Взорванная тишина - Рыбин Владимир Алексеевич 2 стр.


- Ну я ему! - тихо говорит Протасов.

Ищенко громко кашляет. Мичман сердито взглядывает на него, а когда снова поворачивается к катеру, то видит одну - только Даяну. Суржиков сгинул, словно его и не было.

Политрук смеется, поощрительно хлопает мичмана по плечу.

- Чувствуется выучка…

Протасов тяжело прыгает на мостки, отчего стонут пересохшие доски, и Даяна едва удерживается на ногах, цепляется за невысокий борт.

- Все по местам! - командует он. На ходу берет Даяну за подбородок, быстро целует ее в испуганно сжавшиеся губы. И перешагивает на катер.

Даяна стоит не шелохнувшись, не опуская глаз, и ее лицо рдеет, то ли от смущения, то ли от вечернего солнца.

…Ох уж эти вечера! Утро с его бодростью и надеждами напоминает пустую корзину Даяны, идущей на виноградник. Корзину, которую предстоит наполнить. А вечер! О, вечер - это тоже вроде корзины, только не пустой, а уже опустевшей. Когда тело гудит радостью исполненного, когда позади заботы и можно уже не спешить, не тревожиться, а просто радоваться удачному дню и предстоящей ночи. Вечер - это когда из светлых глубин усталости всплывает второе дыхание и хочется петь, и любить, и глядеть, как великая художница заря перемешивает краски на небе, на зеркале Дуная, на лицах людей.

Для всех вечер - окончание дня, для пограничников это прежде всего начало ночи. Вот и он, мичман Протасов, вместо того чтобы в этот час быть рядом с Даяной, стоит у окна рубки, глядит на неподвижные темные камыши, на красный шар солнца, скачущий, словно мяч, по гребенке дальнего леса. Вместо того чтобы сидеть у любимой вербы на околице и сдувать комаров с плеч девушки, он, Протасов, уходит на свой ночной пост, где тишина будет тревожной, неподвижность - напряженной, затаенной, опасной…

- Товарищ мичман| Может, поднимемся повыше точки? - Голос у Суржикова подчеркнуто равнодушный, с зевотцей. - Поднимемся, а ночью поплывем по течению без мотора, тихо, как в секрете. А?

Катер, монотонно гудя, выходит из протоки. Солнце быстро тонет в камышовых плавнях, вскидывая высокую зарю. Дунай полыхает расплавленным металлом. По-над чужим берегом в серой тени лежат белесые хвосты ночного тумана.

Ближе к рассвету, когда тонюсенький серпик ущербной луны выкарабкивается из-под тучи, "каэмка" снимается с якоря и бесшумно плывет по струе вдоль берега. Течение разворачивает катер, покачивает его, словно податливый плот на стремнине. Тускло поблескивает палуба. Шевелит длинным стволом крупнокалиберный ДШК на носу. В люке у ног Протасова шумно дышит механик Пардин.

- Покурить бы, - с хрипотцой в голосе говорит он.

Мичман не откликается. Он стоит по-боевому - за рулем, смотрит, не отрываясь, как разворачиваются в окне рубки призрачные полосы берегов. И вдруг видит: что-то черное медленно вырисовывается из тьмы.

- Товарищ мичман!

- Прожектор! - тихо командует Протасов.

Узкий луч ослепительно вспыхивает на камышах, находит низкий борт лодки. Две маленькие фигурки в лодке разом пригибаются, серебром вспыхивают брызги под веслами.

- Механик! - сердито кричит мичман.

Двигатель несколько раз кашляет, словно сам Пардин, накурившийся до отвала, и наконец взрывается могучим гулом. Но этой минутной заминки оказывается достаточно, чтобы нарушители ушли на те лишние метры, которые могли их спасти. "Каэмка" прыгает вперед, несется наперерез лодке. Но Протасов уже понимает: повторяется вчерашнее. И он делает то, чего еще секунду назад не собирался делать: резко кладет руль вправо и направляет катер прямо на лодку. Сухая хрясь дерева, как треск костей, И сразу умолкают двигатели, и неожиданная тишина распластывается по воде, розовеющей первыми отблесками зари. Протасов торопливо оглядывает эту радужную воду, ищет нарушителей. Но их нигде не видно. Он ждет выстрелов с того берега. Но выстрелов нет, и Протасов начинает мучить себя раскаяниями. Теперь ему кажется, что нарушителей можно было взять, оттащив лодку от фарватера.

"Но их наверняка ждали, и, стало быть, без свидетелей не обошлось, - говорит он сам себе. И возражает раздраженно: - А мы разве не свидетели?"

"Они заявят протест. Тогда иди доказывай, что ты не верблюд".

"И мы заявим протест…"

Но он понимает, что никто у него протеста не примет. Что капитан-лейтенант Седельцев только продекламирует ему свои пятьдесят четыре прописные истины, а потом целый год будет рассказывать на всех совещаниях веселую историю о том, как мичман Протасов протест заявлял…

- Товарищ мичман, смотрите!

Протасов всматривается в сизую муть под чужим берегом и видит силуэты двух людей, торопливо выбирающихся на отмель.

- Опять упустили!

В сердцах он хлопает рукой по штурвалу и думает о том, что на этот раз ему не оправдаться, что капитан-лейтенант не упустит случая "показать власть".

* * *

Инспекторская всегда испытание. Хоть и тот же столик на стрельбище с серыми досками, сто раз мытыми дождями и сушенными ветрами. Те же команды, те же пробоины на зеленой фанере. И ни больше их и ни меньше, чем при обычных стрельбах. А по количеству пота инспекторская сравнима разве что с марш-броском.

Вскидываются ростовые мишени, едва заметные на фоне темных кустов, хлопают выстрелы, пыль взметывается на дальнем бруствере, надрывно поют рикошеты. И солнце парит так, что можно задохнуться.

Лейтенант Грач сидит в стороне и мучается за своих пограничников. Иногда поднимается, кричит что-либо сержанту Говорухину, командующему стрельбой. Тогда проверяющий - майор из округа - оборачивается и спрашивает ехидно:

- Вы, лейтенант, уверены в своих подчиненных? Тогда не вмешивайтесь. Любой пограничник должен уметь действовать самостоятельно.

Говорухин молодец - огневую никто лучше его не знает. И стреляет - дай бог каждому. Но разве усидишь, когда перед тобой вся твоя застава как на ладони?

Конечно, майор - он умница: дает возможность начальнику поглядеть на дело своих рук со стороны. Где еще так вот себя увидишь? Но это же бессердечно - оставлять командира в роли наблюдателя! И Грач всерьез сердится и возбужденно высказывает свое возмущение политруку Ищенко, который хоть и не командует, а все же не лишен своих прав - ходит, беседует с отстрелявшими пограничниками, поглядывает за Говорухиным.

- Меня другое беспокоит, - говорит Ищенко. - Такая стрельба возле границы…

- Всегда так стреляли.

- Всегда была одна обстановка, а теперь другая.

Грач отмахивается - другого стрельбища все равно нет. Он любуется Говорухиным - долговязым, но удивительно собранным для своей комплекции. У него не болтаются руки, как это часто бывает у худощавых и длинноруких, каждый его жест - сама четкость.

Проверяющий поворачивается к начальнику заставы и кричит, обмакивая потный лоб белым казенным носовым платком:

- Сколько у вас мишеней?

- Четыре ростовых, три грудных и пулемет.

- Хорошо, - говорит майор и подзывает начальника заставы. - Обстановка следующая: наряд - два человека - остановил группу бандитов - четыре ростовых, три грудных и пулемет. Бой быстротечный. В наряд пойдут Говорухин и… вы, - майор, обведя глазами строй, показывает на пограничника Горохова.

Грач огорченно кусает губы. За Говорухина он не беспокоится. Но Горохов…

- Показа-ать! - кричит майор, растягивая "а", словно при строевой команде.

Потом все гурьбой идут к мишеням. И пограничники тоже идут, и никто их не останавливает.

- Такая стрельба! - морщится Ищенко.

- Какая?

- Граница же рядом. Что на той стороне подумают?

Грач глядит на политрука недоуменно, но тут же забывает о нем, потому что видит над бруствером сияющую физиономию сержанта Голубева, старшего в блиндаже, и догадывается: результат неплохой.

- Поздравляю, - говорит майор. - Поразили-таки пулемет. Делайте разбор, лейтенант.

Строй стоит бравый, улыбчивый, покачивает длинными штыками. Начальник заставы, как обычно, рассказывает о результатах стрельб, об успехах и ошибках. Упоминает о пулемете, который Говорухин догадался срезать, благодарит всех за отличную стрельбу. А потом командует Говорухину два шага вперед и от лица службы объявляет ему персональную благодарность. Но вместо четкого "Служу Советскому Союзу" слышит в ответ что-то невнятное.

- В чем дело? - удивляется Грач.

- Так ведь я, товарищ лейтенант, по пулемету-то не стрелял.

Грач оглядывает строй, находит глазами пограничника Горохова.

- Это вы?

- Не знаю, товарищ лейтенант.

- С перепугу, - говорит кто-то в строю.

- Отставить разговоры! Вы стреляли по пулемету?

- Так точно! Но я не знаю, попал ли…

"Хорошо это или плохо? - размышляет Грач, шагая впереди строя по твердой, как камень, пересохшей дороге. - Ведь есть же стрелки получше Горохова". Решает, что все же хорошо, ибо отличился именно он. Грач считал правильным отмечать благодарностями не вообще службу, а конкретные, видные всем успехи. Благодарности по случаю праздников и юбилеев, ему казалось, не могут ни воодушевить поощренного, ни явиться примером. Такие "юбилейные поощрения" нередко вызывают у других нездоровую зависть, чувство, какое возникает у людей, несправедливо обойденных. Ведь каждый человек в душе своей считает себя достойным. И самому внимательному командиру невозможно оценить все внутренние усилия подчиненного. Ибо иногда самая маленькая, незаметная для других победа над собой дается человеку труднее, чем видимый успех отличника, привыкшего срывать высшие оценки с такой же легкостью, как яблоки в перестоявшем саду.

Строй входит в тень редкого леска, где и земля помягче и воздух гуще.

- Песню!

Летит песня над тополями и вербами, над близкими камышами, темнеющими в просветах леса.

По долинам и по-о взго-орьям
Шла дивизия впе-еред!..

Сразу становится покойно на душе. И текут мысли самые что ни на есть мирные. О былом, о Марии, так внезапно сломавшей привычный распорядок его жизни.

Размышлять в строю Грач привык в училище. Это пришло, как самозащита от утомительного однообразия длинных маршей, когда горели пятки, расплющенные тяжестью пулеметной станины, и пот заливал глаза. Тогда он мысленно начинал перелистывать страницы прожитого: влажные апрельские прогалины возле дома, бабушек на завалинке, авиамодельный кружок в Доме пионеров, и сверкающее половодье за городской дамбой, и ночной хохот козодоя над костром, и "гадких" соседских девчонок, в какой-то срок превращавшихся в сказочных лебедиц.

К девушкам у него было отношение особое. Он боготворил их, подражая героям старых книг. Тургеневская Ася была для него образцом женской нежности. Ее портрет он срисовал из книжки по клеточкам и повесил дома над кроватью. Это вызывало насмешки друзей. Он терпел и молчал, замыкаясь.

А однажды он вступился за женщину. Услышав что-то грубое, оскорбительное, сказанное вслед молодой, любившей погулять соседке, Грач возмутился так неистово, что парни опешили.

- Как можно о женщине?! - кричал он, и губы его тряслись. - Да кто бы она ни была! Надо видеть в человеке хорошее!

Парни хохотали. А Сашка, тот самый, что умел делать для малышей лодочки из сосновой коры, подошел тогда, похлопал по плечу и сказал:

- Могу спорить, у тебя нет девчонки.

- Есть, - соврал Грач. В шестнадцать лет он еще не умел признаваться, что у него чего-то нет. Уж такой это возраст.

Но Сашка был старше и понимал больше.

- Пошли в парк, познакомлю, - сказал он.

И Грач пошел, замирая сердцем в ожидании чего-то особенного, более интересного, чем даже рыбалка или показывание картинок через эпидиаскоп.

Тот вечер был теплым и тихим. По темным аллеям парка шеренгами ходили парни, шеренгами ходили девчонки, перекрикивались на расстоянии, будто переругивались деланно-равнодушно, как соседки, уставшие от свар.

Прошли один круг, прошли другой. На третьем Сашка подтолкнул Грача к какой-то толстушке. Она оглядела его надменно, повернулась и пошла одна.

- Все в порядке, - сказал Сашка. - Давай причаливай.

И Грач пошел за ней следом, не зная, что делать. Девушка посмотрела на него через плечо, усмехнулась и пошла дальше. А Грачу вдруг стало стыдно. Он нырнул в кусты, исцарапавшись, продрался на другую аллею и, ни на кого не глядя, побежал домой. Звезды порхали, как мотыльки. Издалека плыла музыка, которой он не знал, но от которой хотелось плакать. В те минуты Грач казался себе героем, сохранившим верность своей томной Асе.

Но упрек Сашки не прошел бесследно. На больших переменах в школе Грач стал ходить по коридорам, присматриваясь, в кого бы можно влюбиться.

И нашел ее.

Потом Грач пытался представить себе эту девушку и не мог. Губы как губы, нос как нос. Вот разве коса - большая, пепельно-русая, с бантом на конце. И еще что-то, чему не было названия. Но это "что-то" было главным, вызывало приятную слабость и непривычную растерянность каждый раз, когда он видел ее стоявшей одиноко у окна в школьном коридоре.

Девушку звали Тоня. Это он узнал позже от Гали из того же класса, с которой познакомился в целях конспирации. На больших переменах он бегал на другой этаж, будто бы поболтать с Галей, а на самом деле для того, чтобы хоть краешком глаза увидеть Тоню. Ее случайный взгляд лишал его дара речи. А когда она ему улыбнулась однажды, он сбежал с уроков, и ушел за город, и ходил один по сырому от схлынувшего половодья лугу, и пел откуда-то запомнившееся:

Эх, гитара, звени потихонечку -
Я люблю одну славную Тонечку…

А потом он увидел ее с другим. И это заставило его рассказать о своих чувствах давнему приятелю Женьке. И Женька прочел ему назидательную лекцию. Не потому, что был опытнее. Просто выкаблучивался, как всякий, уверовавший, что может учить.

Ничего не запомнил Грач из Женькиных нравоучений. Кроме одного - упрека в слабоволии. И хотя в классе все знали, что терпения разгрызать задачки или зубрить хронологию Грачу было не занимать, слова Женьки гвоздем засели в мыслях. С того дня он начал читать все, что попадалось о воспитании воли, к ужасу матери, стал истязать себя всякими "экспериментами".

Однажды он прочел, что смелые, волевые, решительные люди лучше всего воспитываются в армии. С тех пор он стал мечтать о военном училище.

А с женщинами Грач так и остался робок. И когда увидел Машу, то повел себя с ней не лучше, чем, бывало, с Тоней: водил в кино ее подруг, кормил их мороженым и мечтал о случае, который мог бы сблизить его с Машей. Просто подойти и сказать о своих чувствах он не решался. Это казалось ему чуть ли не оскорблением для нее.

Так и дотянул до последнего дня. Тогда, как обычно отправившись провожать другую, он вспомнил, что забыл на садовой скамье портсигар. И вернулся. И увидел Машу плачущей. Он просто не мог не спросить, что случилось? А она вместо ответа вдруг положила ему руки на плечи, голые по локоть руки, невесомые…

Песня в строю начинает угасать, и Грач стряхивает с себя думы. Песня сменяется тревожным говорком в строю. Леса уже нет, вдоль дороги, сразу же за кюветом, расстилается сырая низина, отгороженная от реки стеной камыша. Грач поднимает голову и видит, как из-за поворота, скрытого разлапистыми осокорями, выплывает черный румынский монитор. Корабль медленно сворачивает на фарватер и идет на самом малом, параллельно строю пограничников. Даже без бинокля видно, что там сыграли тревогу. Ибо матросы бегают по палубе, сдергивают чехлы с пушек и пулеметов, поворачивают стволы на советский берег.

Тишина повисает над дорогой. Только сапоги дробко стучат по окаменевшей от жары земле.

- Перепугались, мамалыжники, - смеется кто-то в строю.

- Надо ходить другой дорогой, скрытной, - говорит Ищенко. - Так мы их провоцируем.

- Таиться советуешь? На своей-то земле?

- Есть приказ: не поддаваться на провокации.

- Именно. Не поддаваться. Ни в коем разе.

Грач поворачивается к строю и командует так, словно перед ним по меньшей мере целый батальон:

- Песню!

И в тон ему так же несоразмерно громко вскидывается над Дунаем песня:

Колыхалися знамена
Кумачом последних ран…

* * *

Протасов глядит издали на свой катер, и душа его зудит: скверное дело, когда нет своей палубы. Получилось хуже, чем он ожидал: Седельцев приказал сдать катер Пардину и утром в понедельник явиться для личных объяснений. Мичман раздвигает тальник, собираясь спрыгнуть на тропу, ведущую к причалу, но передумывает. Поколебавшись, он медленно идет на заставу, в нерешительности останавливается у ворот: на заставе такой шурум-бурум по случаю субботы, что ему уже не хочется заходить.

Некуда, совсем некуда приткнуться человеку, у которого отобрали дело. Крутится около занятых людей, словно судно, потерявшее управление. Солнце опускается за тополя, тонет в кровавой бахроме тучи. Неподалеку занудливо, на одной ноте, лает дворняга. Откуда-то из-за крыш, с другого конца села, слышится грустная бабья песня.

Мичман идет по окраинной улице и разговаривает сам с собой. Он говорит, что не нашивок ему жаль - обидно терять их за здорово живешь, что не так надо было класть руль в тот раз и ни к чему было давать волю своей злости и топить лодку. И еще многое другое приходит в голову. Как в пословице, по которой "хорошая мысля приходит опосля".

Возле своей хаты мичман замечает маленькую фигурку, прижавшуюся к дереву.

- Даяна? Ты чего?

Он говорит, как всегда, грубовато-снисходительно. Но душа его замирает в ожидании.

- Я к тебе, - говорит Даяна.

Мичман подходит вплотную, целует ее пухлые полудетские губы. И получается это само собой, ну точно так, как мечталось в одиноких ночных дежурствах. Потом он берет ее за руку и ведет через улицу в дом, в свою холостяцкую комнатушку, где пахнет сырой штукатуркой и одеколоном "Тэ жэ".

- Хозяин бы не увидел, - говорит Протасов в калитке. Не для себя говорит, для Даяны.

Когда светлеет маленькое оконце, Даяна осторожно прижимается к нему пухлыми зацелованными губами, тихо шепчет:

- Ну, я пойду.

- Куда! Ты останешься у меня.

- Останусь, - соглашается она. - Только сначала ты должен зайти к маме.

Он идет ее провожать по пустынной улице. На лугах лежат полосы тумана. Над тополями в полнеба висит туча, заслоняет звезды.

- Ну иди, - вздыхает Даяна. - Теперь я сама.

Но он доводит ее до дома, подсаживает на подоконник. А когда поворачивается, чтобы уйти, видит перед собой тетку Марылю - мать Даяны.

- А, вот он кто! - кричит тетка Марыля так, словно хочет разбудить все село. - Ну, я задам этой мерзавке, уж я ей задам!

- Я хочу жениться на Даяне, - бормочет Протасов.

- Жених! Явился среди ночи! А ну убирайся, пока цел!

В руках у нее появляется палка. Но она не успевает замахнуться. Мичман быстро кладет руку на палку и чмокает тетку Марылю в щеку.

- Не сердитесь, мама, - говорит он. Перепрыгивает через грядку и исчезает в зарослях цветов у дороги, предоставив тетке самой разгадывать, что сие означает.

Назад Дальше