- Мы тогда бомбили визуально, - говорю. - Я точно впервые увидел полигон. Изуродованная земля, сосенки чахлые, выжженная трава, воронки. Страшно смотреть. Вот я и подумал: может, и вправду эти сантименты лишние, они мешают, ни к чему они. А потом: нет! Это же хорошо - чувства! Любовь, жалость… к птице, к земле. Ведь человеку нужны все чувства, вся полнота чувств. Только тогда он человек. Только тогда он и станет хорошим солдатом, потому что будет знать, что защищать. Отзывчивость, доброта… Я не понимаю, почему солдат должен отказываться от этого.
Андрей коротко кивнул.
- Я знаю этот полигон. Мы тоже работали там с малых высот. Да, да, сосенки, черная трава, помню… "Смотри, - сказал мне Хлызов, - заповедник войны".
Андрей не бог весть как разговорчив, но его интересно слушать. Есть в нем какая-то убежденность в своей правоте, и он вам ее не навязывает, как Зарецкий, а просто приглашает взглянуть на дело с другой стороны. Вот и о Хлызове вдруг заговорил неожиданно… Это он хорошо сказал: заповедник войны. Мне хочется как-нибудь пригласить Андрея к себе, да, видно, придется с этим погодить. Варя стесняется своей беременности, стала что-то прихварывать. Я и сейчас не знаю, как она там.
Андрей протягивает мне руку.
- Прощай, Иван Платонович. Ждут тебя…
Я оглядываюсь. В окне стоит Варя.
АНДРЕЙ НЕКРАСОВ
В нашей комнате ничего не изменилось. Я застал Бориса Грачева на том самом месте, на котором оставил его неделю назад - перед зеркалом. Он повязывал галстук. На нем была нарядная сорочка в бледную полоску и виртуозно отутюженные брюки. Можно улететь на Юпитер, перезимовать там, а после вернуться и застать нашего Борю перед зеркалом. У него два дела, у нашего синоптика: составлять прогнозы и смотреться в зеркало.
- А-а, - бросает он. - Прилетели.
- Прилетели, прилетели…
Я оглядываю комнату: две кровати, две тумбочки, на стуле китель с лейтенантскими погонами. Стоило так рваться домой. Все офицерские гостиницы одинаковы.
На столе электрическая бритва, газеты, бумажный пакет с апельсинами, корки. Шахматная доска с немногими фигурами, остальные разбросаны, где попало. Ладья, например, лежит в пепельнице. Ага, новенькие шахматные часы. Вот еще одно Борино дело: блицтурниры. Играет Грачев, по-моему, средне, во всяком случае не выше второго разряда, но я не знаю никого у нас, кто смог бы выиграть у Грачева хоть одну короткую партию. Странный шахматный ум.
Когда я вернулся из душа, Грачев уже был одет: модное пальто, кашне, шерстяная кепка с длинным ворсом.
- Какие планы? - спрашивает, а сам незаметно косит в зеркало. - Не будешь в городе?
- Нет, пожалуй…
- Что-нибудь надо?
- Знаешь киоск на автовокзале? Там старушка всегда оставляет мне журналы. Спроси "Курьер".
- Ладно. До вечера.
Я спрятал меховую куртку и сапоги в стенной шкаф и подошел к окну. От нас в просвете домов виден кусок летного поля и стартовый командный пункт - квадратный домик в крупную клетку. Ну и, конечно, все остальное, что можно увидеть из других окон - деревья, стандартные дома…
Я закрыл фрамугу и прилег поверх одеяла. Потолок вдруг плавно качнулся, комната куда-то двинулась, и я услышал гул турбин. Такое бывает, если ложишься сразу после полета. Но стоит открыть глаза, и гул исчезает.
Я положил под голову еще одну подушку, долго лежал с открытыми глазами, но как только задремал, снова услышал гул.
В такой ситуации самое лучшее - рассредоточить внимание, постараться увидеть как можно больше деталей, мелочей… Электробритва. Знак качества. Пятиугольник. Пентаэдр? Нет, это пятигранник. Пентагон, что ли? Шахматные фигуры. Пешки. Еще одна. Ладья с отставшим куском байки. Апельсины. На них приятно было смотреть. Они выглядывали из пакета крупные, ровные, как на подбор, золотисто-оранжевые шары. Я развлекался наблюдениями, пока не заснул, и в коротком сне увидел апельсины. Так ясно, четко увидел - золотые плоды на снегу и даже как будто услышал свежий запах снега. Где-то сбоку мелькнуло лицо Ольги, ее улыбка… Усилием воли я старался удержать этот зыбкий тающий сон, а потом уже и не понимал, что со мной: то ли я сон вижу, то ли просто вспоминаю.
…Такой пушистый, такой слепяще-белый снег мог быть только в дачном пригороде. Ольга все повторяла: пахнет яблоком снежок. Парк был старый и деревья тоже старые - черные, узловатые, день был солнечный, синий, а апельсины в сетке - золотые.
Мы свернули с аллеи и пошли вдоль кованой металлической ограды, за которой виднелись какие-то строения и белое здание с лоджиями. На решетчатых воротах я успел прочесть - "Детский туберкулезный санаторий".
Ольга достала из сетки апельсин и хотела его очистить, но вдруг замерла. Я повернул голову: из-за решетки за нами следил мальчик с детской лопаткой в руке. Ольга долго смотрела на мальчишку, потом бросила на меня короткий взгляд, подошла к ограде и сквозь прутья решетки протянула ребенку апельсин. Тот не спеша переложил лопатку в другую руку и так же не спеша принял подарок. Появилась девочка. Ее едва было видно из-за цоколя ограды. Наш знакомый исчез и привел с собой двух малышей. Все они получили по апельсину. Подошли еще дети. Сетка с апельсинами опустела.
Дети держали в руках апельсины, но не торопились их есть. Они смотрели на нас внимательно, не улыбаясь, почти строго, еще не совсем понимая, что же произошло.
Странное волнение охватило меня. Ольга, кажется, переживала то же. Мы медленно брели по снегу, не глядя друг на друга. Мы молчали, словно боялись себе признаться в чем-то. Я оглянулся. Дети стояли, прижавшись к черным прутьям ограды. Они улыбались и прощально махали руками.
Нет, я все-таки не спал. Едва скрипнула дверь, я открыл глаза. В комнате было сине. Я люблю его с детства, этот густой синий свет зимних вечеров.
Надо мной стоял Грачев. Он доставал из портфеля журналы и бросал их на тумбочку.
- Грезы в сумерках? - спросил он. - Или спишь?
- Сплю…
- Вот твои журналы. По дороге я полистал "Курьер". Мрачное дело! Демографический взрыв. К концу века нас будет шесть с воловиной миллиардов. Сидячих мест нет!
- Зажги свет, пожалуйста.
Я встал, походил по комнате, потом забрал журналы и вернулся на кровать. Журналов было много. Лукавая старушка из киоска вечно жаловалась на план и под шумок сбывала нам что попало. Среди печатной продукции, навязанной Грачеву, я обнаружил, например, польский женский журнал и даже образцы рисунков для вязания.
- Борис, - начал я и тут же замолчал.
- Ну…
Я мгновенно забыл, о чем хотел его спросить. С обложки дешевого журнальчика на меня смотрела Ольга. Ее сняли в момент беседы: рука поднята, знакомые, длинные сухие пальцы…
- Где ты взял этот журнал, Борис?
- Все там же. Бабка раздобрилась и продала мне все новинки. А в чем дело?
- Да вот… Ольга.
В середине журнала мы нашли еще несколько фотографий Ольги. Она была снята в зале музея, в толпе туристов, на фоне храма Василия Блаженного.
- Это же Москва, - сказал Грачев.
- Ну и что. Возила группу. Какой-то благодарный турист сделал репортаж о своем гиде.
- Понимаю… Наш очаровательный гид. Так, наверное, называется?
- Наверное… Здесь нет никакого текста.
- А на кой он нужен, этот текст. Красивая женщина. Смотри и радуйся.
А вот еще снимок-снимочек: Ольга в номере гостиницы. Она сидит в кресле, поджав под себя ногу. В руках у нее пилка для ногтей. Пола халата откинута ровно настолько, чтобы можно было видеть колено и начало бедра.
- Наловчился парень снимать, - весело говорит Грачев.
- Да-а… Они это умеют.
Перед сном, уже разбирая постель, Грачев вдруг спросил меня:
- Что у вас завтра?
- Как у всех.
- У всех большие полеты.
И тут я вспомнил: мы свободны. Нас эти, из института ждут. Мы по их заданию летали. Приборы будут снимать, потом регламентные работы… Неделя свободная. Или около того. Можно домой слетать, там сейчас, должно быть, морозец, снежок… Подам командиру рапорт. А что? Летом же не дали догулять, вызвали из отпуска… Через три дня Новый год, праздники. Страшно я разволновался. Пойду завтра с рапортом. Командир обещал: будет просвет, получишь недельку. Ну что им сейчас меня держать?
СЕРГЕЙ ШАГУН
Снег валил хлопьями - тяжелый, сырой. Ложился на землю и сразу таял. На летном поле каша. Под Новый год здесь всегда так. "Пасквильная погода", - говаривал, бывало, Диденко.
Мы сидели в аэродромном домике. Фомич рассказывал:
- Тут и подвернулся им ефрейтор, который после уснул в самолете. Этот мальчонка-ефрейтор, к слову сказать, засыпал при первой возможности. Чисто сурок! Ему и места особого не надо было, чтобы уснуть. Однажды приехали на бомбосклад, он сидит на ящике с взрывателями, дремлет. Позвали его, он слюну вытер, "а-а", - говорит, а глаз не поднимает. Сон, видать, досматривает… В тот день, помню, моросило, вылет все откладывали. Мальчонка озяб, забрался в самолет, сомлел. Дождь по фюзеляжу шарит. Уснул ефрейтор. И тут - ракета. Вылет, значит… К нам как раз тогда Хлызов прибыл на командование, Алексей Петрович, а с ним дружок его фронтовой, не русский, горный орел. Из себя, правда, не видный, но герой, герой… Маленький, злой, как черт, глаза быстрые. Прищурится - и вроде насквозь тебя видит. Так поди в прицел глядел. Сперва его у нас побаивались. По всему видно было, что этот окаянный кавказец спуску тебе не даст. Потом узнали: он был, оказывается, воздушный хулиган. Встречались такие сразу после войны, чего-то им все не хватало. Хлызов и взял его с собой, когда пришел к нам на командование. Боялся, видать, что кавказец этот, друг его непутевый, наломает без него дров. Говорили еще, будто бы долго не хотел уходить Хлызов из своей знаменитой эскадрильи к нам на тихоходы… Ладно, приготовил машину. Обошли они ее, разглядывают, сапогами по баллонам стучат, кулаками торкают, разве что на зуб не пробуют. Взлетели. Мать честная, никогда я не видел, чтобы самолет так трясли! Они, видать, друзья-то, забыли, на чем летят, а может, и знать вовсе не хотели. Таких виражей насочиняли… Сели, слава богу. Чистенько так сели, ничего не скажешь. Бегу их встречать, машину осматриваю, заклепки, те, что остались, считаю. Да-а…
Фомич потерял нить рассказа и растерянно оглядел слушателей. Вся история вроде была впереди, вот только о чем?
- Ефрейтор, - подал кто-то голос. - Ты про ефрейтора, Фомич, рассказывал.
- Верно, верно… Значит, уснул мальчонка в самолете, а тут - вылет…
Вдохновение редко посещало Фомича, но уж если он начинал рассказывать, то забирался в такие дебри, что потом и выбраться не мог. Он помнил всех своих командиров, номера частей и все самолеты, на которых служил механиком. Он летел, закусив удила, его заносило, рассказ шарахался из стороны в сторону, а Фомич все вытаскивал из своей памяти новые подробности, потом, запутавшись, на миг замолкал, возвращался к началу и с прежним воодушевлением двигал рассказ дальше. Одна история была совершенно замечательная: она не имела конца. Фомич принимался ее рассказывать десятки раз, но после фразы: "Когда я служил на "Бостонах", - обязательно что-нибудь да случалось: раздавался звонок от диспетчера, следовала команда: "На вылет!" - или кто-то входил с новостями. Молодые летчики так и звали Фомича - КОГДА-Я-СЛУЖИЛ-НА-"БОСТОНАХ".
Старый механик снова рассказывал. Я прислушался.
- …зимой моторы начнешь запускать, касторовое масло выбьет на плоскость и никак к этому маслу не подступишься. Застывало в момент.
Вот тоже: касторовое масло… Я не совсем понимаю, откуда у меня эти приступы раздражения и злости. Пора бы привыкнуть к Фомичу и его рассказам, а все не могу. Да стоит только посмотреть, с каким видом он ходит по стоянке, как глядит на вас. За самолетом Фомич ухаживает с домовитой крестьянской заботливостью и с крестьянской же ревностью и недоверием к чужому. Разложит какое-нибудь барахло на тряпице, брезентовую сумку для ключей под колени, точь-в-точь мусульманин на молитвенном коврике, и сидит, ковыряется в железках. Вот отыскал что-то в своем хламе, протягивает мне. "Хомутик", - говорит. "Зачем, - спрашиваю, - он тебе?" - "Это, - говорит, - можно приспособить, в хозяйстве все сгодится". "Сверчок" для него - аппарат, машина, механизм. Стоит на стремянке, капот снял, шарится в моторе, сопит. Потом оборачивается ко мне, улыбка до ушей - все нашел, все исправил. Как же, говорит, он стучать не будет. Мотор - дело тонкое, умное, живое… Довольный такой. Целыми днями торчит на стоянке. "Фомич, - спрашиваю у него однажды, - что ты здесь дотемна делаешь? Других у тебя забот нет, что ли?" - "Работа, - отвечает, - работа, она всегда случается". Утром меня встречает, на небо показывает: полетите сегодня, как ангел. Улыбается ласково, как бы намекая на прочность нашего союза. Фомич, Фомич… Ему, видно, кажется, что полеты на "сверчке" - теперь моя единственная и самая большая радость.
АНДРЕЙ НЕКРАСОВ
Я позвонил Ольге из аэропорта.
- Ты? - спросила она и вдруг замолчала.
- Ольга, - кричу, - Оля…
- Приехал, - быстрым шепотом заговорила она, - прилетел. Надолго? День? Два?
- Неделя.
- Ах, Андрей…
После она держала меня за руку и говорила все той же едва слышной скороговоркой:
- Так нельзя, Андрей. У меня ноги отнялись. Бросилась к зеркалу: настоящее чучело! Заметалась, заторопилась… А-а, не успеваю! Сам виноват.
Коротко подстриженные волосы падали на лоб, она убирала их резкими взмахами, глаза блестели, а губы были теплые, сонные, ночные.
- Ну и ладно, - говорю, - и хорошо.
Она усадила меня на тахту.
- Знаешь, о чем я думала, когда тебя ждала? Не будем торопиться, а то дни зачастят, зачастят… Неделя - это ведь много. Ты должен поскучать. Понимаешь меня? Поскучаешь, тогда и почувствуешь, что был здесь… Да, да, не спорь. Сейчас забежим к нам на работу, я отпрошусь. А потом, потом… Боже мой, целая неделя впереди!
Город меня оглушил - звон трамваев, прохожие, лоточницы, предновогодняя толчея. Кавказские женщины в пестрых шалях продавали мимозу. Мужчина с елкой на плече пересекал трамвайные пути.
"Твоя хитрость, милая, шита белыми нитками, - думал я. - Время не остановишь".
Вчера в кафе я неожиданно вспомнил свой день прилета, и он показался мне таким же далеким, как прошлогодний отпуск. Кафе собирались закрывать, половина ламп не горела, усталая буфетчица собирала вазочки из-под мороженого. Мы сидели у стены за шатким столиком. Все было таким знакомым: и деревянная стойка, и тусклый блеск кофейного автомата, и крошки пирожного на блюдце… Сколько же вечеров провели мы здесь вместе?
И вот новогодний вечер, я стою на платформе под электрическим табло, в руках у меня сумка, из которой выглядывают серебристые горлышки бутылок. Я жду Ольгу.
К этому трудно привыкнуть. Не собственно даже к перемене места и образа жизни, а к себе другому. Все равно нет-нет да и вспомнишь гарнизон, лица ребят, отдельные фразы, слова… Командир подписал рапорт легко; да, помню, не догуляли, обещал. Вертит рапорт в руке, а глаза веселые. Ну и хитрец, говорит. Выбрал же время: Новый год, елка, снежок, морозец. Завидую! У нас, наверное, опять зарядят дожди.
Морозец! Даже здесь, под сводами вокзала, схватывает дыхание.
Из толпы выныривает Ольга.
- Я не опоздала?
Риторический вопрос красивой женщины.
- Все в порядке? - спрашиваю.
- В том-то и дело что нет. Платье еще не готово.
- Обойдется как-нибудь. Не горюй.
- Я хотела быть нарядной. Для меня теперь и праздник не в праздник.
- Ну что ты, что ты… Едем!
- Платье обещали сделать.
- Так я подожду?
- Вот еще! Не будешь же ты два часа торчать у портнихи. Там еще одна клуня сидит. Дура, вроде меня. Пошли, познакомлю тебя с народом.
Знакомые Ольги собрались встречать Новый год за городом и одеты соответственно - шубки, куртки, валенки, девушки щеголяют в брюках и лыжных ботинках. Их человек десять, все они нагружены сумками с провизией и питьем.
- Друзья мои, - говорит Ольга. - Это Андрей. Прошу любить и жаловать. Я появлюсь часика через два-три.
- Ольга, что еще за фокусы? - К ней подходит черноволосый парень с бородкой. Он в распахнутой дубленке, кашне съехало, шапка на затылке. Это Женька Рязанов, наш с Ольгой школьный приятель и единственный мой знакомый в праздничной компании. Он церемонно раскланивается, целует Ольге руку.
- О, Женька! - Ольга морщится. - Ты уже пригубил.
- Я пригубляю с двадцать девятого числа. Привет, Андрей!
- Что ты опять придумала? - спрашивает Ольгу кто-то из девушек.
- Да платье…
- Платье? Господи, зачем оно тебе в лесу?
- Во всех ты, душенька, нарядах хороша.
- Хватит вам! - Ольга смотрит на часы. - Я буду первой электричкой после девяти.
- Ладно, поехали, - говорит хозяин дачи, высокий парень с умным приветливым лицом. - Надо еще печь протопить. Дел, знаете, уйма.
Мы занимаем места, и поезд трогается.
Город с золотыми квадратиками окон скоро проваливается в морозную мглу и от него остается только бледное зарево на горизонте.
В вихре снежной пыли проносятся встречные поезда. Промелькнул белый домик станции, пустая платформа, огонек.
Черная стена леса долго бежит мимо окон, потом внезапно обрывается: под луной - молчаливые заснеженные поля.
Напротив меня сидит Саша, хозяин дачи.
- Так вы с Ольгой еще со школы знакомы, - говорит он. - Давняя, значит, история.
- Давняя, давняя.
Саша придвигается к окну, долго смотрит в темноту и вдруг решительно встает.
- Подъезжаем!
Компания высыпает на платформу. Молодые голоса хорошо слышны в морозном воздухе.
- Рюкзак, рюкзак захватите.
- Тоня, куда ты?
- Там Женька.
- Э, здесь я. Здесь!
- Запоминай дорогу, - говорит мне Саша. - Пойдешь ведь встречать.