- Даниэльс сдался с дивизией утром. Вы еще спали. Я не успел вам сказать… - Шмидт порозовел, ибо лгал.
- Скажу больше, - спрятав усмешку, продолжал Зейдлиц. - Если начнется наступление, оно будет жестоким: русские поставят целью как можно быстрее разделаться с нами, высвободить свои армии и усилить натиск на фронте, который и так уже трещит.
- Мы могли бы пробиться к своим, - задумчиво сказал генерал-полковник.
- Возможно. С громадными потерями и не без риска провала. Скажу еще: в первый же день наступления русские заберут последний аэродром, которым мы располагаем для получения продовольствия, хотя половину тех крох, которые мы получаем по воздуху, забирают русские. Они каждый день подбивают наши самолеты, они едят наш шоколад, пьют наш кофе и стреляют по нам из наших орудий и пулеметов. Господин командующий, голод налицо. Я хочу спросить: чем мне кормить военнопленных? У меня кончается конина.
- Сократите пленным рацион наполовину, - сказал Шмидт.
- То есть уморить их голодом?
- Пусть помирают русские, но не наши, так я думаю.
- Еще одно преступление, не так ли, Шмидт? - усмехнулся Зейдлиц. - Впрочем, их столько, что одним больше, одним меньше - какая разница! И прошу подумать о раненых, господин командующий. Медикаментов нет, врачи, не выдерживая ада, который они наблюдают в госпиталях, кончают самоубийством.
- Что, возможно, предстоит и нам, - глухо сказал Паулюс.
- Полно! - Шмидт задрожал от мысли, что в таком случае и ему придется пустить пулю в лоб. - Они не посмеют посягнуть на вашу жизнь, господин генерал-полковник.
- Вы уверены, что они не посягнут на жизнь и генерал-лейтенантов? - улыбнулся Адам.
- Итак, господа?
- Немедленная радиограмма фюреру, господин командующий.
- Да, Зейдлиц, только так.
- Я сейчас же… - Никогда еще не видели Шмидта таким прытким. - Пишите донесение фюреру, я вызову по радио ставку. - Он стремглав выскочил из комнаты.
- Он, оказывается, умеет бегать, - проворчал Адам.
- Садитесь, Адам, я буду диктовать. Зейдлиц, вы поможете мне. Боже, пошли мне слова, которые тронули бы сердце фюрера!
СЕРДЦЕ ФЮРЕРА
- Нет, нет и нет!
- Мой фюрер, примите во внимание…
- Мною все принято во внимание!
- Вы понимаете, мой фюрер, теперь, когда не может быть речи о деблокировании шестой армии, будет очень трудно объяснить народу причину ее гибели.
- Я не оставлю этого города на Волге!
- В таком случае, мы оставим там лишь громадное, чудовищно громадное кладбище.
- И что же? Когда воюешь с русскими, не может быть речи о сдаче в плен.
- Но плен - это жизнь двухсот тридцати тысяч немцев. Двухсот тридцати, мой фюрер, потому что шестая армия за месяц потеряла около ста тысяч солдат и офицеров. Убитыми, ранеными, обмороженными, самоубийцами, сдавшимися в плен.
- Сохранение чести важнее смерти.
- Но подумайте, мой фюрер, что за жизнь в котле.
- Я сам сидел в траншеях Первой мировой войны и знаю, что это такое.
- Вы не были в окруженной армии. Мы обещали деблокировать ее - и не выполнили обещания. Обещали снабжать по воздуху - и не выполнили обещания.
- Виноват климат.
- Мы только в декабре потеряли семьсот транспортных самолетов, подбитых русскими. Они пригодились бы нам в Тунисе. В январе мы потеряли еще триста самолетов.
Молчание.
Фюрер в униформе СС бегал по комнате, словно зверь в клетке, пиная ногами стулья. Начальник штаба Верховного главнокомандования Цейтцлер мрачно следил за нелепыми прыжками Гитлера. Может быть, ему действительно было тяжело думать о муках, которые переживали солдаты в котле, а может быть, он поставил целью спасти окруженную армию, чтобы потом стать героем нации. Возможно, им владели оба чувства. Как бы там ни было, он предпринял еще одну попытку воздействовать на Верховного главнокомандующего.
- Мой фюрер, осталось ровно двенадцать часов для ответа русским. Я посоветовал бы вам поспать и со свежей головой принять решение.
- Свежая голова! - Фюрер фыркнул. - Поспать! Только я знаю, что думаю в бессонные ночи. Они полны кошмаров, но я гоню их, ибо судьба поставила меня в такое положение, когда разум должен диктовать сердцу, а не наоборот.
- Правильно, мой фюрер, - подхватил Цейтцлер. - Сказано гениально. Обратитесь за советом к своему разуму, если вы не хотите слушать мои советы, советы фельдмаршала фон Манштейна и других генералов. Мы предупреждаем вас, мой фюрер: отклонение требований русского командования может оказать самое печальное и, я бы сказал, решающее влияние на дальнейший ход войны.
- Перестаньте! - рявкнул фюрер. - Это лишь частная операция, не имеющая никакого отношения к победоносному завершению войны. Ага! Я знаю планы русских. Им не терпится освободить город, этот важный узел коммуникаций. Мое предвидение гласит: русские запугивают нас. У них мало войск, им нужны, позарез нужны те, которые окружают шестую армию…
- Какая разница, мой фюрер, когда они высвободят свои армии. Теперь ясно: волжский узел коммуникаций будет в их руках - это вопрос недель, если не дней.
- Нет!
- Хорошо, мой фюрер, я начинаю проникаться величием вашей несокрушимой твердости.
- Пора бы. Давно бы пора!
- Вы правы, отклоним капитуляцию…
- Дальше, дальше!
- …и предоставим командующему окруженной армии свободу действий.
Фюрер, как на пружине, повернулся к начальнику штаба.
- Вы хотите позолотить пилюлю? Свободу действий этому преступному генералу? Вы в своем уме, Цейтцлер?
- Мой фюрер…
- Я воспользуюсь вашим советом и пойду спать. Быть может, на этот раз мне удастся справиться с мучительной бессонницей. Кстати, вы знаете, бессонницей страдали Фридрих Великий и Наполеон… Странное совпадение, не правда ли? До свидания.
- Мой фюрер, я желаю, чтобы во сне ваше великое и любвеобильное сердце прониклось состраданием к окруженным солдатам, а разум подсказал вам мудрое решение.
…Фюрер спал или притворялся спящим десять часов.
ТИК-ТАК, ТИК-ТАК…
Утро. 9.55.
Тик-так, тик-так. Еще минута. Тик-так, тик-так. Еще минута.
Накинув шинель на плечи, генерал-полковник прислушивался к тиканью будильника. Часы стояли на тумбочке возле койки. Ход их отрегулирован так, чтобы тиканье было не слишком назойливым и не мешало сосредоточенности.
Сейчас Паулюсу казалось, что будильник - огромная машина, а тиканье - чудовищные удары молота. Удары оглушали его, они наполняли комнату. Только тиканье, и больше никаких звуков в мире не существовало для него в тот час.
Тик-так, тик-так. Еще минута.
Он ждет, но дверь не открывается, и Шмидт не врывается с ответом фюрера. Фюрер спит, чего, впрочем, генерал-полковник не знает. Он вообще ничего не знает: ни положения на фронте, ни того, что говорят русские.
Тик-так, тик-так. Еще минута.
Голова командующего раскалывалась от боли - всю ночь он ждал ответа ставки фюрера, а ответа не было. Он заставлял радистов проверять аппараты: быть может, какая-нибудь неисправность?
- Нет, все исправно, господин генерал-полковник, - докладывали ему.
Командующий возвращался к себе и шагал по комнате, пока усталость не усаживала его в кресло. Электрическая лампочка вспыхнула и погасла. Командующий сидел со взглядом, устремленным в ночной мрак. Тишина. Одиночество. Безысходность. Еще никогда он не был так одинок и никогда не ощущал так глубоко обреченности. Вещи, окружавшие его, сырая комната, неясные шорохи, отвратительное попискивание крыс, тяжелые шаги в коридоре, грохот выстрелов, звезды, мерцавшие в безмолвном небе, вой бурана за окном - весь этот концерт звуков, шорохов, воя и крысиного попискивания не раздражал его. Он чувствовал полное отупение.
Порой ему казалось, что он сам - лишь нечто неосязаемое в этой страшной симфонии, призрак, бродящий по земле. Ярко, до боли в глазах, взорвавшаяся ракета осветила двор универсального магазина, запорошенные снегом машины, солдата с автоматом, шагавшего взад-вперед. Ракета погасла где-то далеко, там, где, не стихая ни на минуту, шел бой.
"Скоро они ворвутся и в эту комнату, и тогда наступит конец кошмару, - думал Паулюс. - Может быть, это лучше, чем сидеть замурованным в гнусном подвале, в комнате с подтеками на стенах и промерзшими углами…"
Он досадливо потер давно не бритый подбородок, с ненавистью ощупал грязный мундир, залоснившийся воротник кителя, потускневший Железный крест, полученный за кампанию во Франции.
"Опустился, бог знает как опустился! И сутулиться стал все больше, все чаще дает знать мучительное подергивание левого глаза, руки становятся все тоньше, а жизнь короче с каждой минутой. С каждой минутой…"
Командующий вспомнил о будильнике. Тот продолжал тикать на тумбочке около кровати, узкой, неудобной, с нечистым бельем.
Тик-так, тик-так - отбивали часы. Еще минута, еще и еще…
Начиналось утро, солнечное, веселое январское утро. Генерал-полковник бродил то по комнате, то по коридору, то заходил в штаб Роске, то возвращался в оперативное управление.
Радисты… Их лица серы. Они тоже ждали ответа фюрера.
Его не ждали солдаты в траншеях: им ведь неизвестно, что русские предложили почетную капитуляцию. Они ничего не ждали. Они просто мерзли.
Вчера, прогуливаясь около универмага, Паулюс забрел в какой-то двор. Там он увидел стоящую вертикально ванну. Обыкновенную ванну, выкинутую из какого-то дома поблизости. В ванне по стойке "смирно" с автоматом, нахлобучив высокую барашковую шапку на лоб, стоял румынский солдат, маленький румынский солдат, которому ванна была как раз в рост.
"Зачем он здесь?" - подумал генерал-полковник и подошел поближе.
Солдат не шевельнулся и не отдал чести. Он был мертв. Румын замерз, скрывшись в ванне от пронизывающего ветра, от зверского холода последних дней. Он хотел согреться. Теперь уж никакая сила в мире не могла отогреть его.
"Тик-так, тик-так, тик-так!" - грохотал будильник.
Часовая стрелка словно бы нехотя, словно бы сопротивляясь тому ужасному и неотвратимому, что должно случиться, ползла к цифре "10".
Генерал-полковнику хотелось крикнуть, чтобы стрелки остановились, чтобы не пересекли роковой точки, чтобы замерло время. Хотя бы на час. Хотя бы на полчаса. Хотя бы на десять минут. Ведь и десяти минут достаточно, чтобы сообщить переднему краю о капитуляции.
Стрелка не останавливалась. И вот она на той страшной точке - и то страшное свершилось…
ДЕВЯТОЕ ЯНВАРЯ
Они только что свалили в яму очередные трупы и присели отдохнуть. Был тихий, солнечный, морозный день. Начался он удачно: в шинелях мертвецов ефрейтор нашел целые три пачки сигарет. Две он взял себе. Третью отдал могильщикам.
Это случилось в шесть часов утра, еще было темно, когда они начали работать. Но когда везет, то уж везет! Пораженец и дезертир доставили богатую добычу: полкаравая хлеба в ранце солдата, убитого в тот момент, когда он жевал хлеб, он так и застрял в его зубах. Кроме того, в том же ранце оказалась банка жирной баранины из Югославии. Могильщики пировали вовсю.
В девять часов пятьдесят пять минут, как заметил Хайн по часам, легкое облачко проплыло над степью и растаяло где-то далеко-далеко. Пролетел самолет русских, но бомб не сбросил, просто летел куда-то.
Ефрейтор приказал начинать работу. Хайн и нор Вагнер взялись за носилки. И вдруг не стало ни носилок, ни Вагнера, ни ясного неба, ни тихого дня. Хайна что-то подбросило в воздух. Он перевернулся там и грохнулся на землю. Несколько минут он лежал оглушенный; оглушенный не своим полетом к небесам и не падением, а тем ужасным, не прекращающимся ни на секунду ревом, словно гигантское стадо каких-то допотопных чудовищ ревело в один голос.
Рев сопровождался ослепительными вспышками огня. Вокруг Хайна, направо и налево, впереди и сзади, бушевало, рвалось, слепило. Земля качалась под ним, летели какие-то бревна, комья земли, где-то кто-то что-то кричал, душераздирающие вопли неслись отовсюду. А Хайн лежал, полуживой, полумертвый, ничего не соображая, видя лишь густой, сизый, опаленный кровавой подсветкой туман, расползавшийся над степью.
В этом тумане тоже грохало, возникали языки пламени, пахло гарью, свежей кровью, а дым, который Хайн принял за туман, становился все более густым. Он чернел, и в этой клокочущей черноте то и дело возникали кровавые пятна. Уже все видимое заволокло дымовой завесой: горизонт будто смыло, небо почернело, а отвесная, похожая на раскаленный утес стена огня, изрыгаемого тысячами орудий, огнеметов и "катюш", сотрясала мир. Хайн видел, как побежали к батареям солдаты, как взревели орудия, но стоило им сделать два-три выстрела - и к небу полетели орудийные стволы, взрывная волна поднимала вверх то, что оставалось от солдат, бросала их наземь. Рвались не истраченные снаряды, сея смерть вокруг.
Смерть была везде и каким-то чудом щадила Хайна, оцепеневшего и лежавшего на краю насыпи у ямы.
Он не видел, куда девались ефрейтор и три могильщика. Он не знал, где носилки и лопаты.
Облака пыли, пронизанные буро-багровым светом, то вздымались вверх, то опадали. На телефонных столбах висели куски проволочных заграждений. Лошадь, визжа, барахталась в пяти метрах от Хайна, она силилась подняться, но у нее были отрублены ноги - словно срезаны ножом до колен.
В густом дыму появились тени, они мчались куда-то, стреляли, надрывая глотки, орали "Хайль Гитлер!". Но вот из клокотавшей дымовой гущи сверкнуло, рвануло - и от взвода остался только один солдат. Он волчком крутился вокруг себя, потом упал, его подняло вверх, перевернуло и отбросило куда-то…
Раздался еще один оглушительный взрыв. Хайна швырнуло в сторону и засыпало землей. Стряхнув ее с себя, Хайн снова побрел к яме. Его почему-то неотвязно влекло к ней, словно она была единственным спасением. Бомба упала недалеко. Вся внутренность ямы была словно бы поднята экскаватором и выброшена на глиняные откосы. То, что Хайн и Вагнер сбрасывали вниз, оказалось опять на поверхности земли, а в глубине ямы Хайн заметил цветную куртку Кирша и расплющенную каску Вейстерберга.
Задыхаясь от гари и чудовищной вони, обессилевший, измаранный -кровью, Хайн лег, чтобы передохнуть. Голова его лежала на чем-то похожем на два полена, но это теперь не имело никакого значения, потому что Хайну все время казалось, что он сам вот-вот обратится в такое же тяжелое, неподъемно тяжелое полено.
На секунду артиллерийская канонада прекратилась, затем все началось сначала с удесятеренной силой.
Это был чудовищный, грохотавший и окрашенный цветом крови ураган, откуда неслись громы и молнии, где все кипело, рвалось, оглушало, взрывалось и разносило в пух. Землю будто вздыбили, и от страшных ударов, как казалось Хайну, раскалывались и падали небеса.
Все горело вокруг. Схваченная морозами почва трескалась, превращалась в прах, он обрушивался на Хайна, тоже извергая молнии, которые слепили глаза, и громы, от которых у Хайна, как ему думалось, лопались барабанные перепонки. Ему казалось также, что все дула русских орудий, пулеметов, автоматов, ужасные струи огнеметов, все бомбы самолетов направлены на него; что пехота окружает только его и танки идут грохочущей лавиной, чтобы раздавить его, превратить в прах и смешать с прахом земным.
Это был кошмар, которому не присниться, и в эпицентре его находился Хайн, оглушенный и окровавленный, хотя ни один снаряд и ни одна пуля не коснулись его и бесчисленные осколки бомб миновали то место, где он лежал, втиснувшись в гору мертвецов, выброшенных из ямы и нагроможденных друг на друга в самых страшных, сверхъестественных позах.
Мысли Хайна мешались. Порой он вообще ничего не чувствовал, будучи как бы в прострации в этом диком кипении боя, он то затихал, то снова исполински обрушивался на степь, ставшую в тот и в последующие дни могилой тысяч людей, присоединившихся к тем, кого хоронили Хайн и его товарищи-штрафники.
Земля содрогалась под Хайном. Порой на него падал мертвец, и Хайн дико визжал от страха, как визжала лошадь с отрубленными ногами близ него несколько часов назад. Он даже и не думал о том, чтобы найти более тихое и безопасное место. Нет, он лежал, вцепившись окоченевшими руками в ноги ефрейтора Грольмана. Два полена - это были его ноги в сапогах, украденных у офицера Вагнером и теперь совсем ефрейтору не нужных. Хайн в своем состоянии полного затухания сознания не мог знать, что от Грольмана остались только ноги, а от Вейстерберга, Кирша и Вагнера не осталось ничего вообще… И, быть может, в те минуты Господь Бог, восседая на небесах, куда вознеслись их души, прикидывал в уме, куда пристроить этих солдат фюрера: бросить ли в кипящие смолы ада или направить в чистилище, дабы они смыли с себя преступления, совершенные в России, Польше, Франции, Чехословакии, Бельгии, Дании, Норвегии, Голландии, в Азии и Африке…
Хайну не довелось присоединиться к их компании, хотя каждую секунду это могло случиться. Он не чувствовал ничего - ни голода, ни жажды, ничего, кроме того, что почему-то еще жив. Каждая клетка его тела оледенела от ужаса, и он был похож на один из окоченевших трупов, среди которых спасался.
Мир для него перестал существовать; только пространство, занимаемое им, ощущал он, и это пространство могло стать для него либо спасительным земным пристанищем, либо он так и останется здесь, и никогда матери и сестрам не узнать, в какой яме, в какой именно части русской степи лежит их сын и брат.
Все, видимое Хайном и как-то отпечатывающееся в его мозгу, было нереальным, страшным видением, тонущим в грохоте стали и пламени взрывов. Пламя и грохот сливались в одно. Хайну казалось, что это началось не утром, а очень давно и он уже не тот шальной, веселый и" жуликоватый парень, а древний старик, у которого одеревенели все жилы и кровь холодна, как земля, на которой он лежал.
Иногда он машинально проводил негнувшимися пальцами по окаменевшему лицу, чтобы удостовериться этим жестом в способности двигать рукой и убедиться, что он продолжает жить среди дикого хоровода смертей.
Мимо бежали и падали солдаты, торопливо проходили санитары с носилками. Кто-то из них тронул Хайна за плечо и приказал бежать, но Хайну было все равно, бежать или лежать: он ждал смерти.
С лязганьем, изрыгая огонь из орудий и пулеметов, прошли русские танки, кроша гусеницами машины, повозки и орудия. Один танк переехал через лошадь и тем кончил ее страдания.
Хайн видел суровые лица русских танкистов; танки, покачиваясь на неровной поверхности степи, ныряли подобно лодке в неглубокие лощины и шли напролом, а навстречу им неслись люди с поднятыми руками - румыны, немцы, итальянцы, венгры…
Быть может, русские танкисты видели человеческие тела, выброшенные на откос ямы,, и чувство уважения перед павшими солдатами повелевало им обходить гору трупов - ни один из них не наехал на нее. Танки обтекали яму и Хайна, вжавшегося в землю.
Неизвестно, сколько часов он пролежал, не шевелясь, чувствуя, как коченеют руки и ноги и как желудок примерзает к ребрам. Стало тише, бой ушел куда-то дальше, а вдали все еще ревело и рвалось. Поднялся ветер, разнес дымовую завесу. Сероватое вечернее небо осветилось робко мерцающими звездами. Хайн пополз. Он полз, припадая к земле, сливаясь с ней, развороченной, горько пахнувшей, располосованной гусеницами танков, взрывами снарядов.