Как он добрался до траншей, куда отошли окруженные батальоны и взводы, он не мог рассказать Эберту ни в ту ночь, ни после.
…Впрочем, Эберту в тот день и в ту ночь было не до Хайна. Когда русские начали штурм, Эберта вызвали к командующему. Там был Шмидт. Он кричал на ухо генерал-полковнику - на ухо, потому что из-за рева канонады нормальный человеческий голос не был слышен даже здесь, в подвале.
- Они наступают с севера, юга и запада! Они ввели в атаку все наличные силы и всю артиллерию, в том числе тяжелую, подчиненную Верховному командованию.
- Так…
- Армия ждет ваших приказов, господин генерал-полковник.
"Почему у меня не хватает воли объявить один, единственно правильный приказ: выкинуть белый флаг? Проклятое тупое подчинение долгу! Проклятое послушание примерного немецкого мальчика!"
Бой длился весь день. Из корпусов, дивизий, полков приходили сводки: противник наступает, охватив железным кольцом ураганного огня пылающий в огне котел. Оборона прорвана на трех направлениях… Потери, потери, потери… Русские рвутся к основному ядру окруженной армии.
"Еще есть возможность остановить кровопролитие", - радировал генерал-полковник своему начальнику, фельдмаршалу Вейхсу. Вейхс радировал Цейтцлеру. Цейтцлер сообщал радиограммы фюреру. Фюрер твердил:
- Каждый час сопротивления шестой армии - огромная помощь другим армиям. Они должны драться.
Они дрались десятого, одиннадцатого, двенадцатого, тринадцатого, четырнадцатого, пятнадцатого, шестнадцатого января.
Котел, сжимаемый чугунными обручами, готов был лопнуть, но еще держался.
Девятнадцатого января в шестнадцать ноль-ноль генерал-полковник отправил фюреру радиограмму: "Сталинград нам больше не удержать. Умирающие с голоду, раненые и замерзающие от холода солдаты валяются на дорогах. Прошу разрешения пробиваться наличными силами на юго-запад и выслать самолет для вывоза специалистов. Из их списка меня исключить".
Фюрер не ответил.
В те же дни котел, не выдержав давления, взорвался и раскололся на две половины. Последняя посадочная площадка для самолетов оказалась в руках русских. На запад улетел последний транспортный самолет.
И словно в насмешку двадцатого января фюрер сообщил командующему дважды окруженной армии, что он отклоняет все пункты, изложенные в радиограмме от девятнадцатого.
Генерал-полковник замкнулся в себе. Он никого не пускал в свой кабинет, кроме Адама и Хайна, вернувшегося из штрафной роты. Даже врачу было запрещено тревожить его.
Но как-то Шмидт вломился к командующему. О чем они разговаривали, никто не знал. Наутро Шмидт приказал размножить и разослать в части приказ. Прочитав его, Адам ахнул. Он направился к генерал-полковнику, показал ему приказ.
- Виноват, эччеленца, я ничего не понимаю. Ведь это… Это же сплошная ложь. Зачем вы подписали?
- Так нужно, - выдавил генерал-полковник. - Так нужно, Адам. Видите ли… - Он скривил губы. - Кое-кто начал подозревать в пораженческих настроениях меня и тех, кто рядом со мной и кому я особенно доверяю. - Он не смел глядеть в глаза адъютанту.
Адам отдал честь и ушел. Он знал, чье это дело. Но он не имел права осуждать шефа - слабости человеческие присущи всем. И разослал приказ в части. А в нем говорилось, что "за последнее время русские неоднократно пытались вступить в переговоры с армией и с подчиненными ей частями. Их цель вполне ясна: с помощью обещаний в ходе переговоров о сдаче в плен надломить нашу волю к сопротивлению. Мы все знаем, что грозит нам, если армия прекратит сопротивление: большинство из нас ждет верная смерть либо от вражеской пули, либо от голода и страданий в позорном сибирском плену. Но одно точно: кто сдастся в плен, тот никогда больше не увидит своих близких. У нас есть только один выход: бороться до последнего патрона, несмотря на усиливающиеся холода и голод. Поэтому всякие попытки вести переговоры следует отклонять, оставлять без ответа, а парламентеров прогонять огнем. В остальном мы будем и в дальнейшем твердо надеяться на избавление, которое находится уже на пути к нам…".
Это была прямая ложь, и все знали, что это ложь, и она уже никого не могла обмануть.
Приказ в тот же день стал известен русским. Понимая, что ложь, написанная в нем, может вызвать новые потоки крови, командующий Донским фронтом снова прислал парламентеров.
Шмидт распорядился не принимать их.
Однако разложение, будто моровая язва, охватило армию. Находились офицеры, подобные Даниэльсу, подумывавшие о сдаче в плен вопреки истерическому приказу командующего армией. Одним из них был командир двадцать четвертой танковой дивизии генерал Арно фон Ленски.
ФИЛОСОФИЯ ЕФРЕЙТОРА ЭБЕРТА
Хайн, давно вернувшийся из штрафной роты, как-то зашел в каморку, которую занимал толстяк Эберт; тот отдыхал после ночного дежурства.
Он лежал и насвистывал не очень веселую Мелодию, когда Хайн окликнул его:
- Эй, Эберт, ты спишь?
- Я размышляю!
- Эх, если бы я умел! - вздохнул Хайн и подсел к ногам Эберта. - О чем ты размышляешь теперь, толстячок?
- О глупости человеческой, - был ответ.
- Но не считаешь же ты меня круглым дураком?
- Не такая уж ты шишка, чтобы тратить время на размышления о тебе. Конечно, ты глуп, - снисходительно продолжал Эберт, - но ты молод. Молодости свойственна глупость, Хайн.
Этот афоризм несколько утешил Хайна. И все же он попробовал возразить:
- Вон полковник Адам тоже не слишком пожилой, а умница, однако.
- Адам был бы самым глупым из полупожилых людей, если бы не был таким честным малым. - Эберт вздохнул. - Разумеется, ты свалял дурака, решив порадовать шефа краденым гусем. Конечно, ты не мог знать, что неблагодарность начальства - его законное право. Нашел чем удивить командующего! Как будто до этого он не ел краденой пищи и не пил краденого вина.
- Ты помолчи, - резко сказал Хайн. - Мой шеф не вор!
- Вот дурень! Ясно, сам он не лезет в чужой подвал. Ему приносят краденое. Ему приносили еду, украденную у французов, поляков, чехов, словаков, датчан, голландцев, бельгийцев, норвежцев и так далее. Ты не представляешь, сколько бочек краденого вина влили в свои животы штабные твоего шефа за две последние кампании, Хайн. Нам этого количества хватило бы на всю жизнь. Славное винцо пили они, Хайн! - Эберт почмокал губами.
- Фельдмаршал Рейхенау много пил, - вспомнил Хайн. - Он признавал только французский коньяк и шампанское.
- Не покупал же он его! - Эберт рассмеялся. - Вот так, Хайн. А твое замечание, будто Адам бог знает какая умница, не стоит того, чтобы тратить слова на опровержение его. Сам говорил, что Адам пользуется неограниченным доверием шефа и якобы они часами шепчутся о том, что боятся сказать вслух. Боятся сказать нам, Хайн. Но не в том дело. - Эберт почесал живот. - Дело вот в чем, дурачок. Если бы Адам действительно был мудрым, он уговорил бы командующего принять условия русских. Не знаю, как генералы и полковники, но мы с тобой наверняка остались бы в живых, чего теперь тоже наверняка обещать тебе не могу. Нет, Хайн, не могу. Русские похоронят нас в этой вонючей яме.
Хайн нахмурился. Он не забыл ни той ямы, откуда ему пришлось идти в штрафную роту, ни тех ям, которые копал. Он не знал, что страшнее. Нет, пожалуй, все-таки та, где лежали русские. Потому что их убили ни за что ни про что - это-то теперь дошло до сознания Хайна.
- Я видел яму, куда комендант навалил полтысячи русских, - глухо сказал Хайн. - Страшно было смотреть на них.
- Да, ты рассказывал мне эту историю, - лениво ответил Эберт. - Что ж, командующий разыграл отличное представление. Как в театре. Один из саперов, он ученый малый, доктор каких-то там наук, попавший в саперы по милости разозлившегося на него начальника, покатываясь со смеху, рассказывал ребятам, что командующий произнес, как он сказал, монолог в духе Шекспира. Я не знаю, кто был тот тип, но тоже, видно, любил представления в том же духе. Это было здорово придумано! Коменданта отослали в штрафную рогу, через два дня его взяли в плен русские. "Преступление и наказание" - есть такая книжка, не помню, кто ее написал. Какой-то русский. Или поляк. Уж теперь большевики вытянут из того эсэсовца все, что им надо! И он ответит за то, что делал здесь. - Но кто ему приказывал делать, ты, случайно, не знаешь, Хайн? Ха-ха! Им-то не придется отвечать. Они такие чистенькие, такие святые!…
- Меня не было, но Адам говорил, что командующий был очень расстроен в те дни, - пробормотал Хайн.
- Он просто представил самого себя в той яме, Хайн, - рассмеялся Эберт. - Не очень весело думать, что и ты будешь валяться в такой же яме с руками, перекрученными проволокой. Или увидеть свою жену в том виде, в каком ты видел ту женщину с ребенком. В нашем положении все возможно, - заключил он. - Н-да! Коменданта убрали, но отвечать все равно придется всем нам. Твоей матери, твоим сестрам, твоим братьям и моему старику тоже. Не знаю, может, им не будут скручивать руки и пальцы проволокой, но горюшка они хлебнут. За все украденное платить будут не генералы и полковники, а народ. Мне рассказывал отец, каково было выплачивать контрибуцию за прошлую войну. Вчистую разорилась Германия.
- Ты говоришь так, словно мы уже побеждены, - одернул Эберта Хайн. - До границ родины далеко, и мы еще посмотрим, кто кого…
- Иди к себе, дурак, - хладнокровно заявил Эберт. - Иди и утешай себя этими слюнявыми мыслями.
- Ну, ну, не сердись!
- Вы слышали, что он сказал? - драматически обращался Эберт к невидимым слушателям. - Этот идиот сказал, что до границ Германии далеко. Верно, далеко. Ровно столько, сколько мы прошли от границ родины до Волги, столько же и русским идти от Волги до границ нашей родины. Ни на дюйм меньше, Хайн. Да будь я проклят, если еще раз поверю, будто война с большевиками - священная миссия германской нации, а жизненное пространство может быть приобретено только на Востоке. - Эберт скверно выругался. - Мне нужен клочок земли. Он есть у отца. Больше мне ничего не нужно, ничего, будь они прокляты! И я еще не знаю, может, мое жизненное пространство завтра ограничится двумя метрами земли. Мне еще думать о чем-то!
Хайн слушал Эберта с мрачным видом. Он тоже не понимал болтовни о жизненном пространстве. У его матери приличная квартирка в тихом селении… Садик, дюжина грядок. Мать никогда не жаловалась на нехватку жизненного пространства… Да и за коим чертом надрываться над грядками, если бы, положим, их было не дюжина, а сто дюжин?
- Охо-хо! - вырвалось у него. - Все это правильно, Эберт. Ты умница, однако. Я даже не представлял, какая ты умница.
- А вот твой шеф не позвал меня, когда решался вопрос о капитуляции. Ну, не глупо ли? Генералы думают, что ум только у них, а мы серая безмозглая скотинка. Гони нас в бой, кроши наше мясо… Вот наша доля, Хайн. Фюрер отклонил условия русских. Мы потеряли, как я передавал в штаб Вейхса, шестьдесят тысяч человек убитыми и ранеными, армия раскололась на два котла. Жрать нечего. Медикаментов нет. Они решили, ты слышишь, они решили всех нас отдать этой карге - смерти! - в ярости выкрикнул Эберт. - А в Берлине сукины дети, запретившие командующему капитуляцию, в это же самое время обжираются чем попало, танцуют и спят с бабами. Они и думать-то забыли о нас! Сволочи! О, как я ненавижу их!
- Молчи, Эберт, нас могут услышать! - испуганно проговорил Хайн.
- И дьявол с ними! - кричал Эберт. - Да пусть лучше меня поставят к стенке за слова, которые сейчас на уме у каждого солдата, чем знать, что ты пропадешь ни за что ни про что в этом подвале!
- Тебе могут припаять пораженческую пропаганду, - прошептал Хайн, - и я уже не смогу замолвить за тебя словечко шефу. Шмидт рыщет повсюду, подслушивает, заводит со штабными разговоры вроде твоих, а потом выдает пораженцев кому следует. Заткнись, слышишь?
- Ладно, - сказал Эберт, - заткнусь.
- Так-то лучше будет. - Хайн помолчал. - Слушай, Эберт, что же теперь будет?…
- Тебе лучше знать. Ты всегда рядом с командующим, ты слышишь его разговоры.
- Он теперь больше молчит. Молчит или читает Библию. Даже с Адамом не шепчутся.
- Думаю, что и он, и все, кто над нами, Хайн, только о том и помышляют, как бы спасти свои шкуры. Выдумывают такой ход, чтобы и фюреру угодить, и самим не загнуться.
- Я не понимаю, почему они так боятся фюрера? - снова переходя на шепот, сказал Хайн. - Ведь он так далеко, и вряд ли мы уже увидим его. Может, только после войны.
- Нет, они не фюрера боятся. Наплевать им на него, тем более теперь, когда он подвел их самым бесстыдным образом. Раз они валят на него все поражения, значит, не боятся.
- Тогда почему же не принять условия русских?
- Очень просто. Каждый из них хочет, чтобы кто-то другой взял на себя ответственность. Ведь эти идиоты убеждены, что их имена будут вписаны в историю. Красиво ли будет выглядеть в истории тот, кто первым побежит на поклон к русским, сообрази! Вот и ждут, чтобы нашелся такой, кому море по колено.
- А ты бы пошел к русским на поклон?
- А что мне терять? Уж мы-то с тобой в историю не попадем. Дай бог из этой "истории" выбраться целехоньким. - Эберт снова рассмеялся. - Ей-богу, я бы пошел к русским. Поговорил бы с ними о том о сем, сказал бы: "Хватит, ребята, кончаем эту лавочку. Конечно, мы пришли к вам незваными гостями, но и вы здорово угостили нас. Мы сдаемся, но только уговор: никого пальцем не трогать!" Ведь русским тоже хочется поскорее разделаться с нами и двинуть войска туда, где идет их наступление.
- Да, - задумчиво сказал Хайн, - пожалуй, ты бы договорился с ними.
- Уж будь покоен, - подтвердил Эберт.
- А они здорово наступают?
- Такого наступления еще не было.
- Пожалуй, ты прав. До границы не так уж далеко. Закурим?
Дым эрзац-сигарет поплыл к потолку каморки.
ЮДОЛЬ ПЛАЧЕВНАЯ…
Адам при свете огарка, воткнутого в бутылку, перелистывал четвертый том "Толкового словаря" Даля, подобранный им во дворе.
Он вникал в русские слова, в их содержание и смысл, понимая, что, если впереди жизнь, надо знать, хорошо знать язык тех, среди которых придется жить, быть может, много лет.
Так он дошел до слова "юдоль"… "Юдоль плачевная, мир горя, забот и сует".
- "Завеща бог смиритися всякой горе высоцей и холмом… и подолиям наполнитися в ровень земную", - читал он.
Генерал-полковник сидел, ссутулившись над столом, раскладывая пасьянс "Могила Наполеона". Он вздрогнул от слов Адама, произнесенных вслух.
- Что-что?
- Я читаю русский словарь. В их языке есть слово, которого я не знал. "Юдоль", эччеленца, "юдоль плачевная, мир горя, забот и сует". Тут прекрасные слова, очевидно, на старославянском: "Завещал бог смириться всякой высокой горе и холмам, а склонам стать вровень с землей…" За точность перевода не ручаюсь.
- "Смириться всякой высокой горе"! Хм! - Паулюс положил еще две карты, и "Могила Наполеона" вышла. - Символически звучит для нас, Адам.
- И правда, эччеленца, а я как-то не догадался.
- Он еще не пришел?
Адам взглянул на часы.
- Вот-вот должен быть.
Генерал-полковник принялся за пасьянс "Четыре короля".
- Вы скучаете по дому, Адам?
- Как и вы, эччеленца.
- Любопытно, что там говорят о нас.
- Радисты перехватили сводку, объявленную Верховным главнокомандующим. Сообщается, что подразделения шестой армии, еще способные вести бой, активно сопротивляются натиску русских, не жалеющих огневых средств и солдат.
- Из этой сводки ребенок поймет, что мы конченые люди, Адам.
- Любой взрослый, во всяком случае, поймет.
"Четыре короля" не выходили.
- Как вы сказали… Это русское слово?
- Юдоль, эччеленца. - Адам оторвался от словаря. - Юдоль плачевная, мир горя…
- Уж это целиком относится к нам, не правда ли, Адам?
Адам не успел ответить, постучали в дверь.
Шмидт вошел с не известным Адаму капитаном. Он знал лишь то, что капитан служит в штабе генерала Зейдлица и что он русский. Его позвали для того, чтобы он написал ответ командованию Донского фронта еще на одно требование о капитуляции. Адам отказался писать, сославшись, что он более или менее хорошо говорит по-русски, но пишет плохо.
Генерал-полковник смешал колоду.
- Садитесь, - сказал он капитану. - Это он?
- Так точно, господин командующий, - отчеканил Шмидт.
- Вы русский?
- Так точно, господин генерал-полковник. Сын последнего калужского вице-губернатора.
- Борис Нейгардт, - вмешался Шмидт.
- Фон Нейгардт, - поправил его капитан.
- Извините, - язвительно обронил Шмидт.
- Как вы попали в немецкую армию? - удивившись столь необычной биографии русского, спросил генерал-полковник.
- Мой отец был членом Государственного совета при императоре Николае. Не желая попадать под колеса революции, я приехал в Ревель, где нашел своих родителей. Они вырвались от большевиков и через Финляндию перебрались в Эстонию. Очень долго рассказывать дальнейшее. Скажу кратко: я переехал в Германию и принял немецкое подданство. Потом меня взяли в армию.
- Сложное у вас прошлое… - Паулюс улыбнулся.
- Да, будет что вспомнить в старости. Если доживу до нее. - Фон Нейгардт впервые так близко видел командующего армией. Чего-то в нем не хватало для того, чтобы быть боевым, кадровым офицером. Сними шинель, китель, сапоги, одень в штатский костюм, и он вполне сойдет за учителя или врача.
- Мы вызвали вас, потому что не нашли хорошего переводчика, - сказал Шмидт. - Вы еще не забыли родного языка?
- Это единственное, что у меня осталось от России.
- Эмигранты часто забывают родной язык.
- Надеюсь, господин генерал-лейтенант, скоро я перестану быть эмигрантом.
Шмидт и генерал-полковник не поняли, что имеет в виду капитан, и перешли к делу. Шмидт положил перед фон Нейгардтом бумагу.
- Прочитайте! Это условия капитуляции… А здесь наш ответ. Вы переведете его и передадите русскому командованию по радио.
Фон Нейгардт прочитал то и другое, подумал и сказал:
- Условия очень почетные. Я не понимаю, как можно отказываться от них.
- Это решит фюрер. Пока нам надо завязать переговоры с русскими, -г объяснил Паулюс.
- Но ваш ответ, господин генерал-полковник, неправильный. Нет, это невозможно! - Фон Нейгардт улыбнулся. - Нам, побежденным…,
Шмидт пробормотал что-то гневное. Командующий остановил его резким движением руки.
- …Нам, побежденным, повторяю, невозможно требовать присылки парламентеров. Напротив, мы должны просить командование Донского фронта принять наших парламентеров.
- Хорошо, пусть будет так. - Генерал-полковник освободил место у стола. - Садитесь и пишите.
Пока фон Нейгардт писал, Паулюс курил, присев на койку. Шмидт сопел в углу, Адам снова углубился в словарь.
- Вот так, я думаю. Можно прочитать? - сказал Нейгардт, окончив писать.
- Да, да, читайте, - поспешно отозвался Шмидт. - Боже, как вы тянете!…