие школы, в которых, если попадешь, научишься чему-то совсем-совсем другому?.. Тогда кто же тот наставник, который поможет разобраться в уроках жизни?
Он подумал и не нашел другого ответа: этот наставник - ты сам. Надо уметь защищать себя, как своего самого близкого друга. Защищать от всего, что ты презираешь, чего не желаешь. А то ведь как бывает: начинаешь курить не потому, что хочешь, а из боязни выглядеть хуже в глазах какого-нибудь идиота из соседнего подъезда. И с выпивкой так, и мало ли еще с чем…
- …А потом Сова на меня с ножиком полез. Я и драться-то не умел, схватил кирпичину, машу перед собой. Ну и тюкнул его по башке. Сову - в санчасть, а меня - в кандей. В карцер, значит, - сказал Понтий, оглянувшись на Хавкина. - Запомнился мне тот кандей. Особенно первый день. Камера маленькая, влажная штукатурка. Табуретка посреди камеры. Дверь железом обитая, как в тюряге, глазок в двери. Квадрат серого неба в крупную клетку. Подставил я табуретку к окну, выглянул на волю, увидел стену в трех метрах и крапиву под стеной в рост человека. Помню, крапива больше всего испугала. Как, думаю, убежишь отсюда? Обожжешься весь…
Он захохотал хрипло, с придыхом. Но никто больше не засмеялся, и он тоже затих, задумчиво пошевелил головешки короткой и толстой палкой.
- Помню, больше всего страдал от безделья, слонялся от стены к стене, читал надписи. Прочел возле параши "Не забуду мать родную" и решил сам написать такое же. Оторвал пуговицу, нацарапал "Не забуду маму". И попался. Надзиратель заставил стирать, а я ни в какую. Чего бы другое, а "маму" как сотрешь? Глуп был. Вот и получил добавки - трое суток.
- Как ты тут оказался?. - зло сказал Черный. - С твоими-то нежностями?
- А черт вашу маму знает! - Понтий помолчал. - Вон Хавкина действительно не понять. Интеллигент. С деньжонками. Чего бы ему?
- Ему тут не дают стать миллионером. Таков у него аппетит. А тебе простых харчей довольно.
- Это уж точно, - засмеялся Понтий. - Сам, бывает, удивляюсь: чего надо? И тогда ведь закаивался, когда освободился. А даже до дому из колонии не доехал. Шел по улице, людей обходил. А может, они от меня шарахались: лагерные ботинки на автомобильном ходу, одежонку драную казенную ни с чем не спутаешь. Или глаза жадные да щеки впалые выдавали? Непонятно было, почему так похудел. Паек в колонии сносный был. Должно, истосковался. Прежде знал одно: толщина - от брюха. Да, видно, бывает и по-другому…
Шел, значит, слышу, зовут: "Эй, шкет, давай сюда!" Гляжу: двое пацанов в окошке, таких же, как я сам. И одеты почти в то же, будто только из колонии. "Чего вы тут?" - спрашиваю. "А где нам быть?" - "Дома бы". - "А мы и есть дома". Один из них вынул из кармана пряник, белый, сладкий, прямо довоенный, протянул мне. На пряник-то я и купился.
Потом они меня от пуза накормили. Целую банку консервов слопал. Вкуснющие, мясные, американские. Ну и остался. Два месяца королем жил. Потом снова в колонию попал. Только не в детскую, поскольку из возраста вышел…
- Иди к теплу, все равно ведь! - крикнули от костра.
Так мог позвать Понтий. Но звал не он. И не Хавкин, совсем обалдевший от пережитого. Черный? Тот, что сипел ненавидяще "убью"? Кто этот Черный? Почему он вдруг подобрел?
Гаичка не отозвался. Сидел неподвижно, глядел в темную даль. Море бесилось у рифов, но не остервенело, как вчера, а монотонно, успокоенно. С берега казалось, что это и не шторм вовсе, так - свежая погода. Он говорил себе, что это только видимость, и все же не мог освободиться от уверенности: в такую погоду корабль службу несет. А раз так, то он придет, может быть, уже на подходе и вот сейчас, сию минуту, начнет мигать в темноте своим сигнальным фонарем. Только до утра он все равно, пожалуй, не подойдет к рифам. А днем? Ведь тут и днем не высадиться на берег - любую шлюпку расколет о рифы.
От этих мыслей Гаичке становилось тоскливо. Но все равно хотелось, чтобы корабль пришел побыстрей. Пусть хоть рядом будет - все легче.
Он представил себе, как их "Петушок" прыгает по волнам, едва не выкидывая матросов из коек. Полонский небось все глаза просмотрел на мостике. Все-таки он ничего мужик, этот Полонский, хоть и ехидна порядочная. Да ведь кто из старых матросов не ехидничает? Это, видно, тоже как наследство, передается по традиции.
А может, другой корабль придет? Может, нет уже "Петушка" - перевернуло шквалом?
"Нет! - испугался Гаичка. - Три бандита выплыли, а чтобы хорошие люди потонули!.."
Он вспоминал о своем корабле, задыхаясь от любви к нему. Теперь он любил все - и теплую палубу, и грохот якорных цепей, такой желанный, освобождающий от долгого напряжения вахт, и запахи его любил - сложные букеты сурика, солярки, масла, камбузного чада, непросыхающих матросских ботинок и еще чего-то, свойственного только своему кораблю, и никакому другому.
"Что такое корабль? Как передать это понятие, которое для моряка заключает в себе целый мир? Корабль - это его семья, близкие ему люди, связанные с ним боями и заботами, горем и радостью, общностью поступков и мыслей, великим чувством боевого товарищества.
Корабль - это арена боевых подвигов моряка, его крепость и защита, его оружие в атаке, его сила и его честь… В каждом предмете на корабле моряк чует Родину - ее заботу, ее труд, ее волю к победе…"
Потом Гаичка часто вспоминал эти слова. А вначале спорил. Служил у них в учебной роте один странный парень - все жалел, что не попал на заставу. Матросы удивлялись:
- Чего на заставе? Сапоги носить?
А тот свое:
- Застава - главная единица на границе.
"Старики", те прямо на переборки лезли, слыша такое:
- Корабль - вот это единица!
А Гаичке было тогда все равно, сказал невпопад:
- Футбол - вот это да! Стадион - это вам не корабль!
Матросы даже опешили. Потом по простоте душевной чуть не надавали ему по шее, чтобы не святотатствовал. Но кто-то сказал снисходительно:
- Битие не определяет сознание. Всякому мальку нужно время, чтобы научиться плавать.
В той "дискуссии" Гаичка впервые и услышал слова о корабле, воплощающем в себе и дом, и семью, и Родину. И, подумать только, продекламировал их не кто иной, как Володька Евсеев.
Все даже рты поразевали.
- Неужели сам сочинил?
- Это сочинил писатель Леонид Соболев. Может, слыхали?
- Еще бы!
- То-то, что слыхали. А надо читать.
Крепко уел тогда "стариков" Володька Евсеев. Гаичка даже зауважал его, как, бывало, своего тренера.
- Ну, голова! - сказал восхищенно. - Прямо в ворота! Отличный бы из тебя нападающий вышел.
Но если говорить честно, тогда Гаичка еще не очень понимал этих слов о корабле-доме. А потом они часто вспоминались. И не просто так, а по-хорошему, будто сам сочинил.
В дальней дали вдруг блеснуло и зачастило короткими всплесками морзянки: тире, три точки, тире - знак начала передачи. Огонек промигал что-то. Гаичка попытался прочесть, но читалось неожиданное: "Я - "Петушок", я - "Петушок" - золотой гребешок". Недоумевая, он напрягся, чтобы получше разглядеть огонек. И опять ему почудилось невесть что: "Ты не спи, ты не спи, - писал далекий фонарь. - Спать тебе - не дома!"
Смутная тревога ознобом прошла по телу. Гаичка понял, что это во сне, и затряс головой, и пополз из какой-то ямы с ватными, мягкими краями. Должно быть, он пошевелился во сне, потому что заскользил спиной по камню и начал падать. Сразу в грудь клещами вцепилась боль. Гаичка застонал, открыл глаза и увидел желтую луну в просвете туч, желтый огонь костра и высокую фигуру возле, стоявшую в рост.
- Сидеть! - торопливо крикнул Гаичка.
- Иди ты! - выругался нарушитель и, придерживая на весу руку, пошел вдоль полосы прибоя.
Гаичка подскочил, забыв о боли, кинулся наперехват.
- Назад! - хрипло сказал он. - Буду стрелять!
- Много ли у тебя патронов! - усмехнулся нарушитель.
- Вам некуда идти.
- Я и не хочу идти. Я поплыву.
- Разобьет о скалы.
- Все едино. А ну отойди! - Он наклонился и поднял камень.
- Назад! - крикнул Гаичка, отступая к воде. Пятками трудно было нащупывать камни. Он оступился и чуть не упал. Снова оступившись, вдруг почувствовал, как небольшой камень знакомой тяжестью лег на носок ботинка. Еще не отдавая себе отчета, он поддел этот камень и отчаянным рывком ноги, словно бил штрафной, послал его в нарушителя. Удар пришелся по плечу. Нарушитель выронил камень, матерно выругался и снова нагнулся.
Гаичка качнулся от резкой боли, хлынувшей в грудь. Заплясало в глазах отдалившееся пламя костра, затянулось розовой дымкой. Он торопливо сделал несколько шагов назад и почувствовал холод волны, хлестнувшей по ногам.
Те двое, что оставались возле костра, вскочили на ноги, с настороженным вниманием уставились на него.
- Вам некуда бежать! - крикнул Гаичка.
- Стреляй, сука!
Гаичку поразила эта слепая ненависть, прозвучавшая в голосе. Не чувствуя ни злобы, ни страха, а только недоумение, он все отступал и думал, что ему теперь делать. Ведь если и те двое кинутся, то ему, ослабевшему от боли, не отстреляться, не отбиться. Он бы просто отплыл, чтобы дать возможность нарушителям опомниться, но понимал, что выбраться обратно на берег уже не сможет.
- Стреляй!
Гаичка отшатнулся от камня, шевельнувшего воздух возле самого уха, поскользнулся, упал и едва не выронил пистолет. И так, лежа в воде, он начал целиться в нарушителя, наклонившегося за другим камнем. А волна подталкивала в спину, норовила опрокинуть. И Гаичка все медлил нажимать на спусковой крючок, помня, что последние пули не должны пройти мимо цели.
И вдруг ослепительно вспыхнули скалы. Пламя костра сразу погасло в этом сиянии, и две стоявшие там фигуры вмиг упали, распластались на отмели.
И тут Гаичка понял, что это не очередной бред, что это - прожектор. Он поднялся на ноги, оступаясь на скользких камнях, пошел прямо на нарушителя.
- Брось камень! - приказал он хриплым, не своим голосом. - Шагом марш к стене!
Корабль стоял, казалось, возле самых рифов: сквозь шум волн доносились торопливые голоса, команды. Потом Гаичка увидел в луче бортового фонаря какой-то странный домик, порхающий на волнах. И понял, что это надувной спасательный плотик. И обрадовался сообразительности моряков: только такая мелкосидящая и гибкая посудина может пройти над рифами. Хочешь не хочешь - волна прибьет плотик к берегу. А обратно? Об этом не хотелось думать, "Боцман что-нибудь сообразит…"
Он не удивился ничуть, когда увидел именно боцмана Штырбу, выпрыгнувшего из плотика.
- Не ранен? Ах ты птичка моя синичка! - радостно говорил боцман, пеня воду грудью, как форштевнем. - А ты, оказывается, не один? Ну молодец! А с вертолета нарушителей-то не заметили…
Гаичка смотрел на боцмана и молчал.
- Взять этих! Обыскать берег! - могуче крикнул боцман матросам. И, повернувшись к Гаичке, заговорил тихо и ласково: - А у нас все в порядке, живы-здоровы… - Он помолчал, с беспокойством тормоша своего почему-то вдруг онемевшего матроса. - Да, ты же не знаешь. Мы ведь сами чуть богу душу не отдали. Руль заклинило. В такую-то штормягу, понимаешь?
Гаичка снова не ответил. Он смотрел куда-то поверх боцмана неподвижным взглядом, и глаза его в ярком луче прожектора даже не щурились.
Боцман оглянулся, посмотрел на огоньки, качавшиеся на волне, и махнул рукой:
- А, пока начальство разберется! Я сам тебе благодарность объявляю. И два внеочередных увольнения. Делай свой стадион. Ну что же ты? Говори что-нибудь!
Гаичка молчал. Он смотрел широко раскрытыми глазами на боцмана и не видел его. Перед ним было не море - стадион, шумящий ритмично, как прибой. И все громче гремели над этим стадионом зовущие, будоражащие душу, тревожные, словно корабельные звонки, позывные футбольного матча…
ТРОЕ СУТОК НОРД-ОСТА
I
По календарю была еще зима, а люди ходили, распахнув полы плащей. Солнце заливало морскую даль ослепительным светом, и даже горы, окаймлявшие бухту, дымились от этого совсем не зимнего зноя. Между горами, где был вход в бухту, стояло сплошное прожекторное сияние, словно там было не море, а огромное, до небес, зеркало.
Подполковник Сорокин снял фуражку, вытер ладонью вспотевший лоб и так пошел с непокрытой головой вдоль длинного парапета набережной.
Это была его странность - ходить пешком. Каждый раз к приезду Сорокина на вокзал подавалась машина, но он отправлял свой чемоданчик с шофером и налегке шел через весь город.
- Для моциона, - говорил он, когда начальник горотдела милиции при встрече укоризненно качал головой. - Ты молодой, тебе не понять. Чем больше лет, тем больше надо ходить - закон.
Но главное, что водило его по улицам, заставляло останавливаться на каждом углу, была ПАМЯТЬ.
Нет ничего больнее боли памяти. Человек, улыбавшийся на операционном столе, содрогается, вспоминая операцию. Люди, встававшие с гранатами на пути вражеских танков, не переносят лязга даже мирных тракторов. Это будит память, возвращает самые страшные мгновения жизни.
Кто-то сказал: "Не возвращайся на пепелище. Жизнь часто приходится начинать сначала, но легче начинать на новом месте". Сорокин не мог не вернуться. В свое время ему стоило большого труда добиться перевода поближе к этому городу, он пошел даже на не перспективную должность, вот уже сколько лет державшую его в звании подполковника. Но забыть то, что было, казалось ему изменой товарищам, оставшимся здесь навсегда.